Роман «Дети Пушкина» – развёрнутая метафора трагикомического круговорота израильской действительности. В центре романа его основные прототипы: поэты-эмигранты, обнаружившие себя на узких левантийских улицах Тель-Авива.События, описываемые в романе, достоверно передают атмосферу 90-х годов прошлого века, когда в средиземноморскую проблематичную страну хлынул миллион эмигрантов из России, и среди приехавших оказались люди, осознающие себя литературно одарёнными. Книга содержит нецензурную брань.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дети Пушкина предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Леонид Левинзон, 2022
ISBN 978-5-0055-9719-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Дети Пушкина
Я ехал в автобусе и среди одетых по-зимнему людей увидел девочку в зябкой жёлтой кофточке. Хвостик волос сзади, бледные очёчки, она с любопытством посматривала по сторонам. На тонкой шее для красоты чёрная узкая нейлоновая ленточка, аккуратно отделяющая верхнюю часть шеи с головой от жёлтой кофточки и голых по плечи рук, держащихся за поручень переднего сиденья.
— Дяденька, а где улица Штерн? —
— Ещё две остановки, а кто, девочка, там у тебя живёт?
— Я пирожки бабушке везу, видите, корзинка на коленях. Ещё тёплые, мама только что испекла.
— Я там выхожу, могу проводить. А в каком доме бабушка?
— Ой, спасибо! В тридцать девятом.
Мы спрыгиваем в потёки глины от раскопанной рядом траншеи. На автобусной остановке, одна из сторон которой сожжена, две бабки жмутся друг к дружке.
— Мой муж, — говорит одна, — лысый. И сын лысый. И другой сын лысый. И внук лысый.
— А у меня муж лысый, — говорит другая.
— Кто лысый? — Вдруг не понимает первая.
И обе озадачено смотрят друг на друга.
— Ну, пойдём? — Спрашиваю я.
Но девочка бросается к одной из старух:
— Бабушка, я тебе пирожки привезла!
Бабка недоумённо смотрит:
— Ты кто? Чья?
— Я пирожки от мамы привезла! — Кричит девочка. — Ты моя бабушка!
— Глупости, какие! — говорит бабка. — Иди отсюда. Какие пирожки?
Девочка ревёт во весь голос, и я увожу её в подъезд, где на стене низко и криво висит зеркало в коричневом пластиковом ободке.
— Я помогу тебе, — шепчу, — не расстраивайся, я сам съем твои пирожки и выведу тебя с улицы Штерн. Я даже могу быть твоей бабушкой, если хочешь, и за это мне ничего не надо: ни твоё детское дыхание, ни трогательное расположение к незнакомому человеку, ничего кроме. Ты просто снимешь и подаришь мне эту притягивающую внимание ленту и поклянёшься никогда больше не украшать себя чёрными полосками. Я же сделаю из ленты бант. Куплю венозные розы с длинными колючими стеблями, оберну их в шелестящий целлофан и прикреплю на него чёрный бант с твоей шеи. Я понесу цветы на кладбище в Гиват-Шауль, над которым в небе летает и каркает вороньё, на могилу одной девушки. Она писала странные стихи та девушка и кололась. Знаешь, девочка, я её не знал. Я с ней ни разу даже не разговаривал. От стихов и наркотиков она подурнела, груди её, заполненные той жидкостью, которую она закачивала себе в вены, обвисли, её, верно, трахала всякая блядь. А теперь, девочка, снимай ленту, не задерживайся, а пирожки можешь выкинуть в помойку, там им самое место.
Девочка резко отшатывается и со всей силы кричит, отражаясь в зеркале:
— Дурак, все дураки! Я вырасту и вам покажу!
Скатываются солёные лёгкие слёзы. Трёт кулачками глаза.
— Глупая, — смеюсь, — зачем испугалась? Посмотри на меня, ну же? Ведь моя фамилия — Андерсен!
Но девочка опрометью выбегает. Теперь она будет бежать, а потом, запыхавшись, идти вверх между склонов холмов, где впритык друг к другу стоят нелепые, на ходулях, дома с высунутыми языками подъездов, и сладковатый запах переполненных помоек будет бить ей в ноздри. Ей встретится по дороге сгоревшая до дыр машина у пятьдесят четвёртого дома и толстый старик, благостно сидящий на подушке у пятьдесят восьмого, и через каждые пятьдесят метров квадратные странные, закрытые ржавыми дверьми, сооружения — бывшие мусоросборники. Сверху на этих мусоросборниках растут какие-то дикие злаки, поздней весной и осенью приобретающие пронзительный жёлтый цвет. Добрые жители кидают в эти тонковыйные, шелестящие сухим треском при ветре растения высококалорийный белый хлеб, и омерзительные голуби жрут его сутками.
— Девочка, — продолжаю я вслед, — ты благополучно окончишь школу, поступишь в университет, будешь много читать с экрана компьютера, найдёшь престижную работу, и никогда, слышишь, никогда не вспомнишь ни о чёрной ленте, ни об этой встрече.
Девочка вздрагивает и оборачивается. Взгляд её встревожен. Губу закусила. Но сзади только нескончаемая разрытая траншея и горбом красная земля из неё. Какой-то старик поднял руку и машет, машет…
То ли ей, то ли нет? Может зовёт, может отталкивает?
Почему же я подошёл? В зимнем автобусе, одетая в тоненькое платьице и кофточку ты напомнила мне о будущем. О нём пока ещё никто не знает. И я не знаю… Слышите? Всё громче, громче кричит птица Зиз.
Пора!
1.
Чёрная корова-ночь со звёздами на животе опустилась. От сосцов её, от вымени её духота и влажность. И только тёмная роскошная масса воды, откликающаяся своими волнами на призыв одинокого маяка в в старом Яффо, приносит ветер и облегчение. С женщиной Жанной мы сидели на пляже, опираясь спиной на сложенные шезлонги, и её горячее колено касалось моей ноги. Мы только что познакомились в монструозной центральной автостанции, наполненной бэушными шмотками и дешёвой русской музыкой, и прошли, раздвигая ночь плечами, по улице, названной в честь английского генерала, к морю. Купили две бутылки холодного росистого пива. Сели.
— Что такое Хайникен? — Я спросил.
Жанна искоса посмотрела и облизнула губы.
Хайникен, не Хайникен, какая к чёрту разница? Я поцеловал Жанну и она ко мне придвинулась. У Жанны были маленькие тёплые груди и весьма удобная короткая юбочка для последующих действий. Я так скажу, в Тель-Авиве всё просто. Поэтому Хайникен, не Хайникен, какая к чёрту разница?
Исчезли звёзды, я закурил. Жанна сидела молча, рассеяно набирая в ладонь песок.
— Когда-то у нас была замечательная свадьба, — неожиданно сказала, опустив голову, — все танцевали, веселились, около нашего стола сидели огромные собаки и таращили глаза. Было смешно и сладко. — Стряхнула песок и разровняла. — Вчера ночью прижалась к мужу, а он вдруг оттолкнул и рявкнул: отставить! — Опять набрала песок, и песок просыпался сквозь пальцы. — Он у меня долго был военным.
— Ты хоть позвонишь? — Спросила на остановке.
Я замялся.
Она дёрнула плечом и села в тесноту маршрутного такси, отправлявшегося в Бат Ям.
Я поднял руку. Жанна мимолётно улыбнулась, преобразив своё узкое лицо, и оставила меня наедине с освещёнными витринами.
Ночь дышала, невидимое, но ощущаемое море подпитывало влажностью, вовремя появившийся ветерок приятно обдувал лицо. Взяв сандалии в руку, босыми ногами я шёл по Алленби. Вокруг кружили огни, взрывалась и отдалялась музыка баров, девчоночьи духи щекотали обоняние. При этом не оставляло ощущение огромного молчаливого взгляда, в котором утопало биение собственного сердца и весь безумный танцующий город.
Я остановился и набрал номер.
— Матвей, ты где?
Медленный с запинкой голос:
— В гостях. Приходи.
— А куда?
— Думаешь, я знаю?
— Ну, опять… — Я улыбнулся.
Матвей со своим сильно вылепленным немолодым лицом, замедленными движениями, печальными глазами, распространяющий поле молчаливого обаяния, из-за пристрастия к водке и женщинам постоянно умудрялся попадать в невозможные ситуации. Вся его жизнь была невозможной ситуацией, которую он с успехом усложнял и усложнял.
— Здравствуйте, Алёша! — Мягким тембром. — Мы живём около центральной автостанции, чуть налево по Левински, дом двадцать девять, позвоните, когда будете подходить. Как вас узнать?
— По глазам.
Недоумённое молчание.
— Ладно. Не важно. — Решила женщина. — Я выйду.
Я купил ещё бутылку Хайникена и пошёл, держа сандалии, к центральной автостанции. Но, по мере того, как гигантское здание вырастало из темноты узких восточных улочек, меня охватил страх — это исполинское чудовище с бордово-красными колоннами-ногами было ужасно. Казалось, сейчас оно выхаркнет из себя всю напиханную внутрь суетливыми тараканами бэушную шелуху, двинется, сминая коричневые сырые дома с отставшей штукатуркой, и стекло будет весело сыпаться на мостовую. Поведёт вокруг открывающимися налитыми кровью глазами и заревёт так, что где-то далеко-далеко не менее страшным криком ему откликнется птица Зиз.
— Так, спокойно, спокойно… — Сказал я себе, отшатнувшись от далеко выброшенного вперёд окаменевшего языка, по которому днём скатываются зелёные, так легко взрывающиеся, автобусики. — Я просто здесь не пойду.
И, опасливо посмотрев, надел туфли — вдруг, что случится, а я босиком.
Взял резко влево, обошёл по дуге, минуя ночные лавки с их хитрыми как змеи и простыми, как решётки на окнах, хозяевами, позвонил, женщина показалась. Здравствуйте! — Мило сказала. Чуть картавит, надо же…
— Алексей.
— Мила.
— Сюда?
— Да, мы уже год здесь живём.
Открыли дверь, ударил свет.
Матвей спал на диване, два каких-то мужика перебивали друг друга. Телевизор мигал.
— Котлеты будете?
— Нет.
— Что значит — нет? Конечно, будете!
— Между прочим, гость пришёл! — Обратилась к мужчинам.
Те повернулись.
— Костя — Молодой парень со смешным чубчиком.
— Алик. — Мятый длинный мужик с начинающими редеть кудрявыми волосами. Усишки, майка неопределённого цвета, узкие клетчатые брючки настолько подтянуты, что видны грязные белые носки.
— Вкусные котлеты, Мила.
Мила улыбнулась. У неё приятное лицо, у Милы, и ждущие глаза. Под глазами усталые тени. С левой стороны побольше, и чуть щека опухла.
— А ваш Матвей пришёл и спит. — Сообщила.
— Да он всегда так.
Мила опять улыбнулась. Повернулась к своим.
— Ну вы, — пристыдила, — гость пришёл, прервитесь!
Парень с чубчиком опять протянул руку:
— Костя.
Я прислушался:
— Жизнь это молекула, — хитро подмаргивая маленькими глазками, треснувшим тенором сообщал мятый Алик.
— Я в Суздале продавал огурцы, — поддерживал Костя и бил себя в грудь рабочим кулаком.
— Ещё котлетку? — Спросила Мила.
— Меня в голову петух клюнул… — Голос Алика.
— А я там не мог жениться, а здесь уже три года с Милой… — Голос Кости.
— Давайте, Мила я вам анекдот расскажу.… Ползут две змеи…
Мила послушала, подумала, потом начала смеяться, сначала тихо, потом всё громче, громче, потом опять тихо. Она вообще очень нетороплива, эта женщина. Дёрнула Костю за чубчик:
— У меня тост.
Мы встали. Мила торжественно объявила:
— Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались.
— Какой хороший тост! — Затрещал Алик. — Как приятно ужинать вот эдак, запросто…
Мила гордо улыбнулась.
–…Как приятно ужинать вот этак, запросто, в тесном кругу! Милочка, ваши чудные котлетки, и вы сами, как котлетка, ох, Костик, — Алик облизнулся, — повезло тебе!
— Вы друзья?
— Да нет, — Мила пожала плечами, — Костя сегодня у магазина познакомился.
— Выходит, Матвея вы тоже не знаете?
— Нет, конечно.
— Мила, — начал я осторожно, — а вы не боитесь, что к вам могут прийти не те люди?
— К нам плохие люди не попадают!
Я ошарашено замолчал и начал будить Матвея.
— Матвей вставай, хватит!
Выспавшийся Матвей бодро открыл глаза:
— Лёшка? — Удивился.
— Пошли, ладно?
— Передавайте привет! — Вскочил и затряс руку Алик. — Вы в хоре поёте? Нет? Жаль! А привет, так и скажите — от Алика… Случайно шляпочку не забыли? — Продемонстрировал засаленную кепку.
— Я вас провожу, — неожиданно решила Мила.
Рассвет. Надо же, досидели. Над домами посерело, и в этой дымке стал виден пустынный пляж, размножившиеся маленькие улицы, редко-редко машина проедет, одиноким жёлтым перемигиваются светофоры.
И вдруг заалело, покатилось ленивым ветром. Встающее солнце, изломав над прищуренным глазом, бровь, оглянуло владения. Рыжий кот под роскошно заваленной коробками мусоркой проснулся, открыл зелёный хитрый глаз, бомж на скамейке облегчённо вытянул ноги, повернулся на другой бок. Шабатное утро: закрыты кафе и дискотеки, кошерные и некошерные магазины, за крепкими запорами спрятан припудренный воздух пип-шоу и массажных кабинетов.
