Книга о любви, о стремлении женщины любить. О желании осознать, как любовь приходит и уходит, куда исчезают те чувства, которые казались незыблемыми. О том – как сохранить любовь, сохранив при этом себя. Все эти вопросы и ответы на них – важны каждой женщине…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Великая Женская Любовь (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Последняя — любовь?
Это было детское ведерко Иришки. С ним она, малышка, сидела когда-то в песочнице, маленькой лопаткой старательно наполняла его влажным песком, потом переворачивала, стучала по его глянцевому синему боку с белыми ромашками — делала из него «куличик», который не хотел держаться, рассыпался.
Письма лежали на полу, рядом с ведерком. И то, что лежали они рядом — ведерко ее дочери и письма Димы, ее мальчика — было так символично, как будто встретились они, наконец, все вместе и все тайное стало явным.
«Нет, не стало…» — подумала она. И для того чтобы никогда не стало — она и должна сделать то, что задумала. На что ой как страшно ей было решиться. Но она сделает это, потому что это единственный выход…
Она села рядом с письмами, рукой их накрыла. И будто от стопки этой исходило тепло, жар. Так ей казалось…
Она знала их наизусть. Она узнавала их, едва на них взглянув, — каждый конверт. Она знала — что в нем, какой лист бумаги, какие чувства, какое настроение несет письмо… Она могла представить текст каждого письма, помнила, в каком месте, когда она читала его, ее бросало в жар, в каком — в висках стучало и сердце начинало биться быстрее…
«Мальчик мой», — подумала она с любовью. С такой любовью…
Эти письма были полны любви. Его любви, которой он наполнял строчки. И она, получая письмо по почте до востребования, несла его в руке, чтобы чувствовать тепло это, любовь его — сквозь конверт. Она несла его, не открывая, пока не садилась на лавочку, скрытую в густой тени разросшейся сирени. Тогда она жадно, дрожащими руками обрывала край и начинала читать — так же жадно, впитывая в себя каждое слово, фразу и — его любовь…
— Мальчик мой любимый… — подумала она опять, погладила эту стопку писем и, разложив их перед собой, погладила каждое. — И опять на ведерко это посмотрела, на белые ромашки, поцарапанные когда-то давно совочком дочери. Разве можно чистые эти, святые для нее, дорогие ей письма — в ведерко это положить… Разве можно их уничтожить?!
Нет, не готова она была это сделать.
Не могла она этого сделать.
Пока не могла.
И, застыв над письмами этими, словно окаменев на мгновение, подумала она неуверенно: «Может, все же не делать этого?.. Как я буду без них?..»
«А как я с ними буду?» — тут же родился в ней вопрос. И она застонала в голос, так мучительно ей давалось это решение. И сама себе сказала:
— Это надо сделать… Надо!
И опять головой покачала — не сейчас…
Это случилось однажды утром. Случилось как-то неожиданно.
Она посмотрела на себя в зеркало — и ей захотелось тут же отвести глаза — не смотреть на себя. И она отвернулась, ушла вглубь комнаты — и оттуда посмотрела на себя снова, посмотрела осторожно, словно боялась увидеть себя, и — изучающе: как она выглядит вот так, издалека?
В комнате царил полумрак, и вдали от зеркала она показалась себе иной — лучше? моложе? И она подумала нервно: «Вот бы и другие меня видели так — в темноте и не подходя близко…»
И плакать захотелось ей от этих слов.
Это случилось внезапно, неожиданно для нее самой — и странной ей казалась эта внезапность, ведь ждала она этого и боялась давно…
Давно уже придирчиво рассматривала себя в зеркало, находя все новые и новые морщинки. Давно чувствовала, нервно прикасаясь к векам, шее, что кожа на них становится другой — вялой, не молодой.
Она была еще молодая женщина — так она сама себе говорила, уже не веря в это. И после развода с мужем одиночество ее не пугало: ей всегда казалось, что у нее все еще впереди. Какие наши годы! — говорила она подругам, обсуждая свою и их личную жизнь, перспективы будущих отношений. Старость, старение — эти слова были еще не про нее, по крайней мере так ей хотелось думать. Но признаки увядания она находила каждый день, все еще успокаивая себя: мол, это оттого, что плохо спала, что много воды выпила на ночь, что перенервничала на работе. Но как бы ни хотела она замечать в себе признаки подкрадывающейся старости, — утренняя эта встреча с собой, немолодой, увядающей женщиной, ее потрясла. И, может быть, она бы пережила ее более спокойно, с принятием, не зайди в комнату Иришка.
