Фантазии убежать от реальности в прошлое живут в каждом человеке. Даже в давно повзрослевшем. Подобная мечта сбывается у Михаила Маштакова. Он попадает в 1919 год на территорию, занятую Добровольческой армией генерала Деникина в разгар её похода на большевистскую Москву. Маштаков поставлен в строй Корниловского ударного полка. Инстинкт самосохранения заставляет бывшего опера уголовного розыска адаптироваться в белогвардейской среде, которая на поверку оказывается начисто лишенной киношного лоска и книжного благородства. Зато в новом ареале обитания в избытке солёного солдатского пота, густой окопной грязи, а также крови – чужой и своей.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Зона Комфорта предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Часть первая
Абстиненция
Я боялся пробуждения.
Я достоверно знал, каким мучительным оно придёт. Каюсь, но просыпаться со страшного похмелья для меня дело заурядное.
Почти полтора месяца (сорок суток и ещё двое, если быть скрупулёзным) пребывал я в полной завязке! Ни пивка себе не позволял, ни сухонького даже. За этот светлый промежуток у меня крылья прочкнулись под лопатками, как у тёзки архангела. Нимб над головой включился неоновый, дневного освещения…
И вдруг на тебе — по самое «не балуй»:
— Сектор «банкрот»! Все ваши очки сгорают!
Я не выживу сегодня… Сдохну… загнусь… склею ласты…
Я попытался удержаться в тёплой волне сна, в зыбком мире иллюзий, где хоть рваное, но забытье, но мне снова начали мерещиться бутылки-непроливайки с лимонадом, из которых сколько ни пытайся, не напьешься. Стали скалиться глумливо вурдалачьи рожи с дрожащими фиолетовыми языками. толстыми, нагло вываленными. Помоечное содержимое рта душило. Мочевой пузырь напрягся до звона.
Но я не в силах был подняться и отворить гульфик. Почему-то, когда на клапан давит совсем невмоготу, во сне обязательно начинает в цветах и красках рисоваться соответствующий физиологический процесс. Вот только желаемого облегчения он не приносит.
— За что мне эти муки, Го-о-осподи!?
Риторический вопрос получился идиотским. За какие грехи — я ведал доподлинно. А к мукам абстиненции (моральным и физическим) с моим питейным стажем пора было привыкнуть.
Из чёрного похмелья, с самого его илистого дна наверх только два пути ведут — экстенсивный и интенсивный. Как два способа развития экономики в курсе политэкономии капитализма, который на первом курсе юрфака читал нам одноглазый профессор Голубятников.
Экстенсивный — суть стоическое противление накатывающей рвоте, кружению головному и сердечному жиму. Выздоровление тут приползает медленное и невыносимое. На улитках приползает, на черепахах…
Сегодня что у нас на календаре? Суббота? К утру понедельника я оклемаюсь. Наверное…
В интенсивном русле куда живее и интереснее — кружка пива, сто грамм водки, в штыки, как матрос Железняк, пробивающиеся сквозь горловые спазмы в утробу… Чудесное превращение едкой жидкости в живую воду из сказки… И как скорое следствие — прояснение мозговых закоулков, настройка резкости и звука, возвращение любви к жизни, обретение наглой иронии. И необходимость принять ещё. Тогда главное — вовремя остановиться, дабы не кувыркнуться в новый загул. Тут ведь правило старое воровское работает: вход — рубль, выход — два! А торможу я плохо.
В похмельном состоянии у меня наступает паралич воли, даже мысли — глушенные и куцые — начинают буксовать.
Самые нелепые, без продолжений:
–…тогда я снял с неё… и тогда с неё снял… и тогда…
Я ненавижу себя в подыхающем состоянии. Хотя обычно (как большинство людей) я себе симпатичен, а в поддатом виде я собою горжусь и почти восхищаюсь.
Но сейчас, собирая обрывки воспоминаний вчерашней… — отставить! — сегодняшней ночи, я хотел тихо, без покаяния отойти в лучший из миров.
Мучительно кривясь, восстановил в памяти первопричину падения. Как и в нечитанном мною Евангелии вначале было слово.
— Не-е, так не катит! — категорично заявил начфин полка Лёва Скворцов, когда я намеревался по-тихому слинять после строевого смотра с «пайковыми»[1] на кармане.
— Я не понимаю, товарищи офицеры! — на весь плац возмущался Лёва. — Существуют же элементарные правила приличия! Сколько можно тянуть с пропиской? Пятница, по-моему, подходящее время про-ставиться наконец товарищам по оружию?! Мы, понимаешь, презентик ему приготовили…
Мордатый майор Ищенко, командир третьей батареи, первый в полку халявщик, панибратски хлопнул меня по плечу:
— На второй «мерс», что ли, копишь, Ми-щщя?
Ищенко и остальные прекрасно знали, что у меня даже велосипеда в собственности не имеется. Только хронические долги, алименты на двоих детей и комната в общаге экскаваторного завода. Правда, наличествует ещё собранная за двадцать лет библиотека из семисот книг, большею частью исторических, спросом у массового читателя не пользующихся.
Я бы легко отбрехался на Лёвкины притязания, но я не выношу, когда разные жлобы называют меня «Ми-щщей» да ещё упрекают в скаредности.
Стряхнув с плеча тяжёлую руку Ищенко, я обернулся к Скворцову:
— Куда покатим? В «Радугу» или в «Ладу»?
Одобрительный гомон сослуживцев был мне ответом.
Начали с ближайшего вертепа. «Радуга» после ремонта приняла почти респектабельный вид. Теперь в зал вояк в бушлатах и комбезах не пускали, окна были увиты яркими пластмассовыми цветами, а столы застелены скатертями. Вместо обрезанных жестяных баночек из-под «пепси-колы» стояли настоящие пепельницы.