— Мила, забрать с собой Алика?
Пренебрежительно махнула рукой:
— Сама справлюсь.
— А можно дать вам совет?
— Дайте.
— Никогда не приглашайте к себе неизвестных.
— А то что?
— А то придёт тьма со Средиземного моря и накроет.
— Да, ладно.
— Безумие какое-то… — Пробормотал я, когда она ушла. — Или все ненормальные, или только я один. Матвей?
— Что?
— Вокруг что-то не правильно! Будто ненастоящее, как сминающаяся бумага. И в этой шуршащей реальности ходят биороботы. Простые желания, понятные инстинкты. Но много испорченных! Знакомишься — всё нормально, разговор, движения, потом хлоп и задёргался. Что скажешь?
— Ну, не знаю… — Матвей зевнул и потёр обеими руками своё удлинённое крупное лицо.
— Мог бы уже и выспаться.
— Мешали…
Руки в карманах, показался навстречу маленький худенький человек в мешковатой, больше на размер, одежде. Добрёл, поздоровался. Глаза тревожные.
— Привет, Саша, не спится?
— Доброе утро, Матвей.
— Саша, это Алексей, мой друг.
— Очень тонко. Вы знаете, Алексей… — неожиданно взялся за пуговицу на моей рубашке. — Иду я вчера, вижу, собачка за мной бежит, и долго так бежит. Я уже всё Алленби прошёл, а она бежит и бежит — пристала. Каких-то мужиков, как своя, облаивает. Ну, надумал я от неё избавиться. Перескочил дорогу, глядь — она за мной, и не успела, попала под такси. Лежит, скулит, я плачу, поднял, отнёс под дом. А оттуда хозяин выскочил: Убери, — кричит, — что ты падаль принёс.
Вздохнул:
— Пойду я.
— Пока, Саша.
Я посмотрел вслед:
— Как он выживает вообще?
— У него квартирка в Яфо.
Мы свернули на Шенкин. Семь ступенек вверх — и вот желаемый солидный дом с внушительной дверью между двумя высокими кирпичными вертикалями.
Хлопнула дверь, и наружу показался лысый худощавый старик с длинным острым носом, одетый в настолько грязный халат, что обтрёпанные рукава и верхние полы его залоснились до черноты, и начал такой же грязной тряпкой протирать мраморные поручни.
— Доброе утро, Семён! — Сказал Матвей.
— Доброе… — Пискляво отозвался старик и высморкался в ту же тряпку, которой протирал мрамор.
Мы вошли в тёмный коридор, в беспорядке заполненный всякой дребеденью — сломанными стульями, сломанными вешалками, какими-то огромными тазами. С середины потолка на длинном проводе свисала люстра в холстинном мешке, от пыли сделавшаяся похожей на шерстяной кокон, в котором сидит червяк. Сразу потянуло гнилостным запахом.
— Никогда не подумаешь, что это миллионер, — сказал я.
— Ты о Семёне?
— А о ком же ещё?
Несмотря на непрезентабельный вид, Семён действительно был миллионером. Ему принадлежал не только этот четырёхэтажный дом на престижнейшей улице Тель-Авива, но ещё три дома в Хайфе и Нетании.
В Израиле Семён появился в семьдесят первом и, не справившись с трудностями абсорбции, быстро перешёл ночевать на скамейки в парках. И наверняка там бы и остался, если бы его не нашли два холёных, с невозмутимыми физиономиями адвоката, объявивших о наследстве и заполучивших доверенность об управлении делами. Вот только в жизни самого Семёна за тридцать лет миллионерства ничего не изменилось. Дойдя до крайней степени скупости, он проводил время, роясь в помойках и таская к себе все, что мог найти. Семёну много раз предлагали продать его имущество, окружённое ночными клубами и современными бутиками, но домовладелец упрямо отказывался.
— Я только смотритель, — хитро сощурившись, говорил своим писклявым голоском, — что вы от меня хотите, я только смотритель.
Но была у Семёна слабость: следуя каким-то окликам из прошлого, он любил русскую нищую богему, и его скупость удачно уживалась со снисходительностью к людям, говорившим на одном с ним языке. За гроши он сдавал им квартиры, прощал долги, а как-то даже поселил в своём доме целый русский цирк, который обманули менеджеры, бросив в Израиле без денег и билетов на обратный путь. Вот только мало кто мог выдержать длительное соседство с грязным, пропахшим потом и свалками стариком.
— Лёшка, давай выпьем?
— Матвей, сколько можно?
— Помянуть надо, — глухо объяснил Матвей.
— Кого?
— Ольгу, ты её не знаешь. Мой друг по Питеру. Она приезжала недавно, читала стихи. Мне не понравились её стихи. Делала фотографии, мне не понравились её фотографии. Выпустила книжку, мне не понравилась её книжка. Торопливо всё это. Но она умерла. А я её знал. И относился к ней.
Сутулясь, открыл, налил.
Потом я лёг. Сначала никак не удавалось заснуть, а когда заснул, приснился мне вопрос:
Почему в пите щель?
Серьёзный вопрос, а ответа нет. Сколько мне ни втолковывали, объясняли — мол, разница температур, где-то что-то отслаивается, отходит, где-то склеивается, пристаёт, не понимаю. Физика не моя наука. А что моя наука? Нет таковой. Начинаю что-либо учить, бросаю. Опять начинаю. Зато сны. Вот и сейчас — лечу в самолёте, отсвет бортовых огней, стюардессы чай разносят. Но вдруг наш самолёт начинает снижаться. Становятся видны деревья, дороги, машины движущимися точками, одинокий шлагбаум на переезде, быстро бежит земля, касаемся колёсами, подпрыгиваем, опять касаемся, свист ветра, едем, замедляемся, остановились. Я выхожу: Что это!! Какая-то деревня? Снег, редкие мужики, как озябшие кукушки, около сельпо трактор. Сзади гул. Я оборачиваюсь: Батюшки мои! Мой самолёт улетел! Что тут поделаешь! Захожу в сельпо, на полках берёзовый сок в трёхлитровых банках, консервы со шпротным паштетом, сухие грибы, банные веники висят у притолоки, в углу к портрету Ленина ружьё прислонено. Спрашиваю у пьяненькой продавщицы, далеко ль до Питера? Она с изумлением смотрит:
— Ты что, дядя, с глузду съехал?
Я обозлился, выхожу, а за мной пацан увязался.
— Дядь, дай рубль?
— Пацан, далеко ль до Питера?
— Дай рубль, скажу!
— Ну, на.
— Год, если пешком.
Косит пацан глазом, шмыгает, нос рукавом вытирает.
Вот, думаю, сейчас пожалуюсь в милицию, что самолёт улетел, и тут же мысль — я иностранец, у меня доллары, вдруг заберут? Нет, не буду я никуда заходить, пойду себе в Питер. Выберусь за околицу и с Б-гом! Открываю чемодан, и где тут мои валенки?
Чёрно-белый сон начинает рваться. Рвётся как в старой кинохронике — полосы, полосы. Порвался, и вот: на побережье ям-суф живет чернокожий народ маленького роста. Они засевают свои поля, и когда приходит время созревания, к ним прилетает птица Зиз. Она пожирает посевы, нападает на чернокожих и ранит их в глаза.
2.
На самом деле, я живу в Иерусалиме на улице Штерн. У меня комната с большим окном и выходом в садик из одного дерева. Вот мы с Жориком Карениным в ней и живём. Жорик Каренин это чёрный большой котяра, наглый и хитрованистый, как всё его племя. Жалюзи на окне полуопущены, в комнате полутемно, я в кровати, только что проснулся и сонными глазами осматриваю свою комнату. Каждый раз так, просыпаешься и будто родился вновь. А с тобой вместе рождаются твои вещи: компьютер, два стареньких кресла, коврик на полу и панно из Юго-Восточной Азии с победительным рыжим тигром.
Но хватит, пора вставать, сегодня у меня важный день, я записался на приём к заместителю мэра, её зовут Алина, и эта Алина не совсем чужой человек, два года назад я ходил в её литературный клуб и мы даже здоровались. Замечательное было место — зал с полукруглыми окнами, в которых видны стены и башни Старого города, мягкие кресла. Доклад о Пушкине, доклад о Чехове, доклад о Бунине, и в разгорячённые голоса угасающим звуком вплетается звон колоколов.
Бунин с молодой женой был в Иерусалиме. Написал рассказы светлыми жаркими словами. До сих пор в глубине улицы Яфо стоит двухэтажное здание, служившее тогда гостиницей. На первом этаже мастерская краснодеревщика, на втором, если подняться по мраморным ступеням и пройти через балкон, мастерская Славы Коппеля — моего любимого художника.
В бытность существования клуба я работал в ресторане, с румынским рабочим мыл посуду. Приходишь после пара и объедков — Пушкин. А эта Алина плюс ко всем её достоинствам ещё и пела. Красивым ртом выводила песни Окуджавы. Нет, жаль, что кончилось.
На улице ранняя июльская жара, а перед глазами моя извилистая тесная улица с чередой мусорных ящиков. О, автобус! Я напрягся, добежал до остановки. Лениво распахнулись двери, я зашёл, а внутри ребёнок плачет, захлёбывается. Уже сипит от надрыва.
Я порылся в сумке, протянул шоколадку.
— Спасибо, спасибо! — Горячо отреагировала мать в платке, закрывающем малейшие признаки волос. Взяла шоколадку, сунула всхлипывающему дитятке, тот с размаху выбросил.
Все едут, на полу точно посередине шоколадка в надорванной упаковке.
— Вот, так всегда! — Чётко выговаривая слова, посочувствовал рядом человек в сером костюме. — Хочешь помочь и получаешь с размаха.
Протянул руку. Рукопожатие крепкое:
— Будем знакомы — Мессия.
Я опешил.
— Что, удивлены? — Рассмеялся собеседник. — Не удивляйтесь. Я ведь тоже всего два года, как осознал. До этого был точно такой, как вы. Работал себе кочегаром. Работал, работал, и вдруг…
— Что вдруг? — Я осторожно спросил.
— Да как обычно: проверил давление, лёг покемарить. И вдруг меня что-то дёрнуло! Открываю глаза — батюшки! На стене кочегарки, как живое, изображение бородатого старца. Смотрит и улыбается. Я сразу понял — Авраам! Потом вижу — со лба старца до моей головы протянулся золотой луч. Я сразу понял — неспроста! И тут Авраам гулко так мысли стал передавать: Мы, мол, через звёзды общаться будем. Давай езжай в Израиль, строй царство. — Вот как раз с этой ночи, — собеседник победоносно посмотрел, — меня будто подменили! Я начал читать Библию, пророков, Нострадамуса, расшифровывать смысл. Наконец, приехал в Израиль, и здесь на меня снизошло откровение, — скоро будет построен Третий Храм!
— Может вам в ешиву обратиться?
— Обращался.
— И что?
— Выслушать — выслушивают. Потом ходят, внимания не обращают. История повторяется, народ наш, как был жестоковыйный, так им и остался!
Автобус сделал поворот, я поднялся на выход.
— Вы обо мне можете почитать! — Крикнул человек вдогонку. — В газете «Следопыт» за две тысячи третий год! Я там интервью дал!
Мэрия у нас расположена напротив старого города. Её отстроили, фонтанчики, пальмы, в их густых кронах кошки сидят, горячий ветер обдувает охранников. Внутри, как в советских райкомах, красные дорожки.
— Алина у себя?
— Занята! — Взвизгнула секретарша. — Ждите.
То же мне, шавка.
Час прошёл. На самом деле я хотел попросить денег на водку — мы же здоровались? Эта визгливая не хотела меня записывать, но я настоял. А сейчас вдруг очень ясно дошло, что денег мне не дадут. Матвей был прав. Что тогда меня стукнуло? И что я скажу? Ходил в клуб, дайте денег? Я вас очень уважаю, дайте денег? Я к вам, профессор, и вот по какому делу…
Вызвали.
Алина злющая как чёрт, рот крепко сжат. Петь явно не хочет.
— Слушаю!
— Я к вам, и вот по какому делу…
— Я помогаю только своим! — Перебила. — Здесь муниципалитет, вы не по адресу пришли. Да и вообще, зачем вам деньги?
— Ну как, — я удивился, — а на водку?
— Все на водку хотят! Какая мне в этом выгода?
Я немножко подумал и подмигнул:
— Раз денег не будет, то может споём? В два голоса? Виноградную косточку в тёплую землю зарою, и лозу поцелую, и спелые гроздья сорву… и друзей созову…
Алину перекосило.
— Да кто ты такой?!!
— Андерсен.
Алина вскочила. Её прекрасное лицо превратилось в волчью морду, она стремительно начала обрастать шерстью. Напружинилась, вскочила на стол. В рычании угадывалось:
— Вон!
Я расхохотался и, рванув на себя дверь, пробежал мимо визжащей, норовящей вцепиться в ногу шавки. Уже шагом спустился по широкой лестнице и вышел на площадь с пальмами. А вот здесь мне стало грустно. Нет, дело не в деньгах. Просто грустно и всё. Состояние неуловимо изменилось. Может солнышко виновато? Оно у нас яркое, щедрое.