Она, шестнадцатилетняя девочка, влетела к ней комнату, как всегда вихрем, с ходу чмокнула ее в щеку и начала что-то говорить — о сегодняшнем дне, о том, что в кино вечером пойдет, — но Светлана Иришку не слышала. Она — смотрела. Смотрела на дочь в отражении зеркала — молодую, с упругой загорелой кожей, со свежим лицом, горящими глазами, с высокой грудью и плоским животом. Молодую, красивую, полную жизни девушку.
И рядом, в отражении зеркала, — на себя, так заметно стареющую…
Именно тогда, когда она так ревностно и даже с неприкрытой завистью, смотрела на молодую свою дочь — в их жизни и появился Дима.
Он пришел к ним однажды вечером вместе с Иришкиным знакомым. И, видя, как дочь кокетничает с Димой и громко хохочет, Светлана испытала раздражение. Раскрепощенность дочери, красота этого молодого, полного сил — уже не доступного ей парня — раздражали ее. И когда дочь, вернувшись после прогулки с Димой, весь вечер щебетала о том, что говорил Дима, что делал Дима, — она прервала ее — резко, как давно не делала:
— Хватит болтать! Лучше бы к экзаменам готовилась!..
Сказала, словно в дочери врага, соперницу увидела, — и сама своей интонации удивилась. И понимала: неправильно это — но именно такие чувства она испытала: ревность к собственной дочери, зависть к ее молодости, к тому, что легко может она молодых мужчин к себе привлекать — а ей, Светлане, это было уже не под силу.
Наверное, именно потому, что мальчик этот (так она его сначала восприняла), для нее, Светланы, был недоступным, запретным, — и стал он так притягателен. Странное чувство испытывала она каждый раз, когда появлялся он в их доме с друзьями дочери: безумно тянуло ее к нему и одновременно ощущала она тщетность всего этого.
«Мой поезд ушел», — каждый раз проносилось в ее голове, когда она видела его. И каждый раз — страстно желала она приблизиться к нему, получить его — как последний шанс, «последний поцелуй после жаркого лета», как сама с горькой иронией думала.
Так, видно, и было предопределено, что мальчику этому (на самом деле взрослому парню, которому минуло двадцать три года) — действительно нужно было стать для нее этим «последним поцелуем». Потому что как-то так получилось, что он — возможно, неосознанно чувствуя ее интерес, ее желание быть ближе к нему, — сам стал к ней стремиться. И все чаще они замирали, встречаясь взглядами, и что-то тайное, во что она отказывалась верить, — стало зарождаться между ними. И однажды она узнала, что это не ее выдумки, не иллюзия — он действительно проявлял интерес к ней — зрелой, взрослой женщине, отношения с которой были для него первыми в его жизни.
И так случилось, что ее «последний» шанс — заинтересовать собой молодого интересного мужчину и его «первый» — познать взрослую женщину, — соединились. И однажды, когда они вышли вместе из ее дома, она — чтобы зайти в магазин за хлебом, он — чтобы идти домой, — они остались вдруг наедине, без Иришки и ее друзей. И то, что тайно существовало между ними, — проявилось. Он просто остановился, взял ее за плечи, развернул к себе и поцеловал. И сделал все это очень по-мужски, по-взрослому. И этот его поступок, и их сумасшедший, жадный поцелуй — как будто пусковой механизм в них включили. И после этого — понеслось… Так начался их роман — тайный, бурный, полный страсти, на пике сильных чувств, таких, которые бывают только когда зрелая женщина проживает свою последнюю любовь, а молодой мужчина — свою первую, взрослую.
И все это было так необыкновенно страстно, и прекрасно, и хорошо — если бы только не дочь ее, Иришка. Она тоже была увлечена этим взрослым парнем. О нем щебетала она, возвращаясь с очередной молодежной тусовки, где они пересекались. О нем фантазировала вслух, не стесняясь матери. Для него наряжалась, собираясь в гости к подруге, где ожидала его встретить. И что больше всего угнетало Светлану — дочь говорила об этом открыто, по-детски доверчиво. И какой же подлой, жестокой предательницей чувствовала себя в такие моменты Светлана. И говорила она себе суетливо:
— Все, все, надо заканчивать все это… Все — так больше нельзя!..