Нас набралось целых одиннадцать офицеров и поэтому пришлось сдвигать столы, предварительно преодолев ворчание официантки Ритули.
Заказали каждому по салату, по шашлыку и две бутылки водки. Ещё четыре пузыря и десять пива были предусмотрительно закуплены по дороге. Положив перед собой меню и изо всех сил сосредоточившись, я, пока трезвый, пытался в уме просчитать стоимость заказа. Вывести точную сумму не удалось, но, обмирая сердцем, я понял, что вряд ли умещусь в пять сотен. Ещё на повестке дня стояла задача не пойти вразнос.
— Я за тобой буду следить, — угадал мое беспокойство Скворцов, — добавлять не дам.
Налили по полной. Легально приобретённых бутылок не хватило, из-под стола вынули третью.
Зампотех полка седой многодетный майор Горяйнов, дирижируя рюмкой, поздравил меня стихом собственного сочинения:
— Пинкертону нашему я от всей души,
Пожелаю искренне —
Майоров не души!
Все заржали (действительно забавно) и дружно выпили. Я захмелел влёт. И то — с утра маковой росины во рту не держал.
— Закусывай, закусывай, — заботливый Лёва подвинул тарелку с «весенним» салатом, заказанным вопреки близкому приходу осени в связи с дешевизной по сравнению с другими холодными закусками.
До шашлыка успели махнуть ещё по одной. Стали извлекать из карманов и откупоривать пиво. Помню, что это было ярославское «Янтарное». Тёплое, не холодное.
Меняя переполненную бычками пепельницу, официантка поджала сиреневые губки:
— Приносить и распивать свои спиртные, это самое, запрещается!
— Да ла-адно, Ритуля, не серчай, в честь праздничка-то, — после второй рюмахи ставший краснорожим Ищенко потянулся, чтобы похлопать официантку по попке. — Мищ-ща сёдни в наш гвардейский коллектив вливается…
Ритуля вильнула задницей, избегая контакта с потной лапой майора. Встретилась со мной глазами, кивнула:
— Поздравляю!
Я узнал её при входе. Незадолго до того, как меня попёрли из прокуратуры, я выезжал в «Черёмушки» на двойное убийство. Мужчины и женщины, любовников. Одним из трупов был Ритулин муж. К убийству, которое, кстати, так и осталось «глухарём», Риту тогда примеряли. При отсутствии алиби у неё имелся классический мотив. Тормозили по «сотке»[2]. Работали целеустремленно и достаточно жёстко, несмотря на слабый пол, маленького ребенка и разливанное море слез.
Минут через пять, вернувшись с первыми порциями шашлыка, официантка быстро заглянула мне в лицо. На переносице её стояла напряженная вертикальная морщинка.
Она тщилась вспомнить меня, но не могла. И не должна была. Годы-гады изрядно вытерли и потаскали мою персону. Тридцати шести мне никто не даёт. Всегда — хорошо за сороковник.
Я по-свойски подмигнул Ритуле:
— Выпей за мое здоровье!
Она ответила с лица выражением замороженным:
— Нам не положено…
М-да, до мастера одностиший поэта Владимира Вишневского не дотягиваю, но с опусами его тёзки Горяйнова помериться, определённо, могу.
Последующие события восстанавливались обрывками, как будто на ленты порванные. Неравные, с бородатой бахромой.
Шашлык и водка с пивом кончились одинаково быстро. Воспрянувший после долгого голодания организм требовал продолжения банкета.
У писсуара мой опекун Лёва назидательно говорил, засупониваясь:
— Ещё по соточке, пивка и разбегаемся!
— Базару нет, — лыбился я.
Ритуле за качественное обслуживание мы презентовали пустые бутылки. Счёт на четыреста семьдесят два целковых я сунул в нагрудный карман.
Чрезмерно дорогую для наших кошельков «Радугу» мы покидали под замечательно-оглушительную песню новомодной певицы Линды.
— Я — ворона! Я — ворона! — доказывала она.
На улице под тентом мы душевно раздавили пару бутылок на «ход ноги». Тёплую водку сопровождал вкус пластмассы одноразовых стаканчиков. Троица подкаблучников, наступив на горло собственной песне, укатила на троллейбусе «в семью». Темнело, и кругом загорались заманчивые вывески. Товарищи офицеры стали скидываться. Я следил, но так и не увидел — отстегнул ли денежку комбат Ищенко.
Следующим куском, без логического мостика, помню орущее прокуренное нутро кабачка «Услади друзей».
…Помню алую жилетку бармена за стойкой на фоне сонма разнокалиберных бутылок. Как я с грохотом полетел с высокого крутящегося стула. Как мы сцепились с Ищенко. Почему-то в варочном цеху, между парящими котлами. От прямого в подбородок он даже не покачнулся, надвигаясь на меня, как айсберг в океане. Нас крайне вовремя растащили.
Ищенко неистово бился в объятьях богатыря Горяйнова и верещал, ярко надувшись изнутри кровью:
— Загрызу, ментяра позорный!
От безразмерной ярости он мог лопнуть.
Я в ответ наобещал ему размотать историю с пропажей радиостанций в его батарее:
— Парашу будешь нюхать, крыса!
В предпоследнем обрывке мы с Лёвой, свято державшим слово не давать мне развязываться, за полночь сусонили из горла «Балтику», девятый номер, в «железном садике» на Тимофея Павловского.
По-братски обнявшись, яростно орали в две глотки:
— Артиллеристы, точный дан приказ!
Артиллеристы, зовёт Отчизна нас!