Я немедленно забыл Алину, свои просьбы, и растворился в лете, одевающем стены Старого города в прозрачное марево. Напротив этих стен на торце яффского дома памятью о войне за Независимость выщерблины от пулемёта. Как там Бунин писал?
«Жить обычной жизнью после всего того страшного, что совершилось над ней, Иудея не могла. Долгий отдых нужен был ей. Пусть исчезнет с лица ее всякая память о прошлом. Пусть истлеют несметные кости, покроются маком могилы. Пусть почиет она в тысячелетнем забвении, возвратится ко дням патриархов».
Прошло чуть больше ста лет, и меня, гражданина и совсем не алкоголика, выгоняют из муниципалитета с новыми красными дорожками. Кругом израильские флаги, полицейские штрафуют за неправильную парковку, блестят витрины, а со Старого города печальный звон колоколов — напоминание, предостережение, предвидение? Но, стоит лишь чуть отойти, и уже не слышно — новый город, автобусы, магазины, кафешки на каждом углу. Всё эфемерное, лихорадочное — жизнь.
Так как от работы я отпросился, то первое дело зайти к Славе Коппелю. Бунинский дом спрятался в глубине улицы, загородившись автостоянкой, перед подъездом дорожка заросла неряшливыми колючими кустами, сам подъезд насквозь, с другой стороны дома мирно ходят куры, а между ними, не обращая на них внимания, во весь рот зевает лохматущая собака. На втором этаже дверь в мастерскую полуоткрыта.
— Слава?
— Да-да…
Красками пахнет. Всю жизнь хотел быть художником, эх, да что уж тут.
— А, Алёша, заходи!
Огромный Вячеслав в задумчивости у мольберта. Спиной к нему около своего рисунка полная женщина, видимо, ученица. На стенах Славины работы, и свет из окна ощутимо вытягивается как у Рембрандта, расширяя сырое глубокое пространство комнаты, заставляя играть краски. И на подоконнике подхватываются светом, обрисовывающим до малейшей шероховатости мощную грубую их фактуру, отмокающие кисти в керамической посудине.
— Хочу петуха нарисовать! — Мощно прогудел Слава. — Чтобы глаз был свирепый! Что б орал на весь мир! Ну, что у тебя?
— Пиво, Слава.
— Пиво?
— Рыбку ещё сушённую взял, но не знаю, можно ли в мастерской, ещё запачкаем…
— А ты что? — Подозрительно нахмурил кустистые брови художник. — Воблой собираешься в мои картины швыряться?
— Да вроде нет. Ещё шоколадка есть.
— Разворачивай. Вчера вот тоже сидели, Игорь приходил, пока всё цело. Лида, Лидочка, — позвал своим гудком собирающуюся ученицу, — смотри, вот мой друг Алёша пришёл, шоколадку принёс, хочешь шоколадку?
— Нет, нет. — Отозвалась.
— На диете сидишь? Брось, Лидочка, от шоколада только худеют.
Лидочка покраснела и полезла в сумку.
— Вячеслав Григорьевич, вот деньги.
— Доллары? — Слава по-детски улыбнулся. — Помахал бумажкой. — Надо же, в первый раз ученик долларами рассчитывается. Так что, не хочешь шоколадку? Зря, зря. Алёша, представляешь, кто у нас Лида? Дисти… дистибьютор! Деловая женщина — машину водит, самолётами в отпуск летает, а всё равно чего-то не хватает, приходит рисовать. Просто так ведь человек рисовать не будет. Это вроде глупости, да? Зачем, когда кругом компьютеры? А ведь приходит.
Лида надела солнечные очки.
— Так не хочешь шоколадку?
— До свидания, Вячеслав Григорьевич. — Железно сказала Лида.
— Да-да.
Я сделал глоток.
— Слава, а где вы натуру берёте?
— Где беру? — Огромный Слава усмехнулся. — А нигде! Пойми, Алёша, художник не должен копировать действительность, ведь, сколько не копируй, природа богаче. Ты обязан преобразовать окружающий мир, внести в него свои краски, увидеть новое.
С неоконченного Славиного холста безумным выкаченным глазом смотрел прямо на меня ярко красный петух, казалось, он вырывается из надоевшей плоскости, чтобы заорать, закричать на весь мир, и уже знает, что кричать, с нетерпением и яростью толкает то крылом, то ногой невидимую плёнку, ждёт завершающих мазков, чтобы освободиться.
— На пиво не надейся! — Предупредил я петуха на всякий случай, и пересел от его взгляда в другое место.
Через два часа выйдя от Славы, я посмотрел вверх и застыл поражённый: краски выливались потоком из окна маленькой мастерской, расцвечивали ультрамарином воздух, глубоким коричневым мостовую, бордовым небритые лица едоков в ближайшей фалафельной, в переменчивом освещении от огня жарящейся шавармы уши людей горели жёлтым. Араб с чёрными усами снисходительно посвистывая, нарезал мясо, думая, что огонь это собачка в цирке. Но неожиданная вспышка, ещё одна! Араб схватился за опалённые усы, жующие отшатнулись, у хозяина-бухарца затряслись руки, и чтобы успокоиться, он сам себе заплатил пять шекелей. Всё, — мастерская, разбегающиеся прохожие, дома — потонуло в глубокой синеве, и лишь мерно вращалась шаварма, освещённая всполохами не успокоившегося огня.
Рядом остановка, подошёл автобус, водитель высунулся из окна и спрашивает:
— Паспорт?
— Я в своей стране! — Гордо выпрямляюсь. — У меня проездной!
Зашёл внутрь, а на полу шоколадка в надорванной упаковке.
Ночь. Я сижу за компьютером как молюсь. Стираю и опять пишу, стираю и опять пишу.
Ну что, люди, первая сказка.
Стояла осень…
Но что значит — стояла? Ещё важно ложились лопухи возле дороги, и подсолнух гнулся под солнцем, полный чёрных созревших семечек, и простодушные ромашки любопытно выглядывали из травы, на пустырях рос лиловый иван-чай, и загоревшие за лето мальчишки бесстрашно ныряли со старого моста на кто лучше, а потом ловили упрямых щиплющихся раков, также жглась крапива, и коровы медленно мычали своё вечное му-у-у и звякали колокольчиками, а за ними ходил с хворостиной какой-нибудь парубок с непослушными русыми волосами и с независимым видом вертел соломинку в зубах. Но уже всё чаще дул холодный ветер, от которого рябило траву, и появились первые ещё робкие жёлтые листочки, и облака затягивали небо, хотя солнце, рассердясь, рассталкивало их и посылало волны тепла, в котором купались стрекозы, и занятые пчёлы, басовито гудя, деловито сновали от цветка к цветку.
Так вот, сидел дядя Костя на скамеечке, низко вкопанной в землю и, опёршись широкой мягкой спиной на старательно вырезанное, но уже потемневшее от времени «Оля плюс Вася = любовь», разговаривал с тётей Настей, быстрой, ловкой, оторвавшейся на минутку от шумного выводка своих детей, и готовой вскочить и ринуться обратно на помощь и спасение.
— Вот, Настюха, — говорил дядя Костя, блаженно вытянув больные ноги в валенках, — а знаешь ли ты, что cкоро у наших сусидив-евреев Судный день?
— Кто ж цёго не знаэ, — отвечала Настюха и кидала беспокойный взгляд на дверь подъезда, — кажысь, завтра.
Тут надо отметить, что скамеечка, на которой и проходил этот очень заурядный, на самом деле разговор, стояла во дворе трёхэтажного кирпичного дома прямо напротив магазина «Свитанок», а кто ж в Коростыне не знает «Свитанок»? Сам двор был заполнен детьми, уже не одно поколение которых неспешно вытягивалось под ласковым солнышком и придирчивым взглядом дяди Кости.
— Да, так вот, — продолжал дядя Костя, — а знаешь ли ты, что в кажный Судный день чёрт тырит одного еврея и швыряет в болото.
— Ой, — испугалась Настя, перекрестилась и закрыла рот платочком.
— В яке ж? — Полюбопытствовала, на мгновение забыв о детях.
— В Полежаевском недалече, там ещё, помнишь, трактор утоп.
Настя в сомнении покачала головой:
— Як же вин туды их довозыть?
— По воздуху. Черти ведь летучие. В прошлом году Фомич, ты Фомича знаешь? Едет на своей подводе по Лесе Украинке, глядит — чёрт еврея нэсэ.
— И як же вин выглядае? — Не утерпела Настя.
— Кто, еврей?
— Ни, чорт! Скажэшь тоже! — Хихикнула.
— Ну как, с рогами, хвостом, юркий. Фомич як гаркнет: Стой! Отпусти! Чёрт испугался, да еврея и выронил.
— Вин живый залишився?
— Кто, чёрт?
— Еврэй!
— Жив. Отряхнулся и побиг. Чёрт ведь низко летел, ну метра два от земли. Они вообще невысоко летають.
— А куды побиг?
— А я звидкы знаю? И Фомич не знает. Ему даже спасибо не молвили. Он потом от обиды неделю пил.
— Бидолага, — вздохнула Настя и поднялась, — колы б вин у нашему будинку жив…
— Кто, чёрт?
— Тьфу на тэбэ! Та ж еврэй! Я б його спытала. А по правди, — упёрлась руками в бока и подозрительно посмотрела, — твоему Фомычу вириты… Балаболка вин. И пьяныця, якых пошукаты.
— Да я сам видал, — возмутился дядя Костя, — хватает и тащит! Истинный крест, тащит! Вот давай завтра вместе подывимся?
— Трэба дуже, — фыркнула Настя, — що, в мэнэ своих справ мало? — И убежала в дом.
Дядя Костя только сожалеючи вслед посмотрел. И тут же переключился на другого собеседника, чернявого и небольшого роста, как раз из народа, представителей которого бросают в Полежаевское болото.
— Драстуйтэ, Яша!
Но серьёзный Яша с чубом был нерасположен к разговорам и, видимо, не подозревал о возможной своей участи — а ведь кто знает, крикнет ли такой легко обижающийся дядя Костя в ответственный момент. Яша вообще не верил в предрассудки, был человек военный, нездешний, и приехавший с женой в свой законный отпуск к её старикам. Еле кивнув, мол заметил, он прошёл дальше, твёрдо ступая босыми ногами. Надо тут сказать, что Яша по Коростыню ходил босиком принципиально, а на уговоры жены, что люди засмеют, внимания не обращал. Вот и сейчас, сказав весомо:
— Тоже мне Коростень, я в Саратове учился!
Он вышел наружу и, миновав дядю Костю, направился на рекогносцировку к кинотеатру «Жовтень».
— Шоб тебя черти взяли! — Пожелал ему всё знающий дядя Костя. — Ишь, мисто наше ему не нравится.
Но Яша, конечно, не услышал. Почти строевым шагом он быстро удалялся, напевая про себя одесскую блатную песенку:
— Мне каждая собака здесь знакома, когда по Дерибасовской идёшь…
На самом деле Яша в Одессе никогда не бывал, но песенка ему очень нравилась. Заливисто свистнув, он спугнул бродячего пса и свернул, что б было ближе, через парк, где плакучие ивы грустно опустили плакучие ветви долу, скрывая от нескромных взглядов занятые скамейки. Яша только грустно вздохнул — сам он женился ещё в училище, и сейчас сыну было шесть лет. В прошлом году он его чуть не потерял в лесу, задумался, а когда обернулся, было поздно. Пришлось поднимать роту — пропажа нашлась быстро, но жена устроила такое… В общем, рано женился. На Красноармейскую Яша пролез через дырку в заборе и разочарованно вздохнул: во весь фасад кинотеатра колыхалась от ветра ткань гигантской рекламы нового фильма «Наш дорогой Никита Сергеевич». Чуть ниже виднелась гордая надпись: «Принимаются только коллективные заявки»
А тем временем из подъезда вышел ещё персонаж: низенький старичок с живыми голубыми глазами. Одной рукой он тянул за собой упирающегося внука:
— Не хочу, деда… — Плаксиво тянул внук.
В другой руке в крепко завязанной сверху кошёлке смирно сидела курица.
— К рэзнику, Моисей Абрамович? — Проявляя осведомлённость, утвердительно поинтересовался дядя Костя.
— Да. Вот, неслух! — Внук вырвался, набрал скорость, и исчез за углом.
— Вы завтра поосторожнее, — предупредил дядя Костя.
— Почему? — Забеспокоился старичок. — Ожидается что-то? Константин Иванович, вы скажите, вы что-то знаете?
— Погода погана, ураган, — нашёлся дядя Костя.
— Ураган? — Пробормотал старичок. Вздохнул и пошёл со своей курицей.
Внук настороженно поглядывал за ним со стороны детской площадки, укрывшись по всем правилам военного искусства зелёных — недавно созданной организации. Они даже побили одного мальчика, за то, что сломал ветку. Но дед исчез с поля зрения и внук облегчённо поднялся. Он никак не понимал, почему курицу надо покупать не в магазине, а на базаре, держать в ванной, что б она там ходила и кричала, а потом нести её к этому противному резнику в клеёнчатом блестящем фартуке на край города. Хотя именно на базар ходить было интересно, один раз он даже видел там цыган — большой бородач шёл в толпе цветасто одетых женщин, молча и важно указывал толстым пальцем на ряд, немедленно начинался визг, крик, потом становилась видна ошарашенная крестьянка, бессмысленно переводящая взгляд с мелочи в руке на остатки своего товара.
