Руфь Танненбаум

Миленко Ергович, 2022

Роман известного хорватского писателя Миленко Ерговича (р. 1966) освещает жизнь и состояние общества в Югославии в период между двумя мировыми войнами. Прототип главной героини романа – актриса-вундеркинд Лея Дойч, жившая в Загребе и ставшая жертвой Холокоста в возрасте 15 лет. Она была депортирована в концлагерь, где и погибла. Однако ее короткая жизнь была в полном смысле слова жизнью театральной звезды. Роман о трагической судьбе Руфи Танненбаум, написанный Ерговичем, вызвал полемику: судьба хорватских евреев во время Второй мировой войны до сих пор остается болезненной темой и для евреев, и для хорватов. Миленко Ергович родился и вырос в Сараеве, прожил там и первый год Боснийской войны (1992), когда город оказался осажден. В 1993 году Ергович перебрался в Загреб. За роман «Руфь Танненбаум» автор был награжден литературной премией имени Меши Селимовича (2007). Кроме того, он получил целый ряд наград и премий за другие свои романы и сборники рассказов.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Руфь Танненбаум предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

VI
VIII

VII

Проснувшись утром и увидев, что Мони нет, Ивка испугалась и пошла его искать. Не было и шести, когда она позвонила в дверь Мориней, сперва один раз, потом второй и третий, сгорая при этом от стыда, что будит людей, и желая убежать домой, но речь шла о живом человеке, о ее дорогом Мони, этом муравьишке божьем, который никогда никому не причинил бы никакого зла, даже завзятому пьянице и бабнику. Поэтому Ивка позвонила в четвертый раз, и тогда дверь открыл Радослав, в майке и коротких трусах с расстегнутой ширинкой, в которой виднелись волосы и больше ничего, кроме волос. Это она видела ясно, хотя и была охвачена паникой и должна была бы думать о Мони, а не смотреть на то, на что смотреть не следует, но ей стало как-то легче от того, что она увидела только эти волосы. Она не смогла бы сказать почему, но ей и вправду стало легче.

— Соломон не вернулся, — проговорила она.

— Откуда не вернулся? — спросил он.

— Не знаю, — ответила она, но тут, к счастью, появилась Амалия, в длинной ночной рубашке, с неразбуженными глазами, и не спрашивая, что случилось, обняла ее, а Ивка в ее объятиях расплакалась.

Руфь стояла в стороне и смотрела на них. Они были похожи на двух очень уставших медведей, которые после долгой и длинной дороги встретились в лесу и повисли друг на друге, чтобы отдохнуть.

Мама — медведем поменьше, а тетя Амалия — побольше.

Девочка была счастлива, когда ей сказали, что и сегодня она останется у тети Амалии, хотя это не среда и не пятница, а вторник.

— А мы будем играть в дамочек?

— Будем, тигренок, будем.

Ивка направилась к двери, но не дойдя вернулась и отвела Амалию в сторону, чтобы Руфь не услышала:

— Не давайте ей, благодетельница моя,

пить холодную воду

И потеть, а то потом ветер

продует ей поясницу, прошу вас!

Вчера вот так умерла Златка,

Иешуа Фрайберга маленькая внучка,

На голову ниже Руфи, от холодной воды

и холодного воздуха.

В небо вспорхнула, как ангел!

Богом прошу, в которого вы веруете

И за нас все вы молитесь.

И не бойтесь прикрикнуть,

Если вдруг перестанет слушаться. Или —

Амалия слушала ее, почти выталкивая за дверь, чтобы она поспешила в полицию, в больницу, в морг — туда, где собирается искать мужа. Она могла и ударить эту женщину, обругать или выгнать из своего дома так, чтобы та больше никогда не вернулась, потому что по-прежнему считала Амалию ненормальной, которая могла бы причинить ребенку зло.

— Ох, дорогая госпожа, как же я зла, так зла, что сейчас просто лопну от злобности!

— Правильно говорить «от злости», а не «от злобности», — ответила Амалия, разбивая над сковородой яйца.

— Все равно, — сказала Руфь, прилаживая кудряшку над левым глазом так же, как у Амалии.