В небе зыбко шевелились звезды, похожие на медуз. По тёмной аллее приближалось мутное белое пятно. Дробный перестук каблуков сыпался по асфальту.
— Сигаретой не угостите? — голос женщины был обещающе нетрезв.
— А пивка? — спросил я радушно. — Де… девяточки, а?
Женщина, покачиваясь, долго прикуривала от Лёвиной сигареты.
Она была тоже изрядно вдетая, на одной орбите с нами. Я стал ловить её за руку, с третьей попытки мне это удалось. Усадил на колени. Она оказалась мягкой и тяжёлой, приторно пахла парфюмерией. Без расшаркиваний и реверансов, как учил в когда-то читанном мною газетном интервью народный артист СССР Николай Рыбников, я полез ей под юбку, преодолевая символическое сопротивление. Легко нырнул под слабую резинку трусов, утвердился на заветном плацдарме…
Отвалившись после затяжного поцелуя, женщина неуверенно сообщила, тыкаясь мне в щеку мокрыми губами:
— Меня дома муж ждет…
— Подождёт, — отмахнулся я, — дело молодое.
Гвардии финансист Скворцов, проявляя врождённую деликатность, схоронился за детской горкой.
…Я до хруста стискиваю зубы. Вспоминать дальше ночные похождения невозможно без риска сойти с ума от стыда. Я хочу одного — найти глубокую нору под корягой и забиться в неё. Никого не видеть… никогда… Или — на необитаемый остров… Только чтоб безо всяких там Пятниц.
На какой-то (короткий или напротив, долгий отрезок времени) я забываюсь остатками пьяного сна. В нём меня грызет за ногу, за левую, злобная грязная дворняга. Я вырываюсь из страшного полубреда-полугаллюционации с выскакивающим сердцем и пересохшей, как пустыня Гоби, глоткой…
Над собой я вижу склоненные ветки, пробивающийся сквозь них рассеянный солнечный свет. Неподалёку невидимая высвистывает пичуга — двумя коленами, неразнообразно.
Ч-черт, так я окуклился на улице? В центре города, прямо в «железном садике»? Сколько времени сейчас? Белый день?
Я сел рывком. Трусливо вжав в плечи голову, стал озираться по сторонам. Такого конфуза со мной еще не случалось. Похоже, я переместился на новую ступеньку своего падения.
Кто встал на наклонную плоскость, тот будет катиться.
Какой мудрец придумал сие непреложное правило?
Но это был вовсе никакой не «железный садик». И вообще я находился за городом. Сзади меня сплошной стеной стоял лес, а впереди, сколько видно, до горизонта — поле со стелющейся под ветром рожью. Или пшеницей. Разница в данном случае абсолютно непринципиальна.
Место незнакомое. Куда меня с кривых глаз занесло?
Я сосредоточился, вернее, тупо напрягся. И ничего не вспомнил. Наверное, ночью я поймал тачку. Чтобы закатиться с барышней к себе в общагу. Не мог же я любить её на улице? Хотя, почему не мог? Дело-то молодое. А может, вместо общаги укатил невесть куда? К корешку университетскому Коле в Иваново велел водиле мчаться? По местам былых сражений… Такое случалось раньше.
Не помню. Хоть убей, не помню как было.
Левую ногу, покусанную дворнягой, оказывается, я отлежал во сне. Онемела ноженька моя бедная, сотни быстрых колких иголочек по ней забегали.
Я встал и, прихрамывая, отошел на пару шагов от своего лежбища. Нетерпеливо рассупонился, вырывая пуговицы из тугих проранок.
Облегчение пришло бесконечное и упоительное. Я даже порычал от блаженства.
Вообще, конструкция жизни собрана из больших запланированных проблем и нежданных маленьких радостей. Сейчас меня как раз подкараулила одна такая мини-приятность. В виде бутылки «Балтики» в мятом красочном пакете без ручек, валявшемся в ногах моего прокрустова ложа.
Пробку я сковырнул ключом. Одним мановением, несмотря на тремор конечностей. Сказалась многолетняя практика.
В утробно-булькающий глоток поместилось больше половины бутылки. Оторвался я титаническим напряжением воли. Та же «девятка», голимый забористый «ёрш».
Я уселся в высокой траве поудобней, похлопал по карманам куртки. В правом нагрудном захрустела слюда, оповещая об ещё одной лилипутской удаче. Почти целая пачка краснодарского «Bond»!
Как говорил отрицательный герой Косоротов в популярном советском телесериале «Вечный зов»: «Не обделяет Бог радостью и нашего брата надзирателя!».
Я закурил под легко начинающееся похмельное опьянение. Глубокими затяжками усиливал действие пива. Зажмурился на солнце.
Лето почти прошло вот, а я даже не купался толком.
Я понуждал себя не думать о старых, новых и новейших бедах, воздвигнутых исключительно собственной дурью.
Деньги… Неужели я три пайка вчера дунул?!
Снова я устраиваю себе лихорадочный шмон, наизнанку выворачиваю карманы. Выкидываю на пакет, на счастливую длинноногую загорелую тёлку, облокотившуюся на капот вишнёвой «девяносто девятой», мятые зелёные десятки, одинокий полтинник, высыпаю мелочь. Начинаю считать и сразу сбиваюсь. Пересчитываю вслух, надеясь на чудо.
Девяносто три рубля и ещё копейки… В глазах у меня темнеет. Я лихорадочно присасываюсь к горлышку бутылки. Допиваю остатки, роняю бутылку в траву и снова закуриваю. Безуспешно пытаюсь пускать дым кольцами, но напряженные губы не сооружают нужных конфигураций.