— Что же ты, Алёша! — Крикнул дядя Костя вернувшемуся мальчику. — Деда забижаешь?
— Я не обижаю.
— А кто это, интересно, только зараз ему сказал «Хочу на танцы», и потом утик?
Мальчик терпеливо рассматривал свои сандалии.
— Смотри, черт заберёт!
— Чертей не бывает, — проглатывая букву «р», сказал мальчик.
— Ишь, який разумник! — Возмутился дядя Костя. — Ну, добрэ, иди…
Ближе к ночи опустел двор, и задул ветер, заметался по Красноармейской, цеплял пригоршнями песок с песочницы и рассыпал вокруг, застучался в окна, зашелестел ослабевшими листьями, качая податливые гибкие ветви деревьев, пел на разные голоса, задувал в подъезд, натыкаясь на припрятанный Сашкин, тёти Насти сына велосипед, а сверху уже бежали тучи — над «Свитанком», да над базаром, над рекой с мостом, да над домом офицеров, где обычно играет музыка, а сегодня тихо — что-то мешало, что-то не получалось, что-то было невмоготу. Прорезал небо всполох молнии, прогремел гром, но не было дождя. Ещё молния, ещё гром, и опять осечка, только метут воздух, как в забытьи, длинными ветвями плакучие ивы, обнажая в своей заполошности спрятанные скамейки, хотят тоже заплакать и не могут. А во дворе возникла и мается узкоплечая чёрная фигура — не сосед, не дворник, не милиционер. Встаёт на цыпочки, заглядывает в окна, что-то высматривает, что-то подсчитывает, загибает пальцы, шепчет, плюётся, чешется.
— Свят, свят, свят, — видя такое томление природы, начал креститься старый бобыль дядя Костя. Закрыл плотно окно.
Пошёл к телефону и проверил номер участкового, написанный ручкой на обоях — в такую ночь всё возможно.
По соседству мальчик Алёша крепко спал. Он сегодня хорошо напугался: под вечер они всей компанией сели в кружок у старой липы и рассказывали страшные истории.
— В чёрном-чёрном доме за чёрной-чёрной дверью есть чёрная-чёрная комната. В чёрной-чёрной комнате есть чёрный-пречёрный шкаф. В чёрном-пречёрном шкафу живёт чёрная-пречёрная рука. — Тут рассказчик драматически сделал паузу, и неожиданно заголосил. — Хвать тебя за волосы!
Бабушка тоже спала, а дедушка на кухне крутил настройку старенького радио, ловил «Голос Израиля». Обычно у него ничего не выходило, но иногда сквозь многочисленные помехи пробивались позывные печальной и такой знакомой мелодии. Дед припал ухом к динамику, скрывающемуся за аккуратно вырезанными в пластике дырочками, прикрыл глаза и начал вслушиваться. Открылась дверь — дети из гостей пришли. Оп-па — вешалку уронили! В тишине с трудом сдерживаемый женский смех и вторящая ему густая басистость.
— Тише, тише!
Замолчали и вдруг возглас:
— Нинка, а я в зеркале не отражаюсь!
— Как это?
— Да нет, показалось. Тьфу, глупость какая.
— А ты пей больше…
Утро. Неизменный дядя Костя на скамейке. Рядом тётя Настя.
— А дощу глянь, як и нэ було.
— Так тож воробьиная ночь, — объяснил всезнающий дядя Костя, — она завсегда сухая.
— А ось вчора… — Настя запнулась.
— Да-да…
— А нащо чорт их крадэ?
— Длинная история, — дядя Костя уселся поудобнее, — ходылы они по пустыне…
— А навищо?
Дядя Костя озадаченно почесал голову:
— А як же? Воду шукалы! Без воды как выжить? И был у них начальник Моисей.
— Дывыся, — Настя фыркнула, — звати як сусида нашого.
— Да. Так вот, ходылы, ходылы, и потерялись. Разбрелись кто куды. Моисей придумал звернуться до чёрта. Мол, спаси, а я тебе обещаю даваты одного еврея каждый год. Чёрт согласился, затрубил в большой рог, евреи и зыбралися.
Настя, наморщив лоб, задумалась и вдруг безапелляционно выпалила:
— Набрехав вин усэ!
Дядя Костя поперхнулся:
— Кто, Моисей?
— Ни, чорт!
— Як это?
— Ну… Подывыся сам: еврэи и у нас у Коростыни живуть, и у Новогради, и у Житомири, куды нэ кинь — по всим вуглам. Нэ зибрав вин их, а колы так, и вымогаты ничого. Скажи, еврэи ти сами знають, що чорт их можэ вкрасты?
— Конечно, — не подвёл дядя Костя, — есть у них така примета: если в зеркале не отразился, всё, чекай!
Настя осуждающе покачала головой, поднялась:
— Пиду, большенький зи школы зъявытся, млынчики захоче.
И ахнула:
— Постий, постий, а христыян вин нэ чипае?
— Не-а, — протянул дядя Костя, — живи спокойно.
Тут порыв ветра неожиданно сыпанул пылью, запорошил глаза.
— Ах, ах! — Застонал дядя Костя.
Кряхтя, встал: сверху небо быстро заполнялось угрожающего вида тучами. Ещё порыв ветра, ещё, какой-то злой присвист, и вокруг потемнело. Тётя Настя, охнув, бросилась в школу. Дядя Костя торопясь, взобрался на порожек, и перед тем, как скрыться в подъезде, оглянулся: ветра больше нет, кругом безлюдность, тишина, только где-то на самой границе слышимости раздаётся чей-то тоненький прерывающийся смех.
— Чур меня, чур меня! — Перекрестился. — Хапун наступаеть!
Опять родился ветер. Тронул листья, пробежался вихорьками по потрескавшемуся асфальту, закручивая оброненное людьми — сигаретные упаковки, горелые спички, взлетел и ухнул вместо мяча в волейбольное кольцо.
— Баба, а баба? — Алёша сидит за обеденным столом и держит в руке хлеб с маслом. — А ты почему не ешь?
— Мне нельзя.
— Ты больная?
Бабушка улыбнулась:
— Нет. Понимаешь, сегодня у нас, у евреев, важный день. Так я и дед постимся.
— Почему тогда мама и папа едят?
Бабушка в затруднении пожевала губами:
— Им ещё рано.
— А почему этот день важный?
— Время…
— Мама, хватит, — Нина вошла, поморщилась, — что ты ребёнку голову дуришь! Ух! — повернулась к окну. — Какие тучи! Точно дождь будет.
В ответ на её слова без малейшей задержки закапали первые капли, чаще, чаще, и полился мерный сильный дождь. Пахнув холодом и свежестью, дождь занесло и бросило в открытое окно, сбило газ на плите, намочило бабушкин халат.
— Окно! Окно!
Ворвался с улицы намокший Яша, схватил полотенце, снял рубашку, запрыгал по комнате, растираясь. Остановился напротив зеркала чуб расчесать, и замер: в глубине зеркала родилось движение. Ещё неясное, оно приближалось к поверхности. Яша вгляделся: тёмная точка быстро увеличивалась в размерах, и от неё распространялась рябь. Ближе, ближе, зеркальная гладь заволновалась и лопнула, оттуда внезапно вынырнула рука, поросшая чёрными волосами. Яша отпрянул, пятерня, промахнувшись, вцепилась в полотенце, вслед за рукой вывалился из зеркала узкоплечий клетчатый, обдал смрадным дыханием и, с неожиданной силой схватив Яшу поперёк голого торса, поволок к окну.
— Нинка! — Крикнул Яша и, взмахнув руками, уронил торшер.
Вбежала жена:
— Ой, родненький!
Храбро вцепилась в Яшину ногу.
— Мама, папа!
Захватчик тянул с упорством танка, но ему противостояли не один, а четыре человека, плюс Алёшка раздражал своим плачем. Тут Яша извернулся и ткнул противнику пальцем в глаз — обиженный вопль потряс квартиру. Хватка разжалась, все кубарем повалились с ног. Захватчик встряхнулся и вдруг превратился в крепкого лысого дядьку с вислыми усами. На поясе у него болталась кривая сабля.
— Я тебя породил…! — Загремел дядька и попытался вытащить саблю.
— Врёшь! — Азартно выкрикнул Яша и ударил противника по челюсти. — Знай комвзвода девяносто шестого пехотного!
Черты дядьки смазались.
— Мать твою! — Перед Яшей стоял жирный, ненавидимый всеми в части, политрук Голопупенко.
— Лейтенант, — пискляво сказал Голопупенко. — почему одеты не по уставу? Я вас научу Родину любить! — его рука начала удлиняться, удлиняться, тянуться к Яшиному горлу. Но против ожидания, Яша не испугался.
— Наконец-то, — радостно сказал и двинулся вперёд, — ох, и давно я мечтал тебе рожу расквасить.
Голопупенко отпрянул и, на мгновение потеряв очертания, трансформировался в другого лысого, почему-то сжимающего в руке ботинок и до ужаса напоминающего… напоминающего…
— Было бы ошибкой думать, что дальнейший подъём сельского хозяйства, — произнёс лысый скучным голосом, — пойдёт самотёком. Все ли вы коммунисты? — Строго осведомился.
И без промедления запустил ботинком в полуголого оторопевшего комзвода. Попал.
— Ах, ты сука! — Взбесился Яша, — да я тебя, да я тебе…
— Барух, Ата Адонай, — задыхаясь, начал дед.
Обманщика закрутило волчком.
–… Элогейну Мелех а-олам…
И крикнул что есть силы:
— Избавь нас, детей твоих, от нечисти!
Пришелец взвыл, окутался дымом и, тяжело подпрыгнув и невообразимо вытянувшись, вылетел через форточку. Увидя по пути испуганную физиономию дяди Кости в окне, он со всего маху заехал ему в стекло появившейся в руке палкой и, забористо ругаясь, исчез.
— Что это за мерзость! — В оглушающей тишине, прерываемой всхлипываниями Алёши, передёрнувшись, крикнул Яша. — Мне объяснит кто-нибудь?!
— Хапун. — Коротко сказала бабушка. — Ворует. Не наше поверье, а вот, прицепился, как и любой другой навет.
— Он не вернётся? — Дрогнувшим голосом спросила Нина. — Ну, всё маленький, не плачь, всё…
— Нет. — Дед с трудом встал. — Там, где дают отпор, он не появляется.
— Но я, при чём тут я? — Тихо спросил Яша.
А через два дня качались в окне бескрайние славянские леса, поля, а с ними качался и, позванивая ложечкой, опасно ехал к краю столика чай. Жена задумалась, чему-то улыбается, ребёнок заснул, от соседа запах перегара. Яша молча перебирал струны:
— Возьму шинель, и вещмешок и каску, в защитную окрашенные краску, ударю шаг по улочкам горбатым, как славно быть солдатом, солдатом…
Итак, стояла Осень…
Остались в прошлом старый мост, магазин «Свитанок», кинотеатр «Жовтень» — там уже новые фильмы. Сломалась и безжалостно выброшена скамейка с заветными словами про любовь, другие люди живут в доме, другие дети играют во дворе. Но всё так же бежит речка Случ, возвращаются вечерами, неспешно заполняя дорогу, коровы с пастбища, метут воздух плакучие ивы, целуются пары, задувает ветер, и каждое утро кто-то наверху, высоко-высоко в небе, аккуратной кисточкой рисует облака и солнце.
3.
Итак, я имею честь жить на улице Штерн, с размаху прилепленной на склон холма. Одетые в солдатскую гимнастёрку дома охраняются мусорными баками и, ввинченные в деревянные скамейки, старухи верстовыми столбиками отмеряют расстояние. Моё съёмное обиталище сброшено в доме пятьдесят девять вниз, к самому его подножию. Жёлтые кошки с удлинёнными глазами день и ночь дерутся за мой садик из одного дерева, но потом лениво показывается огромный чёрный котище, разгоняет кошек на время, и, в знак победы, полосует когтями подобранный возле помойки и установленный, как флаг, диван.
Нет, всё-таки одиночество странная вещь. Больше всего мечтаешь от него избавиться и, в то же время, больше всего хочешь, чтобы не нарушали твоего покоя. Хорошо, что у меня есть Матвей, Виталий, Борисик, Катя. Они в другом городе, и этот великолепный город-собака так поспешно построен, что, если не уследишь, всё время по жаркому сухому песку съезжает в море. Криво установленные обереги из черепов отцов-основателей — Моше Даяна, Голды Меир, Бен-Гуриона стоят на страже, но ночами на дискотеках не верящие дедам малолетки крепкими молодыми ногами разбивают асфальт, пытаясь добраться до песка.
— Матвей?
— Да, Лёшка, привет.
— Как дела?
Неуверенный голос:
— Вот и не знаю. Какие-то обои незнакомые…
— Опять! — Я улыбнулся. — Итак, что вчера было?
— Пошли с Виталем домой, — подумав, ответил Матвей и с радостью добавил, — вспомнил! Девушка была. Девушка — зубной врач!
— Где она сейчас? Куда ты её дел?
— Никуда не дел. Наверное, пошла сверлить.
— А какие планы?
— Приезжай, конечно.
В этот четверг мы слушали тонкого изящного Диму Максюту с его новыми стихами. В кафе было душно, и, хотя сверху крутился вентилятор, разгоняя застоявшийся, с запахами винегрета и пива воздух, духота, проступая капельками пота, не исчезала, плотно обволакивая людей, а они добавляли пиво, добавляли, шептались, скрипели стульями. Наглаженный, в белой рубашке с галстуком Максюта с каждой прочитанной строчкой повышал голос и всё более накалялся, как бы отталкивая от себя разлитую вокруг сонливость.