— Прекрати, — посмотрела та на нее каким-то особым взглядом, о котором трудно сказать, что он значит и кому предназначен, но уж наверняка не двухлетнему ребенку. Руфь встрепенулась, потом сделала круг вокруг кухонного стола, потом стала выдвигать и задвигать ящик, в котором позвякивали ножи, ложки и вилки, — она знала, что тетю Амалию это еще как раздражает: задвинуть-выдвинуть, задвинуть-выдвинуть, задвинуть-выдвинуть, но поскольку та не реагировала, а разбивала уже двенадцатое яйцо, Руфь побежала в комнату, где Раде собирался на работу. Он стоял перед зеркалом и прилаживал к рубашке воротник, потом чистил от невидимых ниток фуражку и подкручивал усы, чтобы они не выглядели как у городского франта, а приличествовали бы зрелому мужчине, который служит на железнодорожной станции в Новской. Он уже перестал надеяться, что его переведут в Загреб, больно долго он этого ждет, двенадцать лет прошло, как написал первую просьбу, и теперь было бы разумнее им с Амалией переехать в Новску, однако когда он упомянул ей об этом, у нее случился приступ истерии.

Руфь стояла в дверях и смотрела на него. Раде, которого она называла Ядо даже после того, как два месяца назад в первый раз произнесла звук «р» и уже перекатывала во рту и мамино французское «р», был не одним человеком, а двумя. Тогда, когда он в трусах, дома, или в деревенских штанах-чакширах, или в серой рабочей одежде, которую надевал, если в свободные воскресные дни перетаскивал дрова или уголь в подвалы домов между Илицкой площадью и улицей Палмотича, Радо-Ядо был добродушным джинном, который весело покрикивал, передразнивал того некрасивого толстого друга Маленького бродяги, брал Руфь на руки и подбрасывал вверх, почти до самого потолка, а она визжала от радости и волнения.

Другой Ядо, страшный Ядо, как раз сейчас стоял прямой и крепкий, как деревянная палка, весь превратившийся в железнодорожную форму, с синим ледяным взглядом, который ее пугал, потому что ей казалось, что Ядо на нее сердится. Но она не убегала, и представляла себе его усы под своим носом, и чистила от невидимых ворсинок невидимую фуражку — только это у нее как-то не получалось, а Руфь, если у нее не получалось в кого-то превращаться, всегда сама это знала. Вообще-то ей было грустно, что тетя Амалия жарит яйца вместо того, чтобы играть с ней в дамочек.

В это время Ивка была уже на Петриньской, в полиции. Начала она с того, что сказала привратнику, мрачному, с низким лбом, которому, похоже, отрезали язык:

— У меня муж пропал!

Он ей ничего не ответил, просто молча пялился перед собой даже тогда, когда Ивка повторила громче:

— У меня муж пропал!

А когда она попыталась пройти мимо него, он сделал шаг в сторону, чтобы преградить ей дорогу, и Ивка врезалась в него, отскочила от его пуза, твердого, как герцеговинская скала, на нее дохнуло нафталином и чесноком, и она чуть не упала навзничь.

Поняв, что так ей не пройти, она стала ждать, когда появится кто-нибудь, кто ей поможет:

— У меня муж пропал!

Она повторяла это всякий раз, когда видела кого-то похожего на официальное лицо, а потом появился представительный жандарм, как из журнала мод, настоящий богатырь, по образу которого наш Иван Мештрович[31]создаст, если еще не создал, статую сербского героя с Каймакчалана.

— У меня муж пропал!

Крикнула она ему вслед, и жандарм вернулся:

— А откуда он пропал?

— Сегодня утром не вернулся домой.

— Из кафаны? — улыбнулся красивый жандарм.

В тот момент ей захотелось солгать, потому что это же стыд и срам — признаться незнакомому человеку в том, что у нее такой муж, который каждую ночь проводит в пивной, но она вовремя поняла, что в этом нет смысла: она все-таки в полиции, им нельзя лгать, если она хочет, чтобы они нашли Мони.