Но… Любить его. Любить его всего — улыбку, уголки глаз, сильные руки, его запах — стало смыслом, главной целью ее жизни, словно она только сейчас поняла: как это — любить мужчину. Потому что любила его — как последний раз. И они продолжали тайно встречаться, и любовь к нему не прекращалась, а только усиливалась от осознания ее временности, того — что ее нужно закончить, оборвать. И она любила — понимая, что нельзя любить, потому что этим парнем увлечена дочь. И, даже понимание, что дочь не любила его — она была слишком молода, чтобы любить так, как любила она, Светлана, — не помогало, не разрешало отдаться любви.
И она сотни раз принимала решение остановить, прекратить эти встречи, и — не могла. Не могла остановиться, оторваться от него — потому что понимала, что это последний раз в ее жизни, последний раз. Она не могла отказаться от этой любви, понимая, что больше с ней такого не будет. Не будет такого мальчика. Не будет такой молодости рядом с ней. Это — действительно был «последний поцелуй после жаркого лета», которое закончилось. Закончилось ее женское лето — цветение, энергия, красота…
И когда наступил сентябрь и он уехал — продолжать учебу в другом городе, она, несмотря на боль, трагедию расставания с ним — все же испытала облегчение. Но — ненадолго. Потому что начались их письма друг другу…
Письма — от которых внутри будто загорался огонь, от которых сердце начинало биться быстрее. Письма, которые были полны любви. Его любви — которой он наполнял строчки, и ее любви — которой она отвечала ему. И ей казалось, что пакет с этими письмами, который становился толще, плотнее, — был горячим даже на ощупь. И она носила их с собой, просто не зная, где прятать, и не желая их оставлять в доме, где их могла найти Иришка. Потому что — письма эти — тоже были ее предательством, грехом. И она носила их с собой. Как и грех — в себе.
Прошло полгода, и однажды она почувствовала, что надо отпускать своего мальчика, отпускать во взрослую жизнь, и самой — возвращаться в свою жизнь, в жизнь мамы. Дочь оживилась, ожидая приезда Димы на каникулы, и Светлана с ужасом думала: что будет теперь, когда он вернется и это предательство, грех — опять станет явным? И поняла: если ей трудно носить и прятать даже пачку писем, чувствуя себя при этом виноватой, плохой, — как трудно ей будет прятать их встречи, их отношения.
И почувствовала, что это выше ее сил. Что все это действительно нужно прекратить. И хоть решение это далось ей нелегко, она приняла его. И в длинном, полном чувств, любви и сожаления письме она объяснила ему все, написала обо всем так страстно, так взволнованно — как не может больше врать и скрывать их отношения от дочери и быть подлой, — и он с ее решением согласился.
И когда все было завершено, она подумала, что закончился самый прекрасный и самый тяжелый период ее жизни. Можно больше ничего не скрывать и не предавать свою дочь, можно быть с ней открытой, можно быть той любящей мамой, которой она была раньше. И только после этого подумала: «А что же мне делать с этими письмами?»
Письма были реальным свидетельством ее греха, предательства — ее любви. Она не могла их оставить:
сделать это — значит оставить все эти воспоминания, эту боль. А значит — продолжать предавать дочь. Письма нужно было уничтожить — это она понимала. Но сделать не могла.
Уничтожить его письма?! Письма, каждое из которых она перечитывала сотни раз, от которых так билось сердце и шумело в висках?! Это огромное количество нежности, страсти, эти слова, эти чувства — и уничтожить? Нет!
И она откладывала это решение, оправдываясь перед собой, что еще не время, что еще пусть пока полежат. И спрятала их далеко, глубоко, чтобы дочь не нашла. А сама мучилась, что свидетельство ее подлости и греха перед дочерью — остается в их доме.