Вразвалку, не обращая никакого внимания на действо, ходила дебелая официантка, кто-то неудобно поднимался, тащился курить, старательно отворачиваясь от яростных взглядов поэта. В общем, всё происходило как обычно, но, подстёгиваемое высоким голосом, в зале накапливалось напряжение, не хватало чего-то самого главного, когда в полуоткрытую после очередного курильщика дверь заскочила одетая в длинную пёструю юбку и канареечного цвета безрукавку высокая женщина. Обведя сидящих торжествующим взглядом, она зацепилась за вдохновенного Дмитрия и, указав на него большой коричневой сумкой, громко воскликнула:
— Довольно!
Дмитрий опешил.
— Что, продал Россию, сволочь? — Интимно обратилась к нему женщина. — Продал, иуда? Так гореть тебе в сатанинском пекле!
— Вы мне мешаете! — Побледнев, проскрипел Дмитрий.
В зале, отвлекаясь от пива, оживились. Женщина обернулась:
— И вы продали Россию! — Крикнула с радостью. — Вы все!
— Да, продали, а что было делать? — Крикнул с места наш друг Виталий, и на его гордом лице с носом-горбинкой заиграла обычная ироническая усмешка.
— За тридцать три сребреника! — Опять выкрикнула женщина и как в танце закружилась между столами, непрезентабельно уставленными жестяными банками с пивом. — Иуды! Вы оскорбили своей цыганствующей технократией русское космическое дворянство!
— Позвольте, — очнулся кто-то из организаторов, — а кто вы такая?
— Я великая княжна Юсупова! Я получила благословение самого патриарха! Вы хотели истребить нас духовно и бактериологически, но мы выжили! Вы убийцы!
Последнюю фразу она произнесла, тыча костлявым пальцем непосредственно Максюте в лицо.
— Вы нам всё срываете! — Опомнился поэт. — Уходите!
— Ни за что!
— Выйдите вон!
— А это ты видел!? — Княжна сунула Дмитрию под нос сухой и колючий кукиш.
Дмитрий посинел и схватил княжну за локоть, но та вывернулась.
— Кровосос! Хам! — Она разошлась ещё больше. — Не прикасайся ко мне! Я собираю подписи в пользу нашей кровоточащей родины! Да здравствует Сталин! Америка погибнет!
При этих словах княжна достала из сумки непонятные голубые листки и начала бросать вверх. Вентилятор с радостью подхватывал их потоком воздуха и кружил по залу. Дмитрий, вцепившись в безрукавку княжны, начал толкать её к выходу. Княжна треснула поэта сумкой по голове. Наконец, Дмитрий её вытолкал, княжна ещё было попыталась прорваться обратно, но кто-то сзади оттащил, и Дмитрий, поправляя порванную рубашку со сбившимся галстуком, тяжело дыша, рухнул возле нас на стул.
— Эта идиотка мне сорвала выступление! Б-же мой! — Театрально развёл руками. — Мне сорвали выступление!
— Успокойся! — Искоса взглянув на Дмитрия, статный ироничный Виталий осторожно донёс сигаретный столбик пепла до пустой банки. — Ты же не во Дворце Съездов свои стихи читал? А сюда, — Виталий, подумав, решительно придавил и саму сигарету, — сюда сам Г-сподь Б-г велел таким птичкам залетать, разбрасывать голубые пёрышки.
— Россия, Россия, — вспомнил Дмитрий и, наливаясь безумием, выпалил, — да если бы я родился не в Свердловске, а в Чикаго, например…
— То был бы негром, — лениво подсказал скучающий толстый Борисик и зевнул.
— Если бы я родился в Чикаго! — Продолжил Дмитрий и закатил глаза. — То я уже получил бы Нобелевскую премию!
— Ты всегда скажешь что-нибудь интересное! — Хихикнула Катя — единственная женщина в нашей компании. Её буйные рыжие волосы солнечным костром выделялись в полутемном кафе, на круглом лице сияли всегда любопытные голубые глаза.
— Нет, получил бы! — Упёрся, обиженный, как ребёнок, Дмитрий.
— А что толку в премии? — Риторически спросил длинноволосый нескладный Матвей. — Что толку? — И грустно поставил точку. — Ведь всё равно бы потом повесился.
Дмитрий побледнел.
Неожиданно наступила тишина, и в застывшем времени собственная запозднившаяся компания с выхватываемыми из теней неярким светом лицами напомнила старинную картину с потемневшими от времени, смешанными из тяжёлого масла красками, постепенно всё чётче и чётче проявляющуюся в сигаретном дыму. Засыпавшие зал голубые листки придали на несколько мгновений неожиданное растрёпанное очарование этому месту с дешёвыми выщербленными стульями и колченогими столами. Но повернул гордый профиль Виталий, Дмитрий узкой рукой взял недопитое пиво, наваждение рассеялось.
— Пора, пожалуй! — Опять зевнул Борисик. — Засиделся я с вами — бездельниками.
— Так мы уже все идём. — Виталий взглянул на часы. — Лёш, ты, кажется, хотел на море?
Мы вышли.
— Сколько там нам завтра обещают? — Ведя велосипед, спросил Виталий.
— Плюс тридцать, — виновато, будто сама устанавливала погоду, ответила Катя.
— Можно было не спрашивать.
Через короткое время, добравшись до моря и искупавшись, мы шли по линии прибоя, ступнями ощущая прелесть мокрого песка, пока не наткнулись на пожилого мужчину в панаме и трусах, которые когда-то называли семейными. Мужчина, стоя по колено в воде, спиннингом ловил рыбу и сам себе укоризненно жаловался:
— Опять ничего нет!
— Вы что, прямо на пляже рыбу ловите? — Поднял брови Виталий.
— Ну, ловлю, — сразу набычился мужчина, — а что, нельзя?
— И как, удачно?
— Жена довольна, — сказал с сомнением.
— Скажите, почему не утром? — С любопытством округлила голубые глаза Катя.
Мужчина почесал панаму.
— Ну, решил и к вечеру выйти, а что, нельзя?
— Можно, но вы так золотую рыбку не поймаете…
— Шутить изволите… — тоскливо сказал рыбак, — мне бы окуня… — и опасливо сощурился, — а что, нельзя?
Мы ушли, а старый рыбак в смешной панаме и широких трусах, как безумный, всё забрасывал леску в море, всё забрасывал, и из его выцветших глаз катились слёзы.
— Какой я был дурак! — Бормотал. — Ну, какой я был дурак!
4.
Что ж, приходится признать — прошло не так уж мало лет после того, как в один из августовских дней самолёт «Боинг», заполненный эмигрантами из России, в числе которых были мы с мамой, развернулся над акваторией близ Тель-авивского дельфинария и заскользил над каменными горячими джунглями Флорентина и Шхунат ха-Тиквы.
У входа в аэропорт ошарашенных эмигрантов встретил оркестр, исполнивший в честь приехавших незнакомую мелодию.
Через минут десять оркестр замолк, за исключением двух увлёкшихся скрипачей, но, в конце концов, их одёрнули. И тут, пройдя строй музыкантов, перед нами показалась представительная тётя, празднично набросившая на плечи флаг Израиля.
— Господа! — Крикнула тётя. — Теперь у вас начинается новая жизнь!
И неожиданно заплакала.
— Как я люблю мою страну, как я люблю! — Донеслось сквозь рыдание. — Я люблю — и вы любите!
Вытерла слёзы и деловито произнесла:
— Паспортный контроль.
На первое время нашу маленькую семью вместе с другими поселили в девятиэтажную гостиницу, с такой силой ввёрнутую в ненадёжную почву, что около гостиницы потрескался асфальт. У входа в неё стоял мешковатый швейцар, а по утрам гуляли блондинистые псы, ведомые домохозяйками в цветастых халатах. Через месяц, видимо, чтобы разбавить славянских евреев, в гостиницу привезли эфиопских евреев, чьи дети, растеряно смотрящие огромными глазами, без конца катались в лифтах.
Возбуждённые своей добротой, белые леди с вялыми грудями приносили эфиопам горы ношеной одежды. Но эта чистенькая одежда, как её ни стирай и не проветривай, всё равно пахла застоявшимся потом европейских гетто.
Эфиопам с их сухой чёрной кожей не нравился запах и, влекомые природным чувством эстетики, они выбрасывали одежду из окон, украшая затейливым орнаментом потрескавшийся асфальт. Я как-то не удержался и спросил одного из эфиопов, зачем он приехал?
Тот пожал плечами:
— Я просто хотел жить в стране, где когда-то нашла свою любовь царица Савская. И, кроме того, здесь больше еды. А мне говорили, что когда хорошо питаешься, кожа из чёрной становится приятно коричневой.
Где-то далеко-далеко, прерывая воспоминания, раздался птичий крик. Наверное, это кричала птица Зиз, жалея об исчезнувших неблагодарных маленьких людях, которые умели выращивать то, что ей было необходимо.
— Матвей?
— Да, Лёшка…
— Ты где?
Сонный голос:
— Вот и мне странно — где я? Какие-то обои незнакомые…
— Опять! Ну, Матвей! Итак, что вчера было?
— Пошли с Катькой домой, — недоумённо ответил Матвей и задумался, — кажется, девушка была. Девушка — химик!
— Ну и где она сейчас? Куда ты её дел?
— Никуда не дел. Наверное, пошла делать растворы.
Я вздохнул.
— Матвей, ты неисправим. Мы после обеда к Диме собираемся, ты поедешь?
— Поеду. Вот только девушку обнаружу…
Подняв голову, Матвей удивлёнными глазами осмотрел чужую обстановку: на всём лежала печать запущенности, неряшливости, ничего своего — расшатанный, как вспомнилось, стол с пустыми бутылками, диван, на котором он имел честь возлежать, посуда в раковине, полуоткрытая дверь в другую комнату, единственное светлое пятно — литография на стене.
Матвей поднялся, подошёл ближе и сразу узнал: Питер. Ранняя весна, ещё лежит снег, но уже слежавшийся, грязный, и из под него текут ручейки холодной воды, кажущейся чёрной на асфальте. Ветер треплет листья деревьев, неяркое солнце поднялось меж оттаивающих домов, лучик ударил в окно, вспыхнул сиянием.
Стукнула дверь, и в квартиру, запыхавшись, влетела толстая баба с растрёпанными пепельными кудряшками.
— Проснулся, любовничек! — Дробно рассмеялась. — А я тут пока за хлебцем сходила!
— Так, — Матвея бросило в краску, — эта явно не химик. Где же химик?
— Ну, ты и жук! — Баба радостно продолжила. — Раздел меня почти всю и в самом интересном месте отключился! Кстати, — шумно дыша, подошла ближе, — мужчины, обычно, зовут меня киской.
— Может, я и жук, — независимо заявил Матвей, — но явно не котёночек! — И почти бегом выскочил в жаркий, шумящий нетерпеливыми гудками машин, день.
Первым, кого он встретил, был похожий на испуганного воробушка Саша со своими небесно-голубыми глазами.
— Матвей? — Тихо произнёс Саша.
— Здравствуйте, Саша.
— Знаете, Матвей… — Саша подошёл и взялся за пуговицу на его рубашке. — Я вот думаю, симфонизма не было в русской поэзии, а была оркестровка. У Пушкина, у Фета, Бродского, Мандельштама местами. У Мандельштама скорее певучесть, голос. Человеческий голос слышится в его стихах, а не инструмент. Инструмент очень слышится у Бродского. Орган или фортепьяно, как католическая месса. Я считаю, некоторые вещи у Бродского прямо как месса звучат. Понимаете, какая вещь?
— Понимаю, — осторожно ответил Матвей.
— Тогда я пойду.
Пошёл, унося тревогу. Постепенно удаляясь, шаркая стоптанными сандалиями, пропадая в светящем прямо в глаза, заполняющим всё нестерпимым золотом, солнце. Матвей озадаченно посмотрел ему вслед и направился на Шенкин.
— Доброе утро, Семён!
— Кому утро, а кому день… — Буркнул пропахший помойкой старик и теснее запахнул чёрный от грязи халат.
— Семён, — стараясь не дышать, извинительно начал Матвей, — можно, я позже заплачу?
— В прошлом месяце ты говорил тоже самое!
— Семён, меня на почту берут, вот зарплату получу и сразу отдам за два месяца.
Семён, сурово выпятив нижнюю губу, начал думать, громко сопя своим могучим носом.
— Хорошо, — визгливо изрёк, — подожду.
По дороге в Бат Ям безалаберный Матвей, на радостях от удачно проведённого разговора, немедленно заскочил в русский магазин, в котором около прилавка к трём сменявшим друг дружку продавщицам столпилось множество народу. Когда подошла очередь, одна из них, самая светленькая, со рвением качнулась к Матвею:
— А вы?! Вот вы? Что вы хотите? Или вас уже обслужили?
— Это, в каком смысле? — Поинтересовался Матвей.
До молодой женщины сразу не дошло, но потом она улыбнулась:
— В таком! Вам чего? Колбасы?
— Тепла, — серьёзно ответил Матвей, — всего лишь тепла.
— А ещё? — Спросила продавщица, приглядываясь к высокому немолодому мужчине.
— И водку, к сожалению.