Я упал в траву, к бутылке. Такой же пустой, но более ненужный. И то — бутылку тёмного стекла в ларьке принимают за рубль.
А за меня кто отжалеет целковый? Неужели вовсе я никчемен?
Я сорю пеплом себе на грудь. Я уже под лёгким наркозом. Могу безошибочно прогнозировать своё поведение безо всяких гороскопов.
Я точно знаю, что сегодня напьюсь. Закуплю на оставшиеся тугрики «маленькую» водки и три литра разливного пива. Сварю пельменей. Запрусь в комнате и буду крутить Александра Новикова. Одну и ту же ненадоевшую покамест кассету с альбомом под символическим названием «Стенка».
Пьянство есть удел неудачников.
Всей своей жизнью я упорно доказываю эту старую аксиому. Хотя аксиомы не нуждаются в доказательствах.
Я — неудачник, потому что пью. Но может, пью оттого, что неудачник.
Последние семь лет я расту наоборот — в землю. Когда карьера моя сломалась, когда я был изгнан из прокуратуры, где спринтерскими темпами достиг вершины своей служебной лестницы — полуноменклатурной должности заместителя межрайпрокурора, я был уверен, что восстану из пепла. На ниве ментовского следствия, куда меня легко взяли из-за полного почти отсутствия кадров с высшим юридическим образованием.
Выше планки старшего следователя, однако, я не прыгнул. Хотя барахтался, как та лягушка в крынке с молоком. Лучшие в области показатели, систематические переработки без отгулов и выходных в ущерб семье и здоровью, готовность безропотно катить в любую командировку, иммунитет против групповщины и интриганства сводились на «нет» неизбежными загулами. Длительность которых из раза в раз увеличивалась, а трезвые интервалы между ними наоборот, сокращались.
Два с половиной года отбарабанил я, тем не менее, в следственном отделе УВД. За это время записал в свой «актив» факт утраты служебного удостоверения. А ещё разодрался с пэпээсниками[3] на День милиции. Точнее, вздумал права качать совершенно не по делу, а они, парни тренированные, меня играючи отбуцкали. Приохотился ночевать в кабинете на составленных в рядок стульях. Понятно, что руководству это надоело.
Но верные друзья, ходившие уже в начальниках средней руки, меня не оставили без куска хлеба. Устроили перевод в уголовный розыск, где опять началась сага про белого бычка.
Я, безусловно, был единственным в мире о/у[4] с прокурорским прошлым. Своего рода ископаемым. Звероящером.
По работе ко мне опять не имелось претензий. Талант, как известно, не пропьешь. Опять же, я неплохо разбираюсь в человеческой психологии и не трус. Некоторые так думают, по крайней мере.
Наверное, из-за того, что в розыске не работают идейные трезвенники и меньше писанины, я продержался там четыре года с гаком.
На женский день супруга со своей мамой, пользуясь моим беспомощным состоянием, сделали себе подарок — сдали меня в вытрезвитель. Изъяв предварительно ксиву. А экипаж по вызову прибыл молодой, в личность меня ребята не знали. Да я и сам бы себя не угадал тогда… никакого. Проспавшись в палате, я заблажил под утро, что прав у них нет таких — капитана милиции, орденоносца, мягкими вязками к топчану прикручивать. Грозил «продвижением» по службе, знакомствами в органах суда и прокуратуры. И всё бы оно ничего, дело сугубо внутреннее, почти семейное, но некстати нагрянул из области комендантский патруль, возглавляемый чересчур правильным старлеем. Который изначально не проникся уважением к старшему по специальному званию, пренебрёг оступившимся. Из вытрезвителя я в одно касание перенёсся посредством комфортабельного комендантского «форда» на офицерскую гауптвахту дивизионного учебного центра. По утру рапорт принципиального комендача с пришпиленным степлером компрматериалом лёг на стол генералу.
И уже вечером про меня написали в приказе: «За совершение проступка, порочащего честь сотрудника органов внутренних дел уволить…»
Потом — всё одно к одному. Чёрная полоса сделалась безнадежно бесконечной. Развод, разъезд. Причем, я рубил концы сам, с суетливым мазохизмом.
Оставшись без работы, я с ужасом обнаружил, что, несмотря на достаточно богатый жизненный опыт и университетский диплом, я абсолютно ничего не умею. Естественно, кроме того, чем занимался последние одиннадцать с половиной лет. К чему меня теперь — палёного — на пушечный выстрел не подпустят. На частного детектива, оказывается, надо полгода учиться. Причем, платно и в Москве. Юрисконсульты без стажа практической работы и рекомендаций не котировались. К коммерции у меня категорически отсутствовали способности.
Рабочей специальности тоже не было. Второй разряд токаря, полученный до срочной службы в армии, в расчёт брать несерьезно. Воровать, что ли, остаётся? Тоже не с руки, а ну как зацепят? На первом же этапе с учетом прокурорских и ментовских моих заслуг жулики задницу на фашистский знак порвут.
Короче, устроился я по блату ночным сторожем в парк культуры и отдыха ордена Ленина экскаваторного завода, где у меня оставались оперативные позиции. Лафа — ночь дежуришь, двое суток отдыхаешь. Зарплата, правда, смешная — четыре с половиной сотни. Зато пустых бутылок вполне реально за месяц на такую же сумму собрать. На необлагаемую подоходным налогом, обращаю внимание, сумму. К тому же открылись неограниченные возможности для самообразования.
В армию меня буквально за шиворот притащил Лёвка Скворцов. Одноклассник мой одолел после школы высшее военное финансовое училище. Вернувшись в родные края из богом забытого Забайкалья, он служил ныне в непыльной должности начфина артполка. Как вскоре выяснилось, не только непыльной, но и авторитетной. В один день я получил принципиальное «добро» командира части, прошёл медкомиссию и был зачислен в списки полка военным дознавателем.