Так было до того дня, когда они с Иришкой затеяли небольшую перестановку в комнате. И она судорожно думала: куда убрать пакет с письмами, чтобы дочь его не нашла. И это ощущение, уже знакомое и такое неприятное — собственной нечестности, нечистоты — подвигло ее к окончательному решению. Этому действительно надо положить конец. Письма надо просто уничтожить. И она решила сделать это — сжечь их, чтобы они не попали в руки никому. И в воскресенье она отправила дочь на дачу, объяснив, что ей надо закончить одно важное дело, после чего она тоже к ней приедет. А сама приступила к этой окончательной, заключительной операции по завершению ее последней любви…
…Она сидела на полу, рядом с детским ведерком дочери, смотрела на разложенные у ведерка письма и понимала: нет, она не готова их уничтожить. Не может она этого сделать.
Она поднималась, складывала письма в пакет, прятала его глубоко на дно сумки, подходила к дверям квартиры и понимала: ну не может с ними выйти, не может все это продолжать дальше. И возвращалась в комнату, садилась на пол, доставала письма, смотрела на них и думала: что же ей с ними делать? Уничтожить их не было сил. И тогда она решила:
— Я просто выброшу их. Выброшу и поставлю на этом точку.
Но тут же представила, как эти выброшенные письма где-то на свалке читают грязные, оборванные бомжи…
И она опять укладывала их в пакет, прятала на верхней полке шкафа, говоря себе:
— Пусть еще полежат, я потом…
И понимала: она просто больше не может быть нечестной перед дочерью! Пока эти письма существуют — она будет возвращаться к ним, вчитываться в эти строчки, вдыхать их запах. И он будет все время стоять между ними… И мука и предательство продолжатся.
Сколько раз она пыталась выйти из квартиры, полная решимости выбросить письма? Много. Много раз она поднималась — и возвращалась. И подумала: «Дело не в письмах, не от них я не могу отказаться. Я не могу отказаться от любви, потому и письма эти — плод их любви — не хочу отпускать, как не хочу отпускать любовь».
И она спросила себя:
— Что делать мне с этой любовью, которая закончилась?
И вдруг поняла, что ей надо просто признать, надо смириться с тем, что любовь закончилась. И сказать себе: «Я становлюсь мамой. Я возвращаюсь к дочери…»
И она посмотрела на письма, в последний раз — прощаясь с ними, трогая, гладя их конверты, вспоминая, что было в них.
Вот в этом — он сказал ей:
«Я такой женщины, как ты, никогда не встречал и никогда не встречу. Ты — единственная…»
А она потом в ответном письме писала грустно — что молодой он еще мальчик и что женщин еще всяких встретит. А он потом сердился, целое письмо ей написал о том, что она — единственная…
В этом письме — она погладила его, вспоминая об этом, — писал он об их ночи и как после этой ночи спать не мог без нее, все во сне ее искал.
А в этом письме были мечты его: «А давай рванем вдвоем на недельку в отпуск, я буду любить тебя на песке, в море…» И она, читая эти строки, и хотела, чтобы любил он ее везде, всю жизнь, и знала — не будет этого. Этого никогда не будет. Потому что есть Иришка.
И воспоминание это как будто каплей было, которое чашу весов тронуло. И решение пришло — единственно верное, потому что есть Ириша, дочка, и честность перед ней — главное.
И она спокойно, нежно — как самое дорогое — письма эти погладила. А потом самое первое открыла, листочек читаный-перечитаный достала и скомкала его — осторожно, словно боялась ему больно сделать, но сделала больно только себе — от пролома его каждого и, мертвея внутри от того, что делает, спичку зажгла и к уголку поднесла. И он вспыхнул — ярко, внезапно, так что ей пришлось пальцы разжать, и листок этот горящий упал на дно ведерка и стал исчезать на ее глазах — только кусочки строчек мелькали, сгорая. И лежала на дне ведерка уже — кучка играющего огнем пепла…
И она уже решительнее второе письмо достала, тоже смяла его, чтобы лучше горело, подожгла и, уже не глядя на него, — в ведерко опустила. И быстро — третий конверт открыла, затем — четвертый…
Костерок горел, сгорал на ее глазах.
Вся любовь ее сгорала.
И его любовь — тоже.
И минуту спустя уже лежала на дне кучка пепла — все, что от любви ее осталось.
И внутри нее была пустота, как будто вычерпали ее сейчас всю — до донышка.
И был — покой. Удивительное вдруг чувство ощутила она.
Покой. Покой. Покой.