Получив бутылку «Александрова», а к ней в придачу телефон светленькой продавщицы, Матвей зашёл за угол и с несколькими работягами, отмечающими конец рабочей недели, выпил за их, работяг, здоровье и безгрешную трудовую деятельность. На встречу он приехал, изрядно опоздав.
Место обитания Дмитрия выглядело почти дачным: небольшие двухэтажные домики, возле каждого участок земли, и что-то цветёт. У Димы тоже ухожено, цветы, столик. Как всегда, будто только что из театра, в галстучке и белой рубашке, ломкий, остролицый, весь на нервах, Дмитрий цедил:
— Вот сделаешь, и опять переезжать. А ведь столько труда! — Кивнул острым подбородком. — Цветочки, дорожку песочком посыпал.
— Ну да, помпезно… — Барственно разлёгшись в кресле, лениво подтвердил Виталий.
— Дим, а где Женька? — Спросила самая рыжая на свете Катя.
— К маме отправилась… — Поморщился Дмитрий.
— Между прочим, ребята, — заговорил Борисик, похожий профилем, если очень вглядеться, на бронзового греческого героя, — вчера начал «Пейзаж, нарисованный чаем» Павича, читаю и думаю — всё про меня. Одинокий интеллигент живёт в большом городе…
— Ты вроде не одинокий?
— Лариска такая, что она есть, что её нет…
— Отдай мне? — Предложил Матвей, открывая калитку и входя запинающимся шагом.
— Ты старый! — Борисик скосил глаз.
— Что значит старый? — Не согласился Матвей и сел. — Я бреюсь каждое утро. Правда, Лариса? Ты же меня давно любишь!
— Явился — не запылился… — Проворчала, начав заплетать свою очень рыжую косичку, Катя. — Ты ж обещал раньше приехать? Чем занимался?
— По хозяйству, — солидно доложил Матвей.
Все, как по команде, улыбнулись.
— Матвей, кстати, — я решил поинтересоваться, — как там твоя девушка — химик?
— Опять девушка? — Вытаращила глаза Катя.
— О, моя девушка… — Матвей качнулся на стуле. — Я, — говорит она, — ваши стихи, обливаясь слезами, на ночь читаю. Я сразу руку под подушку — а там Мандельштам!
На этих словах Матвей, сладко зевнув, уронил голову на грудь и бесстыже заснул.
— Вот нельзя его одного отпускать, — покачал головой Виталий, — обязательно куда-нибудь влезет, что-нибудь сотворит, а уж опоздает — это точно.
— А ну поднимите мне веки! — Протянув в сторону Матвея руку, басом проговорила Катя. И, хихикнув, продолжила. — Нет, не хочет, не поднимает!
— Да уж, вряд ли, — засмеялся Дмитрий.
— Кстати, — вдруг оживился Борисик, — а читали ли вы «Герой нашего времени»?
— Ну, читали…
— Оригинальное произведение. Я просто облез! Между прочим, в нём экстрасенсорная линия является главной. Как там сказано? — Борисик, возбуждаясь, засмеялся. — «Зачем я морочу голову девушке, обладать которой не хочу и никогда не женюсь». Действительно, ну зачем?!
— Есть упоенье в бою… — Сверкнул глазами Дмитрий.
— А я говорю Лермонтов — экстрасенс! Кстати, у меня был фильм пятьдесят четвёртого года, где Печорина сыграл Вербицкий, так он потом покончил с собой — Печорина играть небезопасно. А был ещё спектакль «Княжна Мери», в нём Миронов играл Грушницкого, неудачно играл, я считаю. Вот в пятьдесят четвёртом году был Грушницкий так Грушницкий! Нет, Лермонтов фишку рубит! И поэт великий.
— Пушкин… — Тихо сказала Катя и принялась за другую косичку.
— Вообще великих раз-два и обчёлся!
— Да ты больше и не читал… — заметил Виталий. — Дим, пиво ещё есть?
— Я читал больше, чем ты!
— А толку?
Борисик нахмурился:
— Дурак, я понимаю, что Пушкин великий поэт, но он не канал на уровень Блока.
— Ну как же, — проснувшись в этот момент, грустно сказал Матвей, — а «Белеет парус одинокий»?
— Это Лермонтов! — Не замечая подвоха, исправил Борисик. — Так вот, лучше «Незнакомки» в русской поэзии ничего не написали!
Катя, смешно морщась, заткнула уши.
— Даже Мандельштам, которого я очень люблю, не написал, — продолжил Борисик, — и Набокова я люблю, но Блока ставлю выше. У Пушкина таких стихов, как у Блока, мало. У Пушкина я люблю только монолог председателя в «Пире во время чумы».
Виталий покачал головой:
— Борисик, я раньше очень любил Блока, а недавно купил книжку и отложил с сожалением — детский он, наивный.
— Великий поэт! — Упрямый Борисик надул губы. — Более пророческого и трагического не было в русской поэзии.
— Самые пророческие это Пушкин и Мандельштам! — Звонко хлопнула ладонью об стол Катя.
— Нет, вы только вникните: «Придёт России страшный год и будет кровь и кровь…»… — Не обратил на Катю внимания Борисик. — Как сказано?
— А Бунин?
— А Набоков?
— И Набоков тоже, — важно согласился Борисик, — я, Дима, в отличие от некоторых способен воспринимать разные вещи. А как он про русские берёзки написал! — Борисик мечтательно закрыл глаза. — Или вот, у Рубцова…
— Берёзы, берёзы… — Матвей быстро приходил в себя. — Я к берёзе неплохо отношусь, но это же сорное дерево, кроме склизкого подберёзовика там ничего не найдёшь.
— Кто о чём, а Матвей о грибах! — Фыркнула худенькая маленькая жена Борисика Лариса.
— Нет, скажите, кто из поэтов воспел хоть раз боровик или хороший крепкий подосиновик? Куда там, зацепились с берёзами! — В глазах Матвея запрыгали насмешливые искорки, и он потянулся к пиву. — Борисик, как с таким мириться?
Все замолчали.
Борисик посмотрел на часы.
— Пора ехать.
— Куда ты вечно торопишься? — С досадой спросила Лариса.
— Между прочим, у тебя ребёнок есть!
— Мы диспут не закончили… — улыбнулся из своего кресла Виталий.
— Да что с вами дискутировать! — Пренебрежительно махнул рукой Борисик. — Ни у кого своего мнения нет! Кто со мной, пошли в машину…
— До Шенкин подбросишь?
— Подброшу…
Борисик ездил на «Ладе». В начале девяностых русские было наладили поставку их в Израиль, но «Лады» ломались, запчасти были дорогими, вскоре от этих машин не осталось и следа. Лишь упрямый Борисик, пожалуй, единственный в стране, по-прежнему ездил на визжащей на поворотах, громыхающей всем железом, дымной Ладе. Кое-где закрашенная краской, вся в пятнах от ржавчины, Борисикова машина напоминала сумасшедшую зебру.
Борисик отвёрткой отжал дверь, первой, на правах жены, залезла Лариса, потом остальные. Борисик надел большие очки и начал заводить механизм. Внутри чихало, лопалось, не сцеплялось, наконец, сцепилось, и «Лада», в салоне которой уже отвалились все пластиковые части, окуталась сизым дымом и поползла.
— Знаете, ребята, — вспомнила Катя, — мужик интересный появился. Артист цирка. Одноногий. Сергеем зовут. Приглашает к себе.
— Одноногий?
— Да.
На этих словах, вдохнув дым, Катя закашлялась. Лада вздрогнула, но мужественно борясь сама с собой, продолжила медленно двигаться по шоссе. Когда уже подъезжали к Алленби, Борисик встревожено объявил:
— Кажется, тормозная жидкость потекла.
Матвей выудил в бардачке бутылку водки.
— Надеюсь не эта?
— А что за писк? — Хихикнула Катя.
Борисик пожал плечами.
— Может, ты не знаешь, — заметил Виталий, — но с писком не ездят.
Ладу ощутимо тряхнуло, и она, заскрипев ещё мучительнее, остановилась.
— Всё! — Мрачно сказал Борисик. — Приехали.
— Хорошо, что у меня вода с собой, — похвасталась Лариса, — даже зимой беру.
— А зачем тебе зимой?
— Ну как же? — Лариса удивилась. — Вдруг ба-бах, взрыв, теракт, а я без воды.
— Так! Надоели, выметайтесь! — Приказал Борисик.
Мы вылезли и пошли пешком, благо недалеко. На углу Матвей неожиданно остановился и начал задумчиво рассматривать лежащую около каменного парапета хорошо сохранившуюся старинную дорожную сумку, напоминавшую акушерский саквояж, с которым хаживал незабвенный товарищ Бендер.
— Ты чего?
Матвей с трудом оторвал глаза от саквояжа:
— Да, вот.
— Ну, бери, — предложил я.
— А вдруг его кто-то потерял?
Катя весело фыркнула:
— Что-то я сомневаюсь.
Матвей сделал шаг от саквояжа и обречённо заявил:
— В нём можно рукописи хранить.
— Да бери, наконец, чудо гороховое! — Катя была сама решительность. — Он тут никому не нужен!
— Ты так думаешь?
— Ну да!
— А вдруг всё-таки кто-то его потерял?
— О Боже, тогда не бери! — Не выдержал Виталий.
Матвей ещё немного подумал.
— Давайте зайдём в магазин, — предложил, — и если саквояж никто не возьмёт, то тогда он мой.
— Ладно, ладно!
Мы купили в магазине ещё продукты, отстояли очередь, Матвей, против обычного, торопился и Катя, глядя на него, посмеивалась. Вышли наружу и остановились: улица была пуста, как в сюрреалистическом фильме. Ни одной машины, ни единого пешехода. По тротуару двигалось нечто. А именно — небольшой трактор-робот с выставленным вперёд суставчатым манипулятором. Бу-бу-бу, — тарахтел моторчик, — бу-бу-бу… Механизм зловеще ехал прямо на заветный акушерский саквояж. Матвей посерел:
— Всё, пропала сумочка!
И тут заорали в мегафон:
— А ты куда прёшься? Пошёл вон, маньяк?!!
Огромными прыжками к акушерскому саквояжу, мелькая розовыми кальсонами из под жуткого халата, вдохновенно нёсся непонятно откуда взявшийся остроносый лысый домовладелец Семён.
Робот крякнул и резко застопорился. На Семёна, казалось, закричала вся улица:
— Остановись! Остановись! Там может быть бомба!!
Но Семён, видя лишь добычу, никого не слушал и неуклонно приближался к заветному предмету. Но схватить предмет ему не удалось, наперерез добытчику геройски выскочил молоденький полицейский, обхватил старика поперёк талии и утащил за магазин. Робот продолжил движение, и вскоре раздался гулкий сухой выстрел.
Несколько мгновений ничего не происходило, но потом из ошмётков саквояжа показался сизый дымок, постепенно оформившийся в тощую разгневанную фигуру в роскошной чалме, тонком белом шерстяном кафтане и нежно розовых сафьяновых туфлях с высоко загнутыми носками. Фигура возмущённо затрясла руками и исчезла.
Через минуту улица выглядела вполне банально. Темнело, ехали машины, шли пешеходы; полицейские, громко крича, разбирались с маньяком Семёном и угрожали ему судом, камерой и сумасшедшим домом. Отпущенный кем-то на волю радостный пробегавший мимо пёс чуть притормозил, поднял лапу и пустил тугую струйку на жёлтую опалённую кожу расстрелянного акушерского саквояжа. Матвей, видя такое непотребство, лишь вздохнул.
У подъезда компанию встретил недавно поселившийся актёр Бориславский. Пытаясь взобраться по ступенькам и постоянно соскальзывая, пьяный Бориславский в спортивных штанах, цветной рубашке и чёрной бабочке на шее, увидев золотоволосую Катю, из последних сил выпрямился и кокетливо произнёс своим красивым глубоким голосом:
— Здравствуйте, господа…. Надеюсь, — Бориславский произвёл рукой изящное движение, — надеюсь, господа, вы простите мне некоторую воздушность?
5.
Городок Азур был совсем не примечательным городком в окрестностях Тель-Авива. Если встать в его центре, то в какую сторону ни пойти, будет одно и то же: трёхэтажные одинаковые дома, вымученная жарой зелень, да развилки улиц, шаг за шагом ведущие в такую же унылую пустоту. Попадётся иногда синагога, но что нам синагога? Единственное, — у горячего тракта, по которому с рёвом и музыкой мчатся машины в никогда не засыпающий Тель-Авив, одно время стоял дощатый сарай, в котором бухарцы продавали народу дешёвые шашлыки, а салаты можно было набирать без счёта. Почему-то нехорошие люди бухарцы строго следили, чтобы в их сарай не пронесли спиртные напитки, и поэтому на входе стоял рукастый в расстегнутой рубашке, строго смотрел и громко кричал на ихнем нашем языке, если замечал. В общем, сплошное неудобство.
В принципе, тихий Азур не был бы никому и нужен, и чёрт с ней, с шашлычной, но в Азуре проживал Борисик. Вот к нему без конца наведывались то Матвей, то Виталий, Дмитрий, Катя, и другие такие же на самом деле непутёвые люди. Правда, зачем именно здесь Борисик купил квартиру, так и осталось непонятным. На Кишинёв, откуда Борисик родом, не похоже, Тель-Авив близко, но всё-таки далеко, да и серый грязный дом, в котором он жил, построенный каким-то очень уж местным архитектором, тоже не внушал очарования.