— Условия у меня два, капитан! — командир полка Смирнов сильно затягивался термоядерной кубинской сигаретой и щурил правый глаз. — Не уходить в запои и не выёживаться!
Судя по-всему, полковник навёл обо мне справки. А может, и нет, поскольку упомянутые им качества присущи значительному числу мужского населения России.
Так я достиг дна своей юридической карьеры. Из всей тридцать третьей главы УК РФ «Преступления против военной службы» в армии работала лишь пара статей. Нарушение уставных правил между военнослужащими при отсутствии отношений подчиненности и самовольное оставление части. Текущей работы было много, а выхода — ноль. Уголовные дела возбуждались в самых безысходных случаях. Или в сугубо воспитательных. Задачи дознания заключались в сведении на «нет» совершаемых вояками правонарушений, заметанию сора по углам казармы, а также лепке всеми правдами и неправдами конфеток из фекалий. Хорошо хоть хавать эту «кондитерку» пока не заставляли.
Курирующей мою деятельность службой (как и остальных дознавателей соединения) была военная прокуратура. В лице давнишних знакомцев: старшего следователя майора юстиции Мунзафарова, делавшего в слове «постановление» как минимум две орфографических ошибки, и старшего помощника прокурора майора юстиции Халявина Ильи Филиппыча по прозвищу «Дай-дай».
Эти кремни бессменно пестовали правопорядок в дивизии лет десять. Сколько они загубили дел, раскрытых и переданных им по подследственности территориалами, известно лишь Создателю.
Помнится, на исходе девяностого года, будучи молодым и рьяным прокурорским следаком, выезжал я на одно бытовое убийство. Ночь, пурга. Прапорщик по пьянке и ревности заколбасил сожительницу. Самый что ни на есть прапорщик — с фиолетовым носом, в пэша[5], хромовых сапогах и с военным билетом на кармане. Ну я, понятное дело, квалифицированно провел осмотр места происшествия, изъял кухонный нож — орудие убийства, прапора закрыл на трое суток и допросил в качестве подозреваемого. Он ревел в три сорокоградусных ручья и давал полный расклад.
С утреца я быстренько настучал на машинке постановление о передаче дела по подследственности, подшил документы в приличную корку, упаковал вещдоки и набрал три двойки девятнадцать.
— Илья Филиппыч! Здравия желаю! Имею непреодолимое желание передать вам дело и злодея. Стакана чачи за бессонно проведенную ночь будет вполне достаточно!
— Какое дело? Какого-такого злодея? — с ходу включил дурака «Дай-дай», тогда лейтенант юстиции, готовящийся стать старшим лейтенантом.
Я популярно объяснил, не подозревая, что он не прикалывается вовсе.
— А-ах, этого, с рембата, — зевнул на другом конце провода Халявин. — Так он уволен позавчера. По собственному.
— Как уволен? — опешил я. — Он мне сам сказал, что служит. Военник его у меня. Там никаких отметок за увольнение нет.
— Да он не представил командиру военник. Сказал что потерял. А наговорить по пьяни всякого можно.
Я почти потерял дар речи от такого бессовестного нахальства. Вытряхнул из затёртой пачки «Примы» последнюю наполовину выкрошившуюся сигаретину. Прижав плечом к уху телефонную трубку, растерянно закурил.
— У вас всё? — поинтересовался «Дай-дай». — А то работы до чёрта.
— Постойте, — вспомнил я тут важную деталь, — этот прапор вчера с караула сменился. Он в караул начкаром ходил!
— Э-э-э, — заэкал старший лейтенант юстиции на сносях.
Ему на выручку пришёл находчивый Мунзафаров. По всему, он с самого начала слушал наш разговор по параллельному телефону.
— Чито здес такого? Захотел паследни раз схадит караул и пашел. Как откажишь?
Я объяснил этим мудакам кто они такие. Предостерег их от посещений всех городских кабаков без исключения. Особенно когда там окажусь я.
— Как плохо скажишь, да? — обиделся восточный человек Мунзафаров.
— О вашем хамстве я буду вынужден подать мотивированный рапорт руководству, — ледяным тоном прервал мою тираду Халявин.
Я бросил трубку и с делом под мышкой побежал к прокурору.
Через десять минут шаркающей кавалерийской походкой я вернулся в свой захламленный кабинетик. К десяти делам, находящимся в производстве, прибавилось одиннадцатое. По подозрению бывшего прапорщика тогда еще Советской Армии в совершении убийства.
Впоследствии немало подобных конструктивных контактов имел я со славными служителями военной Фемиды. Вдобавок, с «Дай-даем» у нас полгода была общая любовница. Вернее, моя — любовница, а его — законная невеста. И я об этом треугольнике знал наверняка, а он смутно догадывался.
Теперь пришло время собирать камни. Кувыркаться, как бедному Муку.
— Я вас научу неукоснительно соблюдать действующее законодательство, — уже при первой встрече в моём теперешнем качестве пообещал надзирающий прокурор Халявин.
И сильно пасанул от себя по полированной столешнице стопку исписанных листков. Она разлетелась веером… Наработанный мною за дежурные сутки материал по факту самоубийства рядового срочной службы Куликова.
— Проведите проверку в полном объеме! На первый раз ограничиваюсь устным замечанием!
Я покорно собрал бумаги, за парой листков пришлось лезть под стол. Двинул на выход. Проводить в полном объеме проверку.
— Капитан Маштако-ов! — утробно заревел «Дай-дай».
Прямо марал раненый, а не старший офицер юстиции.