Все, что тревожило ее эти полгода, все ее терзания, муки совести, надежды и ожидания, горечь осознания, что никогда они не могут быть вместе, чувство вины перед дочерью — испарилось. Все это исчезло, как исчезли эти письма. Остался только покой.
Тихо было в ее душе.
И — удивительно хорошо.
Как будто очнулась она ото сна, словно попала в другую реальность, в которой есть спокойствие, мир, чистая жизнь. В которой есть Ириша, ее детка, доченька.
Давно Светлана так не думала об Иришке — терзаемая чувством вины и голосом совести. И теперь, подумав, привычно улыбнулась и заплакала. И плакала светло, повторяя:
— Спасибо! Спасибо! Спасибо!
А кому спасибо? За что — спасибо?
Ему ли — за любовь его детскую?
Ей ли — за смелость завершить любовь эту, позднюю, чистую и — не чистую?..
Или детке ее, которая была все это время рядом — как указатель светлый, напоминавший: «так нельзя»?..
— Спасибо! Спасибо… — все еще звучало в ней, пока она собирала сумку, чтобы ехать на дачу к дочери.
— Спасибо, — сказала она своему отражению в зеркале и лицо свое заплаканное вытерла.
И только когда сборы были закончены, подошла она к ведерку этому с кучкой пепла на дне и сказала ровным голосом — просто факт констатируя:
— Вот и вся моя последняя любовь…
И подумала вдруг: почему последняя любовь? Любовь не бывает последней. Она обязательно еще будет любить. Она будет любить дочь, будет любить ее как прежде — сильно, наверное, даже сильнее — после всего пережитого.
И поняла вдруг — в этом поступке проявилась вся ее любовь к ней, детке своей любимой. Именно любовь к дочери выбрала она, отказавшись от любви к мальчику этому.
И представила она, как скоро, наверное, будет любить ее деток — своих внуков. Как будет с удовольствием наблюдать за ними, играть с ними, гулять, читать им книжки. Сколько еще любви в ней будет!
И представила себе свою жизнь: как будет она просыпаться в своей квартире, идти на свою любимую работу, возвращаться в любимый дом, к любимой дочери. Сколько еще будет любви в ее жизни…
И подумала вдруг — и с чего я взяла, что эта любовь последняя? С чего я придумала, что я больше не буду любить мужчину? У меня, которая живет в любви, — всегда будет любовь. Пока жива — я буду любить.
И, посмотрев на кучку пепла от «последней» своей любви, — усмехнулась и головой покачала несогласно, словно спросила:
— Разве это — последняя любовь?
И ответила:
— Нет.
И взяв ведерко это детское, к открытому окну подошла и легко, словно отпуская все, что хранило оно, из ведерка вытряхнула. И, глядя, как лепестки пепла плывут, тают в воздухе, подумала еще раз: «Спасибо!..»
И уже уходя из квартиры, посмотрела в зеркало на лицо свое заплаканное, но светлое, чистое и удивительно молодое — и только вздохнула легко.
И поехала к дочери.
Поехала в жизнь свою, в которой любовь была, есть и будет…
МАМ, ЖИВИ!
— Мам, а почему у тебя нет мужчины? — спросила Дашка.
И Оля, стоявшая у зеркала, утренняя, сонная, в одно мгновение проснулась окончательно и так и застыла с расческой в руках, потом резко повернувшись к дочери, ответила возмущенно:
— Это что за разговоры такие?! «Почему у тебя нет мужчины?»! Ты что, не знаешь, что мы с папой развелись?!
— Я же тебя не спрашиваю, почему у тебя мужа нет, — прервала ее Дашка, — я спрашиваю, почему ты одна, без мужчины, живешь?
На вопрос этот у Оли, набравшей было воздуха в рот, чтобы ответить что-то, — ответа не было. Но мгновение спустя, словно придя в себя, она опять возмущенно сказала:
— Как ты это себе представляешь? Я — взрослая порядочная женщина, я работаю, тебя воспитываю, домом занимаюсь, откуда мне мужчину взять?..
Она проговорила это раздраженно, сердясь на Дашки ну непонятливость, но та, казалось, не замечала или не хотела замечать ее возмущения.
— Все женщины работают, детей воспитывают и домом занимаются, это не мешает им иметь мужчин! — миролюбиво сказала в ответ Дашка.