Ну что ж, Борисик так Борисик. Смешав в очередной раз водку с пивом, Борисик на этот раз проснулся необычно рано и, представив, что надо идти мыть подъезд в девятиэтажном доме, со стоном схватился за голову. Подъезд был дополнительным заработком и, хотя через пять лет жизни в стране можно было уже бросить это издевательство, Борисик упрямо чистил подъезд каждую неделю.
Немного подумав, он позвонил литературоведу Фиме Тихомирову, тихому человеку с бородкой клинышком и в сильных очках, жившему поблизости. Фима работал охранником, хотя даже при мимолётном взгляде на него, можно было понять, что в первую очередь надо охранять именно Фиму.
— Фима хренов! — Грозно сообщил Борисик в трубку, услышав голос Тихомирова, интеллигентно не выговаривающего букву «р».
— Сам хгенов! — Неожиданно обиделся тихоня.
— А ты не оскорбляй, не оскорбляй! — Разозлился Борисик и замолчал, прислушиваясь к молоточкам в своей многострадальной голове.
Тихомиров недоумённо послушал молчание и задал вопрос:
— Богисик, как дела?
— Кажется, это я звоню? — Очнулся Борисик. — Я и должен спрашивать, как дела?
— Ну-у, — протянул Фима.
— Вот, вот, поэтому я и звоню. Ты мою девятиэтажку убрать не хочешь?
— Попгобую, — осторожно сказал Тихомиров.
— Прекрасно! — Обрадовался Борисик. — Значит так, через час я за тобой заскочу, подкину, и покажу где орудия производства. Главное, ты их потом на место поставь.
— Ладно, — Фима согласно кашлянул, — тогда я собигаюсь.
— Собирайся, — Борисик положил трубку и увидел вышедшую из ванны в салон жену.
— Лариска, — недовольно спросил, — а почему я в салоне оказался?
— Пить меньше надо! — Заносчиво объяснила вся утопшая в банном халате худенькая и маленькая Лариса. — Всё пытался за Матвеем угнаться.
— За ним угонишься, как же… — Вздохнул Борисик и нахмурился. — А ну коза, жрать давай!
— Сам козёл! — Отбрила Лариса и пошла в кухню. — Яичницу будешь? — Крикнула оттуда.
Тем временем из спальни показался вихрастый мальчик лет девяти.
— Семёныч, как дела? — Спросил его Борисик.
— Порядок! — Солидно ответил мальчик и прошёл в туалет.
— Хороший пацан! — Определил Борисик. — Слышь, Лариса, а где профессор?
— Гуляет с собакой.
Борисик, чутко прислушиваясь к себе, поднялся с дивана.
— Кажется, стою, — сказал неуверенно.
— Кстати, я недавно Ваню Самохина видела, — сообщила жена.
— Ваню? Где?!
— На перекрёстке у «Кибуц Галуйёт». Он там милостыню просит.
— Милостыню? — Борисик несколько мгновений помолчал. — Пожалуй, я к нему съезжу. Подкину Тихомирова и съезжу.
Борисик стал надевать туфли.
— А завтракать? Твоя яичница?
— Да я быстро.
— Боря, но он же сам от нас ушёл.
— Жалко мне его, — насупился Борисик.
Несмотря на неприступный вид, Борисик очень часто с успехом заменял мать Терезу, заботясь обо всех, кого встретил на своём пути. Так, в своё время он дал приют пропившемуся кишиневскому журналисту Ване Самохину, а сейчас у него проживал оказавшийся без средств к существованию профессор Эдуард Альбертович Козлов. Совершеннейший небожитель, Эдуард Альбертович интересовался в жизни только русской историей и не умел купить булку хлеба без того, чтобы не потерять сдачу. Если бы не Борисик, он бы, пожалуй, погиб.
Борисик, наконец, надел туфли и пошел к Ладе. Лада, вся в диких пятнах и с отвисшим железом, выглядела хуже стоящего рядом мусорного ящика.
— М-да, — угрюмо подумал Борисик, — не хочется, а придётся покупать что-то новое.
Подъехав к Тихомирову, Борисик любовно похлопал пальцами по физиономии очень правого политика, чей портрет красовался в верхнем углу ветрового стекла Лады.
Политик стойко вытерпел.
— Настоящих буйных мало, вот и нету вожаков! — Соочувственно заявил ему Борисик и открыл Фиме дверцу.
Интеллигентный Фима, стараясь не касаться ничего лишнего, аккуратно сел, ладошкой разогнал дым и начал искать, куда застёгивается ремень безопасности.
— Дай сюда… — Борисик зацепил Фимин ремень своим.
— Хочешь, машину подарю? — Спросил неожиданно.
Фима удивлённо посмотрел.
— Какую?
— Вот эту! — Борисик в роли дарителя приобрёл поистине величавый вид. — В которой мы сидим!
Фима пальчиком осторожно дотронулся до свисающих проводов.
— Большое спасибо, только я воздегжусь.
— Почему? — Удивился Борисик. — Она же ходит!
— Понимаешь, Борис, у меня ведь и пгав нет… — Объяснил Тихомиров.
— Жаль, — Борисик задумчиво почесал подбородок, — а то мне её так и так выкидывать.
Высадив Фиму и подъехав к перекрёстку, Борисик сразу увидел Самохина. Одетый в тряпьё, зажимая в руке пластиковый стаканчик с мелочью, Ваня трясуче подскакивал к машинам и стучал в быстро закрывающиеся стёкла. Но, несмотря на повторяющиеся отказы, настроение у Вани не портилось. Открывая чёрный, со сгнившими пеньками зубов, рот, бывший журналист без конца смеялся визгливым захлёбывающимся смехом, и, игрушечно кланяясь, вздымая руки, салютовал проезжающим.
Борисик, приткнув машину на обочине, подошёл к нему и поморщился от запаха давно не мытого тела.
— Ваня?
Самохин повернулся. К немытому телу добавился перегар.
— Ваня, — с упрёком начал Борисик, — ты тогда ушёл, ничего не сказал…
— Извини… — Самохин икнул. — Ты здесь по делу или как?
— Может, ты вернёшься?
Самохин хихикнул:
— Не вернусь.
— Ваня, что ты с собой делаешь? Ты же был известный журналист, ещё не поздно выправиться.
— Не вернусь.
— Пропадёшь же! — Борисик разозлился.
— Ну и пропаду! — Рассмеялся безумным смехом Самохин. — Моя жизнь, что хочу, то и делаю! Свобода! — И, приплясывая, закружился. — Свобода! Свобода!
Борисик попятился. Самохин замахал руками:
— А вот, кстати, и друган мой подвалил… Знакомься!
Будто из воздуха перед Борисиком соткался, в майке и клетчатых брючках, грязный длинный тип с наглой ухмылкой и мелкими курчавыми волосами. Закривлялся, дёргая тощими ногами:
— Алик я, Алик!
Борисика передёрнуло.
— Ну, нашёл Ваню? — Возясь со стиральной машиной, подняла голову Лариса, когда Борисик вернулся.
— Нет, — буркнул Борисик, — не было его там. Знаешь, — сказал, помолчав, — что-то мне не можется, давай в Лашон съездим? Из наших кого-нибудь возьмём?
— Только надо профессору сказать, — Лариса выпрямилась.
— Он что, сам не поймёт, что мы уехали? Дверь откроет, ребёнка кормить есть чем.
Расположенный около Иерусалима монастырь молчальников Лашон славился не только великолепным парком, но и молодым вином собственного производства. Торговля в монастырском магазине шла бойко, и вино с крестами на этикетках легко и быстро перекочёвывало в мирские руки. Благоухали цветы, высилась колокольня, молодой француз считал в магазине деньги, над деревьями, монастырём, магазином плыл колокольный звон.
Борисик с Ларисой, мной и ещё одной иерусалимской поэтессой с бледным красивым лицом устроились за деревянным столиком около самого забора, ограждавшего монастырские владения.
— Слышали? Аня умерла. Передозировка.
— У неё вроде дочка осталась?
— Осталась.
— Всего двадцать пять лет, — почти прошептала поэтесса, — я знала её. Ей было двадцать пять лет. И всё из-за наркотиков. Теперь на кладбище в Гиват Шауле.
— Что ж, — угрюмо сказал Борисик, — больше ничего плохого с ней не случится. Во всяком случае, она лежит в Иерусалиме.
— Ничего не успела.
— Почему не успела? — Борисик устало потёр глаза. — Успела. Мы же вспоминаем? Значит — успела.
— Мы? — Иронически отозвалась поэтесса. — Мы?!
— А что ещё сказать? Была. Умерла. Жаль. Да, жаль. Посмотрим, что о нас скажут.
— Я недавно у неё была, кто-то принёс и прикрепил к камню чёрный бант. Страшно смотрится.
— Никак не смотрится, — вставил я, — бант и бант.
— Что-то часто звонят…
Поэтесса закурила. Из ворот монастырских владений показался, одной рукой тяжело опираясь на клюку, а другую пряча в складках рясы, старик с длинной седой бородой. Несмотря на общую дряхлость, он обращал на себя внимание крупным, угрюмо страстным, истовым лицом. Вдруг старик вскинул глаза, и меня буквально пронзил их яростный блеск, правда, немедленно сменившийся мрачной смиренностью. И лицо его сделалось ещё исступлённее.
— Это и есть отец Сергий?
— Да, — благоговейно прошептала Лариса.
— Сколько он здесь?
— Говорят, чуть ли не со дня основания.
Опять поплыл колокольный звон.
Поэтесса закурила.
— У нас Семёныч, — сказал с яростью Борисик, — и крещён, и обрезан.
Поэтесса ахнула:
— Но так же нельзя!
— Можно, — поморщился Борисик, — людей убивать нельзя. Понавыдумывали глупостей…
Дома, в родном сельском Азуре, милым жёлтым светились окна. Борисик толкнул дверь, вошёл. Эдуард Альбертович, позёвывая, сидел под абажуром.
— Семёныч спит? — Спросила его Лариса.
— Спит. — Кивнул профессор.
— Эдик, поставь чай…
— Сейчас.
Они сели в маленькой Борисиковой кухоньке. Чуть позже послышался увлекающийся голос профессора, ясно смотревшего простодушными глазами.
— Знаешь, Борис, ведь совсем не доказано, что цивилизация нравственная вещь. Это ещё Эмиль Дюркгейм высказал. В наше время, я думаю, его деликатное высказывание можно было бы и усилить. Либертарианство в своём порыве просто сложило добро и зло, но в итоге получился этический ноль, который многим пришёлся по душе. Человек взялся господствовать над противопоставленностью добра и зла, не обладая при этом никакими способностями. А ведь такой способностью, ещё Мартин Бубер отмечал, обладает только Творец! Человек же растворяется, просто растворяется в этой противопоставленности.
Борисик молчал.
6.
Год назад я пытался изучать каббалу. Но это ничем не кончилось. Наоборот, попытка приблизиться к знанию вместо успокоения привнесла страх, уж слишком жестокими показались многие понятия.
— Что есть добрый человек? — Обводя горящими глазами слушателей, говорил учитель, и его бледное лицо с чеховской бородкой подёргивало тиком. — Да просто биоробот. А вот преодолеть собственный эгоизм — работа!
— Что человеку нужно? — Продолжал. — Зарабатывать ровно столько, чтобы не быть нищим.
— Искусство? — Смеялся. — Один из видов самоудовлетворения.
— Для чего мы занимаемся каббалой? Не из-за священного трепета, а только ради себя. Наслаждение и ещё раз наслаждение — принцип жизни.
После занятий люди выходили под усыпанное звёздами иерусалимское небо, ждали, пока учитель в своём поношенном чёрном костюме закроет двери, пожмёт по очереди руки и, мелькнув пятном белой рубашки, одиноко, быстрым шагом растворится во тьме.
Я недолго выдержал, месяца два, и сломался в день Независимости. В пересыщенном жёлтым светом неуюте с резко вылепленными чашками недопитого кофе на столах и нахохленными слушателями учитель вещал и вещал, а снаружи гремел салют, бил в закрытые окна и своей упругой волной приоткрыл одну из створок, впустившую победный гром, смех и восторженные крики.
— Закройте! — Учитель недовольно дёрнул щекой и с силой продолжил начатое. — Есть только два пути: путь Торы и Путь страданий.
— А Холокост? — Спросил я.
— Чем глубже болезнь, тем сильнее лекарство! — Сухо ответил и так вцепился в спинку стула, около которого стоял, что побелели костяшки пальцев.
— Значит, лекарство? — Я свирепо переспросил.
— Да. Ещё хотите что-то узнать?
У меня закружилась голова. Я встал и вышел.
Нет, время не прошло даром. Чтобы было уважительнее, меня научили писать слово Б-г с большой буквы и через чёрточку. А это, сами понимает, достижение.
В Израиле все боятся Б-га. Он очень явственно присутствует на этой земле, и особенно в Иерусалиме. Мне нравится Иерусалим. Несмотря на восточность, мусор и возникающую в неожиданных местах колючую проволоку — наследие Британского мандата. Сейчас эти ржавые шипы — история. Тут всё очень быстро становится историей. События так пригнаны друг к другу, что нет ни малейшей возможности передохнуть. Война закончилась, мёртвые в земле, раненые по госпиталям, в правительстве очередной коррупционный скандал, палестинские соседи стреляют по нашим городам ракетами, президент обвинён в изнасиловании.