Я обернулся к нему. Что удивительно, я абсолютно был индифферентен. Наверное, оттого, что начальников-дураков навидался вдосталь.
— Разрешите идти, товарищ майор? — бросил ладонь к козырьку.
Халявин надулся праведным гневом. Но справился с собой и зашипел, переходя в подвид земноводных:
— Класть на себя с прибором, Маш-та-ков, я не позволю!
За четыре месяца моей службы дознавателем Халявин, без преувеличения, раз десять строчил на меня рапорты о наказании. Но выговорешник я заимел единственный, да и то не строгий. Командир полка полковник Смирнов оказался мужиком порядочным. Прошедший Афган, Чечню, потерявший при землетрясении в Спитаке семью, он не пылил понапрасну. Я, в свою очередь, в достаточно полном объеме выполнял его условия — не лопать и соблюдать субординацию. И кроме этого, впахивал денно и нощно.
Прижал хвост обуревшим «дедам» во взводе химразведки. Оперативно и жёстко провел дознание по факту неуставщины в третьей батарее, настояв на аресте виновного. Привёл в порядок текущую документацию. Много времени уделял профилактике. Засев в засаду, ночью единолично прихватил на краже ГСМ[6] со склада двух контрактников.
Случились подвижки и в личной жизни. Жена разрешила забирать дочек на выходные. Срывался только раз. По прежним нормативам — всего ничего. Причём дизель не включал.
И вот приплыл. В понедельник с утра меня выдернет на ковёр проинформированный доброжелателями старпом товарищ Халявин и на этом ковре поимеет. Сзаду и спереду.
Уперев налитой подбородок в грудь и многозначительно вздёрнув смоляную бровь, он предложит мне свалить по-собственному.
Но в понедельник этот самый мне ещё надо выйти на службу. Что, следует отметить, в нынешней ситуации сомнительно. Уцелевшие девяносто три рубля жгут ляжку. Да и душа измученная просит…
Убаюканный девятым номером «Балтики», я незаметно и ненадолго задремал под волной воспоминаний. Проснувшись, перевернулся на живот, закурил и прислушался к стрекотанию кузнечиков. Они резонировали с больными частыми всплесками крови в висках.
Удивляясь себе, я одним махом, без обязательных философских отступлений расшнуровал тяженнные берцы. Связал шнурки и перекинул обувку через плечо. Стащил пахнущие адыгейским сыром влажные носки и рассовал их по карманам брюк. Блаженно пошевелил пальцами ног — сопрели, чертята! Подхватил пакет, в котором бултыхались портупея с пустой кобурой, надевавшаяся ради строевого смотра, и пресловутый подарок однополчан. Большой флакон пены для бритья. Офигенно полезная штука для человека, пользующегося исключительно электробритвой!
И двинул вдоль опушки в направлении «прямо». Сразу вышел на просёлочную дорогу. Пыль под ногами была горячей и нежной, как тальк. Я попытался вспомнить, когда в последний раз ходил босиком по земле — и не смог. Наверное, в детстве, в деревне у бабушки Мани.
С обеих сторон просёлка стеной стояли злаковые. Теперь я видел, что это пшеница. Определил по длинным усатым колоскам.
Хлеба налево, хлеба направо. А ещё говорят, кончилось сельское хозяйство в посткоммунистической России!
На часы мне было смотреть влом, но и без часов, по забравшемуся в зенит солнцу я знал, что уже полдень.
Потом я разглядел вдалеке острую, как заточенный карандаш, свечу церкви. Россыпь крохотных домиков вокруг нее.
Как занесло меня сюда? Что это за населенный пункт на горизонте?
За годы работы я вдоволь намотался по району, благо, преступления совершались повсеместно. И не без оснований считал, что знаю район, как свой карман, где — дырка, а где — заплатка. Но вот таких разливанных хлебных морей я не припоминал. Прямо житница России, а не скудное Нечерноземье.
Впрочем, не это сейчас суть важно. Важно, чтобы в селе функционировал сельмаг. В отсутствие сельмага реанимационная задача усложнится, придется ходить по дворам, просить хозяев продать свойского. Что, с другой стороны, сэкономит имеющиеся денежные средства. Пол-литра самогонки даже в городе стоит пятнашку, против полтинника за пузырь водки.
Я прибавил шагу. У жизни отыскался прикладной смысл. Перспектива бытия. Час ходьбы, четверть часа поиска и верных часа три душевного успокоения.
Новый звук — грохочущий, дробный, повторяющийся — ворвался в мой походный мир. Я крутнулся на месте. По проселку в попутном направлении меня нагоняла пароконная повозка. За ней до самого неба вздымался толстый столб пыли. Я благоразумно сошел на обочину. Живьем я, дитя асфальта, ни разу не видел, чтобы телеги передвигались так быстро. И чтобы в них было запряжено сразу две лошади.
Похоже, в сельмаге я окажусь раньше намеченного.
— Командир, тормози! — замахал рукой, голосуя.
Теперь я разглядел возницу — крепкого молодого парня в тельняшке, с загорелой скуластой мордой, чубастого. Он натягивал вожжи, сдерживая борзо разбежавшихся под гору лошадок.
Повозка проехала метров десять дальше того места, откуда я семафорил. Меня обдало волной острого конского пота.
— Доброго здоровья, мужики! — вприпрыжку я подбежал к телеге. — До населённого пункта не подбросите?
Парень в тельняшке — пронзительно синеглазый — переглянулся со своим пассажиром. Весьма экзотического, кстати, вида. Лет от сорока до шестидесяти. Корявым, бородатым и квадратным. С иссеченной глубокими морщинами коричневой физиономией. В длиннополой старомодной тужурке, полосатых синих штанах и огромных кирзачах.