— Да чего ты ко мне пристала с мужчинами этими?! — опять возмутилась Оля, отмечая про себя: чего это она так возмущается? — Нет у меня мужчины! И откуда, скажи на милость, он возьмется — если я никого не люблю? У меня нет мужчины, которого я люблю, что тут непонятно?
— Да все это мне и непонятно, — упрямо сказала Дашка и даже с дивана спрыгнула и к Оле подошла, рядом с ней встала и в зеркало, отражению ее, сказала:
— Ты на себя посмотри! Ты же нормальная женщина, красивая, молодая еще.
И Оля непроизвольно дернулась от этих ее слов — какая молодая? Ей уже тридцать девять, уже Дашке шестнадцать, это она рядом с ней, матерью, — молодая и красивая женщина!
— В твоем возрасте у женщины должен быть мужчина, — продолжила дочь назидательно. — Ну если не муж, то хотя бы мужчина, — добавила она многозначительно. — Мам, ну разве можно так жить: все одна и одна?! То с вязанием живешь, то с телевизором… Ну если мужа нет, то хоть роман себе заведи, чтобы удовольствие от жизни получать, чтобы живой себя чувствовать… Разве можно так жить? Ты мне тут оправдания находишь: мужа нет, я никого не люблю… Так полюби! Ищи их, находи, встречайся, знакомься. Увлекись кем-то — ходи на свидания, занимайся сексом, — ты же живая женщина!
— Ну, ты вообще! — не выдержала Оля. — Уже меня и сексом заставляешь с кем-то заниматься!.. Я еще замуж не вышла…
— Мам, ну ты как ребенок! — опять сказала «взрослая» Дашка, — уперлась в свое замужество… Ты так никогда замуж не выйдешь — у телевизора своего! А может, как знать, ты действительно больше никогда замуж не выйдешь — так что же теперь: не жить?! Поставить на себе крест — не радоваться, не любить, не влюбляться и сексом не заниматься?!
В Дашкиных словах была почти угроза, и Оля даже головой покачала: нет, так она тоже не хочет — всю жизнь свою у телевизора провести!
— Так иди в жизнь, мам! Иди, знакомься, общайся, выбирай! И — люби! Люби! — сказала Дашка, и Оля, будто оборвав весь этот поток слов, спросила только:
— Да где же я его возьму?!
— Да он сам возьмется. Главное — твое желание его найти. Ведь по женщине видно: нужен ей мужчина или нет. Ну, если ты всем своим видом показываешь, что никого и ничего тебе не надо, — кто к тебе подойдет?! Кому ты сама такая нужна?! Ты хоть начни на мужчин обращать внимание, в глаза им смотреть, улыбаться…
Оля заерзала на стуле и не выдержала:
— Ну, это как-то совсем откровенно…
— Ой, мам, трудно мне с тобой, — сказала Дашка с улыбкой. — Ты, главное, меньше думай, просто — живи!
Дашка закончила фразу и ушла, тихо прикрыв за собой дверь, оставив Олю одну стоящей у зеркала. И она стояла и даже не знала, что думать после этого разговора с дочерью.
«Это же надо! Ей всего шестнадцать лет, а она тут рассуждает, жизни меня учит», — подумала она возмущенно. И показалось ей, что они с Дашкой ролями поменялись: та ее, как ребенка несмышленого, наставляет.
«Молодая… — иронично подумала она. — Какая я тебе молодая, вон — морщинки у глаз, и у губ, когда всмотришься…»
«Мужчина ей нужен… — продолжался в ней внутренний монолог, — вернее, мне нужен… Может, и нужен. Да где его взять, мужчину этого? И вообще — как Дашка себе это представляет? Я что, по городу должна ходить и мужчин к себе улыбками привлекать? Или заговаривать с ними? И опять же, был бы муж — другое дело, а просто роман с каким-то мужчиной — оно мне надо?»
И тут же почувствовала в своих словах несправедливость какую-то: ну где она себе мужа возьмет, если нет вокруг нее мужчин, если не привлекает она их — ни улыбками, ничем другим…
И она, стараясь не попадаться Дашке на глаза, позавтракала на скорую руку и собралась на работу, но мысли, вызванные разговором, — ее не покидали.