А этого она желала больше, чем чего бы то ни было в жизни. Дорогой Мони, добрый Мони, повторяла она в смертельном страхе, что может остаться с Руфью одна. Пока она спешила к Петриньской, ей виделось, как он, весь окровавленный, лежит в придорожной канаве или как у него, когда он, пьяный, шел по темной улице рядом с пивоварней, украли бумажник, а когда он попытался его вернуть, воткнули нож между ребрами, или же что у него просто-напросто случился удар, что он мертв, без документов в карманах, люди не знают, кому надо сообщить, что он лежит в городском морге, в прозектуре, среди младенцев с деформированными головами и несвежих самоубийц, или на каком-нибудь полицейском складе, там, откуда жены выходят вдовами. Она должна сказать правду, чтобы стереть все эти страшные картины и найти его, живого и здорового:

— Да, из кафаны! — сказала она и посмотрела жандарму прямо в глаза. Ивка еще никогда так ласково не смотрела ни на какого мужчину. Но сейчас пришлось, мама ей это простит, если сейчас глядит на нее с неба.

Он отвел ее на второй этаж, к кабинету номер двенадцать.

— У меня муж пропал!

Из кабинета номер двенадцать без каких-либо дополнительных вопросов ее направили на второй этаж, в кабинет в самом конце коридора, к следователю Третьего отдела Владимиру Хорватху, как сообщала табличка на его двери. Это был истощенный пожилой мужчина с лицом, похожим на покрытую пылью сморщенную сухую сливу. Он сидел за столом точно под скошенным окном на крыше здания, читал газету и курил, как человек, который в последние двадцать лет, ну, или уж по крайней мере со дня убийства престолонаследника в Сараеве, не занимался никаким делом, а просто сидел и старел.

— Имя, фамилия, год рождения, цвет волос, цвет глаз, особые приметы, будьте любезны, все по порядку! — продекламировал он, как официант, перечисляющий виды салата, с ручкой наготове и обычной школьной тетрадкой на столе.

Танненбаум, урожденная Зингер! Услышав фамилию, он было оживился, но почти тут же впал в глубочайшую летаргию. Записал все сведения, однако каждым движением руки, каждым подавленным зевком, заметным по подергиванию его огромных ушей, покрытых сеткой синих и красных капилляров, каждым взглядом на входную дверь или на фотографию короля Александра и королевы Марии — абсолютно всем этот начальник Хорватх давал понять, что ему и в голову не придет разыскивать какого-то Зингера, Танненбаума, или как там его, и что, как только женщина покинет кабинет, он вырвет из тетради исписанный лист и бросит его в корзинку для мусора.

Она видела это и чувствовала, как растет в ней ярость.

— Зингер, Зингер, — задумчиво повторил сухощавый следователь, когда все уже было записано и подписано.

— Да, Зингер! — вскрикнула она. Хорватх испугался и вскочил со стула. Размахивая руками, словно в здании пожар, двинулся он по коридору, ища кого-нибудь, кто уведет отсюда эту истеричку. Подбежали двое, схватили Ивку под руки и потащили на первый этаж. Она рыдала все время, пока снова не оказалась на улице. Тут она быстро взяла себя в руки, опасаясь, как бы не столкнуться с кем-нибудь из знакомых.

Эх, Мони, дорогой Мони, нет у тебя ума даже столько, сколько у бедняка в каше шафрана, только бы ты был жив, пусть даже не мог бы ходить и говорить, стал бы фиалкой в фаянсовой вазочке, травинкой и больше ничем другим, пусть даже ты бы только напивался и таскался по шлюхам, но только бы ты был жив, и пусть проклянет меня Бог, если я пожелаю чего-нибудь большего!

Ивкино желание исполнилось: в этот момент он уже лежал в кровати, на улице Гундулича, дом № 11, и отчаянно пытался остановить движение потолка, который вращался у него над головой с неожиданными перепадами скорости и переменами направления. Но ей не пришло в голову искать его дома, и она доехала на трамвае до Чрномереца и, надеясь найти мужа, отправилась от одной корчмы к другой.