Борода вызверился на меня, не мигая. Молча, главное дело.
— Ты, отец, прямо как рентген режешь. Насквозь, — в исключительно приязненном тоне я привычно свернул разговор на шутейную тему.
Даже отуплённого похмельем меня чего-то насторожило в этих двоих. Хотя на бандитов они не похожи. Типичные дехкане.
Наконец, борода хрипло крякнул, прочищая горло. Мотнул косматой башкой:
— Залазьте, ваше благородье!
Я прыгнул в телегу, чувствительно ударившись копчиком. Бородатый мужик оказался не лишенным чувства юмора.
В благородья произвел!
Парень стегнул вожжами коренную, присвистнул. Движение к цели продолжилось.
— Закуривайте, — широким жестом протянул я пачку «Bond».
Прямо под просяной веник бороды мужику.
Тот с опаской вытащил огромной корявой клешней сигарету. Шевеля плохо различимыми в бороде губищами, порассматривал её с разных сторон (как будто у банальной сигареты много разных сторон). Потом сильно понюхал. И, видно, остался довольным.
— Духмяный табачок! Аглицкий?
— Да нет, отец, лицензионный краснодарский, — я чиркнул колесиком зажигалки, спрятал огонек в ковшике ладоней и культурно поднес бороде.
Мужик заплямкал губами, затянулся и закашлялся надсадно, со слезами.
— Тьфу, зараза!
— Чё ты, отец, с фильтра прикуриваешь? — удивился я. — Тоже, небось, с похмела? Не привык к цивильным сигаретам? Махру, что ли, садишь?
— Угу, — скупо кивнул борода, — сами садим.
Чёрными толстыми пальцами он отщипнул оплавившийся фильтр и с опаской повторно прикурил от моей зажигалки.
Тут мне стало еще неуютней. Не по себе сделалось. Я повернулся и перехватил немигающий взгляд парня в тельняшке. Парень недобро играл желваками.
Неужели из бывших моих клиентов? Ранее судимый?
У меня хорошая память на лица. На даты и номера телефонов паршивая, а на лица просто замечательная. Причем, вовсе не в связи с профессиональной деятельностью, а от природы. Но этих двоих я раньше точно не встречал. Из чего совсем не следует, что они меня не знают как прокурорского работника. Или как мента.
Ну не в пшеницу же мне надо было нырять при их приближении?
— Яровые у вас уродились на славу! — я не терял надежды наладить нормальный человеческий контакт.
В поисках общей темы мой измученный абстиненцией мозг отыскал подходящее слово — «яровые»!
Контакта не получилось даже с употреблением кондового сельскохозяйственного термина. Парень, хмыкнув, отвернулся и приободрил лошадей вожжами, а бородатый мужик, докурив сигаретку, с хрустом поскрёб волосатую щеку.
— Забыл, как колхоз ваш теперь называется? — окольным путем решил я выведать свое местонахождение. — Завет Ильича? Девятнадцатого партсъезда? А, отец?
Мужик, глядя мне через плечо, едва заметно кивнул.
Мощный удар по затылку швырнул меня на дно повозки. Носом в пыльное сено, в занозистые доски. И сразу сделалось кромешно и тихо. Будто вырубили свет и звук одновременно.
— Говорил я вам, поручик, что он живой. Гляньте, у него веко дергается!
Оказывается, я не умер, а просто спятил и попал в дурдом. К поручикам и к Наполеону, который, кстати, самым заклятым поручиком и являлся.
Под сводом черепа у меня гулко, через одинаковые промежутки ударял колокол. Взрывался глубокими нутряными ударами литой меди.
— Б-б-уум! Б-у-умм!
Или такая музыка на том свете популярна? А где классический орган?
Я решил размежить веки. Пудовые, как у Вия, клейко слипшиеся. Было полутемно. Сверху наискось падал вытянутый треугольник света, в котором струились пылинки. Пахло затхлым, болотистым, неприятным…
Около меня на корточках сидел человек. Силуэт его был смутен, лицо в контросвещении — неразличимо.
— Как вы? Штабс-капитан, слышите? — он несильно потряс меня за рукав.
Понимая, что обращаются ко мне, я кивнул. Хотя никаким штабсом вовсе не был. Должно быть, человек прикалывался так, именуя своего приятеля — поручиком, а меня — штабс-капитаном.
С третьей попытки я поднял свинцом налитую руку, осторожно ощупал раскалывающуюся голову. Попал в липкое, в тёплое. Меня передёрнуло и вывернуло наизнанку. Вчерашним не до конца переварившимся праздничным ужином.
— За что, с-суки? — плаксиво вопросил я, рукавом обирая с подбородка блевотину.
Вспомнил недолгое своё путешествие в одной телеге с бородачом и парнем в тельняшке. Это он, падла, шарахнул меня по затылку. Чем?! Кастетом?!
Тот, что сидел на корточках, встал и распрямился. Упруго шагнул в сторону. Теперь свет рампы падал на него.
Это был военный. Но какой-то ряженый военный… в чёрной гимнастёрке… Именно что в гимнастёрке — старомодной, с воротником-стойкой. Без ремня, распояской. В галифе пузырями. В точно таких, как у Коли Расторгуева, бессменного солиста группы «Любэ».
На плечах военного были матерчатые погоны. Звания из положения «лёжа» я различить не смог. Зато хорошо рассмотрел лицо. Такими лицами в школьные мои годы художники-карикатуристы в журнале «Крокодил» награждали пентагоновских ястребов. Худое, близкое к аскетическому, с мощным носом и почти безгубым ртом. С сильным, раздвоенным подбородком.