И в метро, стоя на платформе в ожидании поезда, она незаметно поглядывала на мужчин, думая: а может и вправду, как Дашка советовала, улыбнуться кому? И сама себя одернула — сумасшедшая, бабе скоро сороковник, а она, как девчонка, к мужикам будет клеиться, будет им лыбиться в надежде, что на нее внимание обратят.
Но на работе, словно наперекор своему желанию, с любопытством наблюдала за всеми коллегами-мужчинами, словно примеривала себя к ним, или — их к себе. Но в какое-то мгновение, осознав это, чертыхнулась:
— Это черт знает что! Молодая балбеска чепухи наговорила, а старая туда же — кавалеров искать…
Но дома за ужином эти мысли и чувства заставили ее первой заговорить с дочерью, заговорить как бы невзначай, бодро:
— А где твои кавалеры? Чего это никто не звонит? Ты меня вон пристроить к кому-то хочешь, а сама — почему одна дома вечер проводишь?
— Мам, ты меня не учи кавалеров привлекать, — не повелась на игривый ее тон Дашка. И добавила серьезно: — У меня «кавалеры» были, есть и будут, пусть тебя это не волнует. Потому что я — нормальная девушка и хочу, чтобы за мной ухаживали, хочу парня себе нормального выбрать, может — будущего мужа. Но чтобы я выбрать могла, надо чтобы они были, понимаешь, чтобы было из чего выбирать… А вокруг тебя — пустота. Ты никого не ищешь, тебе никто не нужен, ты как будто смирилась, согласилась, что вот так, одна, всю жизнь проживешь. Но жизнь идет, мам, надо жить.
И Оля не удивилась, а поразилась Дашкиным словам, серьезности этой, опытности, мудрости, словно ей, Дашке, было почти сорок, а Оле — шестнадцать.
— Надо жить, мам. Надо мужчину любить, нужно радоваться чему-то — а не только очередную кофту вязать и телевизор смотреть.
Оля молчала, не зная, что и ответить дочери.
— Живи, мам! — сказала Дашка. — Мам, живи! — повторила она сильно, призывно — и ушла в свою комнату.
И слова эти: «Живи, мам! Мам, живи!» — все звучали в Олиной голове, пока она на кухне прибиралась, пока ко сну готовилась, минуя уже привычный, но вроде сегодня чем-то неприятный ей телевизор.
А когда легла в постель — все вертелась с боку на бок, не находя себе удобного места, словно разговор с дочерью ее напрочь покоя лишил, — и все звучало в ней: «Мам, живи!»
И она продолжила этот внутренний диалог, словно все еще защищалась:
— А я что, не живу? Живу! Живу, как все нормальные люди…
И словно картину своей «нормальной» жизни увидела: как утром она собирается на работу, на работе целый день проводит в делах и хлопотах, после работы домой возвращается, по пути в магазин у метро заглядывая, и потом — ужин на скорую руку и телевизор — сериал какой-нибудь или концерт. И «нормальная» эта жизнь показалась ей вдруг серой, обыденной, — и совсем она ей не понравилась.
И она повернулась на другой бок — словно от жизни этой «нормальной» отвернулась, чтобы с другой стороны на все происходящее посмотреть, но опять подумала:
«Нормальная жизнь… Все так живут — и я так живу…»
И сама себе не поверила — раньше она так не жила. И поневоле стала вспоминать, как она раньше жила.
И полночи, ворочаясь с боку на бок, вспоминала она себя в разные периоды жизни, когда жила по-другому, не так, как сейчас.
То видела она себя девочкой-подростком, вспоминала, как со своей подругой Светкой наряды в журналах обсуждали, хвастались новой косметикой и на парней поглядывали. И сколько у них тогда надежд было на какую-то жизнь необыкновенную, — в которой не только работа да телевизор.
То вспоминала, как за ней ухаживал Сергей, как он появился в ее жизни — и вся она тогда ожила: только о нем думала и говорила. И прихорашивалась постоянно у зеркала, и беспричинно — от скрытой радости — начинала танцевать на кухне, готовя завтрак. Как мчалась на свидание, как возбуждалась от его прикосновения и поцелуев, как хотела быть с ним.