Не Швейцария.
Но сегодня я в гостях у высокого широкоплечего человека со спокойно смотрящими тёмно-серыми широко расставленными глазами, бородкой, и зачёсанными назад начинающими седеть тёмно-русыми волосами. По своей однокомнатной крохотной квартирке он, едва вмещаясь, двигается осторожно и в то же время очень ловко. Из обстановки два дивана, мольберт, гитара и ещё пиано, да, точно пиано — механическая штука, на которой можно задать мелодию. Во всю стену образ Иисуса на бумаге.
Хозяина, как и меня, зовут Алексей, и он, как мне кажется, гораздо более настоящий Алексей.
— Будете яблочный сок? — Спросил Алексей. В его крупных руках маленькие неказистые яблочки. — Я нашёл тут рядом рощицу и собираю. Маленькие такие, смотрите, почти райские. Делаю из них сок.
— Очень полезно! — Согласился Гриша, мой молодо выглядящий попутчик с восточными чертами лица и длинными волосами, убранными в косичку. — Чур, мне первому!
— А вы?
— Не хочу, спасибо.
— Но это же сок. — Терпеливо объяснил Алексей. — Вкусный, сладкий, фруктоза. Будете?
— Да, я не очень.
— Такой сок чудесный, неужели совсем не попробуете?
— Полезный! — Добавил Гриша.
Я пожал плечами.
— Смотрите, из этих маленьких яблочек, сам собирал.
— Ну, давайте.
Вот пристал. Почему-то ему важно верх взять. Но сок действительно вкусный и не очень сладкий, скорее терпкий.
— Терпкий, терпкий… — Подтвердил Алексей, поглаживая бородку.
Алексей пять лет жил в вади Кельт в пещере. Исходил пешком всю Россию и где-то на перекладных познакомился с Гришей, тоже путешественником. Оказался здесь в Израиле, и глупое государство вытащило его из пещеры, и дало государственную квартиру. Теперь Алексей озабоченно прикрывает окно и жалуется:
— Всё время простываю!
— Как же в пещере вы жили?
— Жил. Там медленно нагревается и медленно остывает, перепадов нет.
Достал тетрадку и испытующе посмотрел своими спокойными глазами.
— Я вам этюд покажу!
Надел очки. Наклонил голову к тексту, длинные волосы упали вперёд.
— «Иисус Христос! Как его осмыслить? Как воплотить? Современность не желает принимать Иисуса. Гонит его прочь. А я? Кто я? Я сознаю, что и я гоню Его от себя. Молчаливый взгляд Иисуса. Я чувствую себя дрянью. Но надо как-то подниматься из этой дряни. Счищать её с себя, соскребать. Руки бессильно падают. Я чувствую себя бессильным».
Медленно снял очки. Взял гитару и, уходя в себя, что-то тихонько начал напевать.
— Вы путешествовали? Расскажите?
Задумался. Отложил гитару.
— В Абхазии я был послушником у пустынника отца Евлампия. Я его как увидел, на колени упал. Силуэт зыбкий, и сквозь него солнце просвечивает. Знаете, в чём смысл послушничества? — Спросил вдохновенно.
Я пожал плечами.
— Ты отрешаешься от своей воли, чтобы обрести свободу, избегнуть участи тех, кто всю жизнь прожил, а себя так и не нашёл.
— А где вы обитали? В землянке?
Алексей поднял недоумённый взгляд. Почувствовалось, что ему не понравился этот практичный вопрос.
— Жили в хатке, — ответил, помолчав, — её монахи все вместе делают. Валят лес, делают чурбаки, а из них тешут доски. Ставят четыре кола, между ними доски, потом второй ряд, набивают внутрь мох. Прилаживают крышу — всё, хатка готова, монах заходит внутрь и начинает жить. Кстати, досочки эти получаются очень ровные, как они это делают, я так и не понял.
— Алексей, скажите, а что самое трудное?
Алексей снова задумался.
— Пожалуй, проснуться в час ночи на молитву. Уж очень холодно вылезать даже из такого тоненького одеяла, какое есть. Вылезаешь, зажигаешь буржуйку, начинаешь молиться и вдруг понимаешь, что тишина вокруг не тишина квартиры или города, где все спят, а что вокруг действительно никого нет! Хотя в пять тоже трудно просыпаться. Потом послушничество — колешь дрова. Зимой снег такой, что любой поход может закончится смертью. Тропки узенькие, около сосен ледяные полыньи — сосна тянет на себя тепло, и около неё в диаметре три-пять метров ледяные такие ловушки. Поскользнешься, и всё — пропал. Пропасти, обледенелые склоны. Зуб заболит — помирай. Один монах пошёл так в гости, вышел, когда светало, пришёл затемно, а всего-то было три километра.
Вообще, монахи забираются настолько высоко в горы потому, что прячутся от охотников, горцы — дикий народ, грабят, издеваются. Могут, например, ведро отобрать — нужная вещь в хозяйстве, туда положить что-то можно. Опять же милицейские облавы — сразу две статьи давали, бродяжничество и нарушение паспортного режима. Живут среди одного лесного зверья.
Алексей рассказывал уже не для нас. Его лицо озарилось внутренним светом, глаза затуманились. Он вновь переживал своё послушничество.
— Сидим как-то со старцем, вокруг красотища неописуемая. Высокие мачтовые сосны в три обхвата, между ними деревья помельче и вздымающиеся скалы. Осень, всё усыпано красными, жёлтыми листьями.
— Отче, — говорю, — как здесь красиво!
— Эх, Алёша… — Ответил мне старец. — Если б ты знал, какая красота может быть внутри нас самих…
Алексей порывисто выдохнул.
— Слаб я. Ушёл. Возвратился к той жизни, от которой бежал. Как сейчас вижу: отдаляясь от меня, в небольшой хатке-келье, затерявшейся среди огромных сосен, сидит, кутаясь в старый плащ, мой старец и читает истрёпанный псалтырь, перелистывая жёлтые, почерневшие по краям страницы.
— Сейчас вы, получается, тоже не выдержали…
Алексей очнулся.
— Ну, в общем, да… — Усмехнулся. — Если вам хочется так считать.
Зашарил руками возле себя, опять надел очки.
— Ещё один этюд.
«Сегодня убили десять палестинцев. Они, ели, пили, любили, они ещё ничего не знали, но кто-то выстрелил, и удивлённая душа покинула разрушенное тело. У убийцы одна мысль — здорово срезал. У него утром тоже болела душа, но он никак не мог понять своё состояние, потом успокоился и срезал. Те, кого убили, мечтали жить, любить, покачать ребёнка на руках. Но их срезали. Просто срезали».
— Алексей, их правильно срезали. Это наша земля.
Алексей закрыл глаза. Открыл. Сказал ровным голосом:
— Я говорю об общечеловеческом, покиньте мой дом.
Я встал.
Когда мы пошли обратно, Гриша меня упрекнул:
— Зачем ты так? Я тебя привёл, хотел познакомить, а ты его обидел.
— Разозлил он меня. Извини.
Подул ветер. Мы стали спускаться к Цомет Пат. Я искоса посмотрел на спутника, отчётливо видную синюшность под его глазами.
— Гриша, а ведь тебе очень идёт твоя косичка.
Гриша по-детски улыбнулся и сразу растаял.
Но тут внезапно огнём полыхнуло небо, и на горизонте показался огромный ярко-красный петух. Раскинул крылья, открыл клюв и вывел томительно-страшную однотонную ноту.
— Гриша! — Я остановился. — Сегодня же день памяти жертв катастрофы! А я забыл!
Дрожащая, въедливая, вытягивающая нота впивалась в сердце, нервы, мозг, одна минута, две минуты. Кончилось. Всё. Петух ещё раз взмахнул крыльями, осветив угасающим закатом тёмно-голубой горизонт, и пропал.
— Ты видел?! Видел??
— Что? — Не понял Гриша. — Что я должен был видеть?
— Да ничего. — Я неожиданно успокоился. — Показалось.
В какой-то особой тишине мы пошли дальше. Говорить не хотелось, Гриша что-то вздыхал, у него упало настроение. Уже перед тем, как расстаться, я его спросил:
— Гриша, вот ты тоже много путешествовал, а сам встречал отца Евлампия?
— Откуда… — Гриша махнул рукой. — Но он очень известная личность, даже в интернете есть.
— Ссылку дашь?
Дома я открыл нужный сайт и долго смотрел на фотографию иеросхимонаха Евлампия Сорокина: на лавочке под соснами сидел маленький сгорбленный человечек с лицом, усеянным мелкими морщинками. Седенькие волосы сохранились лишь на висках, бородка была крошечная и реденькая, клином, ясно смотрели доверчивые глаза. При этом старец улыбался такой действительно светлой улыбкой, что у меня защемило сердце. А потом я стал читать.
«… Россия в опасности! Если в России победит масонский глобализм, Православной Церкви не будет! Масоны хотят создать космополитическое общеземное государство антихристово во главе с Израилем и его богомерзким царем антихристом. И я убогий, маленький и грешный Евлампий, вновь ударяю в набат, желая спасти и пробудить спящих людей от великой опасности погибели. ЦРУ само взорвало Пентагон, и специалисты-хакеры Пентагона торпедировали самолетами высотные здания всемирного торгового центра. Там ни один еврей не погиб — знали. Наши „российские“ правители и спецслужбы хорошо сыгрались с чеченцами и разыгрывают кровавые спектакли жесточайших убийств детей и взрослых. Но Господь наш Иисус Христос, Бог богов, Господь господей скоро грядет с великим Воинством Небесным. Придет и убьет антихриста Духом уст своих, и поймают всех слуг его и ввергнут в озеро огненное…»
7.
На Шенкин медленней, чем во всём Тель-Авиве, наступает ночь. Но, уже наступив, никак не желает уходить, и поэтому, когда совсем рядом на Алленби уже светло, вовсю ходят автобусы и работные люди с резкими движениями и решительными лицами заполняют перекрёстки, Шенкин всё ещё сладко спит в тихой дымке своих сквериков. Среди общего сна медленно бредёт уборщик в фирменном синем костюме, с жёлтой метлой в руке, толкает вперёд зелёный пластмассовый бак, останавливается у разбросанных ночью ненужностей и сосредоточенно думает:
— Поднять, не поднять? Забрать, не забрать?
Не находя ответа, толкает бак и себя дальше.
От его громких мыслей у облицованного мрамором тридцать девятого дома просыпается и поднимает голову с матраса старая бездомная женщина по имени Катюша Маслова. Всю ночь она сидела на набережной и жгла носок. Дым, дым, дым. Под утро поднялась — грузная, с седыми волосами во все стороны, пришла на улицу Шенкин, бродила с детской коляской между магазинами, барами, закрытыми загадочными клубами, подбирая брошенные мальчиками и девочками цветные ленточки, и вот сегодня её голова украшена этими мимолётными блёстками молодости. Кряхтя, встала, заслонила собой мусорный ящик с нарисованными на нём аляповатыми цветами, замычала нечленораздельно, погрозила уборщику рукой:
— Моё! Иди отсюда!
Утром в доме тишина. Не доносится ни звука, и лишь старый грязный миллионер Семён в кухне заваривает себе чай. Кряхтя, собрал в чашку с отколотой ручкой использованные пакетики, налил из чайника кипяток и, смешно вытягивая губы, попробовал горячую жидкость. Но чего-то ему не хватило, он встал из-за стола, открыл шкафчик над закопчённой плитой, отыскал между множества пустых баночек и цветастых старых коробок надкусанную, припрятанную в глубине шоколадную конфету и, по детски улыбаясь, засеменил обратно к чаю.
— Матвей?
— Да.
— Привет, пошли купаться?
— Ладно.
— Тогда жди, мы с Катей и Виталем уже рядом.
Мы вошли в подъезд и открыли дверь в коридор — сразу потянуло гнилостным запахом, и обрисовалась освещённая из-за спины фигура неряшливого, в лохмотьях, старика, любопытно смотрящего на гостей.
— Семён, здравствуйте! — Поздоровался Виталий, первым пробираясь между ставшими ещё больше кучами барахла, и толкнул дверь к Матвею.
Во всегда полутёмной комнате с окном, выходящим в сад, Матвей, сидя на кровати, медленно, как и всё, что делал, надевал сандалии.
— Ну, и как ваша Воронья слободка поживает? — Задорно сверкнула голубыми глазами Катя.
Матвей буркнул:
— Нормально, а ваша? — И недоумённо начал оглядываться. — Куда-то мои ласты подевались…
Мы синхронно засмеялись.
— Катька, засекай время, он точно ещё час провозится!
— Ребята, — Катя, нагнув голову, с интересом смотрела, как Матвей медленно ищет рукой под кроватью, — ребята, вы не понимаете, ласты единственное, что у него есть.
— А нечего зубоскалить! — Сердито заявил Матвей, подняв голову. — Это питерская вещь, таких сейчас не делают.
Встал на стул и снял ласты со шкафа.
— Ну, слава Б-гу, — облегченно выговорил, — а то я подумал, что потерял, как трубку. Ребята, мне надо на Пишпишим сходить.
— Сходим, — благодушно отозвался Виталий.
Катя кивнула.
— Матвей, стоп! — Я загородил старенький компьютер. — Выходить пора!
Матвей обречённо попросил:
— В голову строчка пришла.
— Потом запишешь.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дети Пушкина предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других