Не было женщины более несчастной, чем она, и не было клятв более страшных, чем она, Ивка Танненбаум, могла дать Богу и людям, только бы отыскать мужа живым.

Должно быть, в то же самое время, когда Ивку выдворяли из здания полиции, Амалия поставила на середину стола большой сотейник с глазуньей из двенадцати яиц с нарезанным стружкой и обжаренным копченым салом по краям. Раде разломил хлеб, перекрестился и произнес слова молитвы. Руфь следила за его движениями, но когда она прижала руку к сердцу, то есть обратилась к Святому Духу, Амалия шлепнула ее по руке:

— Не делай так, сто раз тебе говорила!

Девочка засмеялась и снова попыталась перекреститься, но тетя Амалия взяла ее за руку:

— Прекрати это, чертенок еврейский!

Вот так она на нее прикрикнула, и Руфи ее беспокойство показалось очень забавным, потому что она откуда-то знала или чувствовала, что за всем этим нет ничего серьезного, никакого крика, никаких слез, никаких шлепков по попе, поэтому она попыталась высвободить руку, чтобы перекреститься как Радо-Ядо, который, вспомнив, что через два дня праздник — день рождения короля, снял с себя перед завтраком форму: побоялся посадить на нее пятно. А стоит Радо-Ядо освободиться от формы, Руфи сразу становится легче, Руфь ничего не боится и, к ужасу тети Амалии, крестится. Как будто она крещеная душа, а не жалкая маленькая цыганка, даже хуже, чем цыганка, которая, как и все ее сородичи, закончит жизнь там, где ничего нет: не увидит ни лица Иисуса Христа, ни геенны огненной, а будет веки вечные находиться там, где нет ни света, ни тьмы, где она и не есть и все равно есть, ни с Богом, ни без Него, между небом и землей, в таком месте, где нет слов, которыми можно было бы его описать. И когда тем, кто убил собственного брата, и кто обесчестил сестру и мать, и кто ограбил и поджег церковь, однажды будет все прощено, когда и такие раскаются в своих грехах, даже и тогда будет оставаться пустое место, где нет ни света, ни тьмы и где будут пребывать еврейские души.

Амалия верила, что и это по заслугам, так же как и по заслугам все, что делает Бог с людьми, и не следует слишком много думать о его намерениях, но все равно время от времени ей становилось жалко девочку, и тогда она обращала молитвы за нее к тому, кто искупает грехи мира; вот только ей и самой не было ясно, чего ждать от такой молитвы, коль скоро судьба Руфи заранее предопределена.

Она не позволяла ей креститься, потому что ее крест — это то же, что и хула в адрес Бога. Распятие на кресте Сына Божьего.

Нужно было время, чтобы произошло нечто, что отвлечет внимание Руфи.

— Эх, женщины, женщины, яичница-то остывает, а вы все выщипываете друг у друга перья, как будто вы индюшки, а не человеческие создания! — попытался вмешаться Раде, ущипнул Руфь за щеку, брызнул водой из графина, но ничего не помогало и ему это надоело, а если он сейчас не поспешит, то опоздает на поезд до Новской, так что он взял кусок хлеба и принялся обмакивать его в сотейник.

— Я у тебя съем все желтое! — сказал он, и этого было достаточно, чтобы Руфь забыла перекреститься.

— Нет, подожди! — закричала она тут же, так что тетя Амалия не успела выпустить ее руку. То, что Радо-Ядо мог слопать все двенадцать желтков, было очень страшно, может быть, ничего страшнее в жизни Руфи пока даже не было, это нельзя было и сравнивать с теми запрещенными движениями и словами отченашкоторыйнанебесахдасвятитсяимятвоедапридетцарствиетвое, которые она не смела произносить, потому что и это тетя Амалия ей запрещала. А разве найдется такой глупец, для которого какое-то слово, не важно какое, просто слово, будет важнее, чем желтое из яйца? Если такой и есть, а Руфь еще не знала, что есть, пусть он всегда и ест от яйца только белое, а желтое пусть едят другие.

VIII
VI

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Руфь Танненбаум предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

31

Всемирно известный хорватский и югославский скульптор.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я