Вспоминала свадьбу, их взгляды, и свои такие глубокие и высокие чувства к нему: что вот он — человек, которого она на всю жизнь для себя выбрала.
Вспоминала и ссоры их, непонимание и обиды. И даже в них — была жизнь, страсть, энергия. Не то что тусклые однообразные вечера, которые проводила она с вязанием и телевизором.
— Как же так случилось? — спросила она себя. — Когда же я жить перестала? Потому что — права Дашка — это жизнью трудно назвать.
И поняла она вдруг: дело тут не в мужчине, не в его отсутствии. Дело в ней самой, которая, как говорится, сама не живет и другим не дает. Действительно — откуда ему взяться, мужчине? Из телевизора, что ли, вылезти, если она, Оля, и жизни не видит?
И снова вспомнила она, как раньше с подругами ходила в кино на все премьеры фильмов. Как увлеклась она потом театром и знала — где, в каком театре что стоит смотреть. И Сергея увлекла этими театральными вечерами. Как она, Оля, раньше интересно жила — то на экскурсию в Гжель ехала, чтобы посмотреть, как из глины такие чудеса производят. То отправлялась в турпоездку с паломниками по святым местам. Она была живая, и все ей было интересно — не то что теперь.
— А что теперь? — спросила она себя. И ответить сначала не смогла. Потом ответила: — Теперь скука смертная. Теперь — это не жизнь, а лишь тень жизни, словно я — столетняя старуха и мне только и остается, что вязать в одиночестве у телевизора…
И вдруг, словно что-то переключилось внутри, — родилось в ней такое желание жить — снова жить, любить, наряжаться, радоваться встречам, надеяться, ждать, даже — разочаровываться, если надо. Снова делать все, что было когда-то в ее жизни, когда любила она своего будущего мужа, когда жила с ним, расставалась с ним.
И она, лежа в постели без сна, глядя в темноту, говорила, словно клятву себе давала:
— Я буду жить! Я буду жить! Я буду любить! Я буду живой!
Такой это был ответ Дашкиному: «Мам, живи!». И поняв это, она даже заплакала — от благодарности к дочке своей, которая показала ей, напомнила, что — жить надо…
И — не заметила сама, как заснула.
…Утро наступило быстро, внезапно, словно только заснула она и тут же проснулась. Только проснулась другой, уже ожившей, как будто ночные ее решения уже начали приносить плоды.
И даже когда душ принимала, почувствовала свое тело — ожившим под струями воды и мыльной пеной, — упругим, наполняющимся силой и энергией.
И когда одевалась — ощутила такое сильное желание одеться красиво, нарядно, словно сегодня был праздник. И она надела платье, которое надевала редко — только по каким-то торжественным случаям, и мысль «Что Дашка обо всем этом подумает?» — как пришла, так и ушла. Раз дочь сама все это затеяла — вот пусть и получает теперь новую маму.
И мысль эта так ее развеселила, что она волосы распушила, не стала их заколками стягивать — как обычно делала, почувствовав себя какой-то иной, будто из прежней жизни, в которой была она радостной, свободной, — и новой, которая жить решила. И она даже контур губ аккуратно карандашом подчеркнула, что редко делала — в привычной спешке она их слегка помадой касалась. И дольше, чем обычно, ресницы красила — как когда-то в подростковом возрасте, стараясь сделать их более длинными и пушистыми.
И когда вышла она из дома такая вот — обновленная своим отношением к себе, — то подумала впервые: «Ну и что теперь? И что такого? Ну, почувствовала я свое тело живым, порадовала себя красивым платьем. Даже — макияжем. А дальше-то что?»
И не было у нее на это ответа, просто хорошо ей было идти вот такой — красивой, живой, настоящей женщиной и она даже пошла увереннее и осанку ровнее держа. И сама себе улыбнулась — так ей это нравилось. И шла, улыбаясь этому внутреннему ощущению своей живости, энергичности и сегодняшней ее женской красоте. И вдруг — заметила взгляд проходившего мимо мужчины и его улыбку — в ответ на ее, себе обращенную.
И даже не увидела, просто почувствовала, что он — подойдет сейчас и с ней заговорит.
И подумала только:
«Ну Дашка! Ну — Дашка…»
Больше — не было у нее слов, кроме разве что:
«Оля, живи!..»
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Великая Женская Любовь (сборник) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других