Он быстро стащил через голову гимнастёрку, передал ее второму человеку, невидимому пока мне. Очевидно, так называемому «поручику». Вслед за гимнастёркой Ястреб снял с себя нательную солдатскую рубаху и принялся полосовать её на ленты.
Не одеваясь, он вернулся в мой угол. Присел и притянул меня за плечи.
— Позвольте взглянуть, штабс-капитан!
Я повиновался, словно кукла тряпичная. Доверчиво припал щекой к его груди, услышал сильные толчки сердца. Ястреб тем временем обследовал бедную мою головушку.
Промокая тряпицей рану, он приговаривал:
— Спокойно, mon ami[7]. Спокойно.
Стиснув зубы, я стоически терпел, но когда он мне сделал невыносимо больно, заорал безобразным матом.
— Ну что вы? — упрекнул Ястреб. — Взрослый человек, офицер… Рана у вас неглубокая. Кровит сильно, но неглубокая…
У меня слабели конечности и тошнотно подмывало под ложечкой.
Я осязаемо чувствовал как теряю сознание, ухожу в ирреальность. В ослепительные сполохи на чернильно-чёрном фоне, в неправдоподобно близкую радугу.
Через какое-то время я вернулся оттуда. Я лежал в том же углу. Только голову мою теперь стягивала повязка.
То, что со мной приключилось, называется по-научному ОЧМТ — открытая черепно-мозговая травма. Последствия её непредсказуемы. На следующий день после такого удара по кумполу можно пить стаканами водку, плясать нижний брейк и прожить до ста лет. А можно, немедленно обратившись за квалифицированной медицинской помощью, залечь в стационар, подвергнуться оперативному вмешательству нейрохирургов и через недолгое время двинуть кони. Как говорится, судьба… Кисмет.
И в прокуратуре, и в милиции я многократно сталкивался с результатами черепно-мозговых травм, повлекших смерть. Самые, кстати, сложно раскрываемые и трудно доказываемые преступления, сложнее убийств. Особенно когда несколько человек колотят. Попробуй определи, от чьего именно удара наступил летальный исход.
Вообще, я принципиальный противник битья по голове. Особенно по моей. После одного-единственного удара в мозгу запросто может лопнуть кровеносный сосудик. Образовавшаяся маленькая, безобидная вроде субдуральная гематомка со временем разрастается, набухает от крови и безжалостно сдавливает нежное вещество головного мозга.
Результат, как правило, один — деревянный макинтош.
Правда, сейчас я чувствовал себя более или менее прилично.
Голова кружилась, но не так быстро, как при предыдущем возвращении в жизнь. Почти не тошнило. Если ещё сделать поправку на непрошедшее похмелье, состояние моё можно было определить как удовлетворительное.
Утешая себя, я вспомнил, что и дядька этот… как его… Ястреб, сказал, что рана неглубокая.
Что это за дядька, кстати? И где я вообще нахожусь?
Тут я различил голоса неподалеку. Приглушенные, несколько…
— Надо было так вляпаться по-идиотски! — негодовал легко узнаваемый хриповатый бас Ястреба. — Как курсистки, как…
— Но кто мог предположить, господин капитан, что здесь, в тылу окажется противник? — второй голос принадлежал человеку более молодому.
— Это не противник, барон! Самооборона местная. Ну ладно простительно вам, желторотому, но я-то, старый пёс. Даже до фронта не доехали!
После короткой паузы молодой голос вновь себя обозначил:
— Как вы полагаете, Сергей Васильевич, что они с нами сделают?
Ястреб вместо ответа выразительно прочистил горло и громко засвистал до боли знакомый мотив.
Я напряженно прослушал этот содержательный диалог, ломая и без того увечную голову. Или эти двое из непонятных соображений валяют передо мной комедию, или они просто психбольные. Следовательно, и сам я помещён в психушку к доктору Рогову.
Вместе с тем, не имелось абсолютно никакого резона разыгрывать для единственного зрителя такое громоздкое костюмированное действо. Похищать меня смысла нет, выкупа никто не даст. Нет, врагов у меня — выше крыши, на дюжину нормальных людей хватит. Но никакой мудрила не станет так сложно обставляться, чтобы свести счёты за старое. Куда проще дать по башке и — в канаву.
Главное дело, тематика настораживающе однообразна. В поле бородатый мужик меня «благородьем» обозвал; тут, в сарае, собрались сплошные штабс-капитаны, поручики и бароны.
Я зажмурился. Теперь задним умом мне казалось, что неестественность окружающей обстановки проглядывалась уже на опушке, когда я пиво сусонил. Вчера вечером и даже днём не было так тепло. Лето к концу подходит. Потом пшеница… пшеница какая-то больно рослая, колосистая…
А лошади в повозке? Сытые, резвые, одна к другой. Сейчас по деревням днём с огнём одра захудалого не найдёшь, не то что таких скакунов. Прямо элитный конноспортивный клуб.
И одежка у бороды чудная. Ничего похожего не шьют лет полста. Да больше! Из старых запасов? С самого дна бабкиного сундука?
Подходящее амплуа бороде я нашел. Вылитый кулак времён коллективизации в лучших традициях советского кинематографа. Только обреза от трехлинейки за поясом не хватает. А так — вылитый.
Но может быть, это просто сон? Ну да, я сплю и вижу нелепый, местами страшный сон. После сильной пьянки у меня всегда событийные сновидения, написанные яркими, сочными красками. Близкие к галлюцинациям.
Сны не бывают бесконечно долгими, однако. В них не больно и при большом желании можно проснуться.
Что же это тогда за морока со мной приключилась?
— Прекратите свистеть, капитан! — объявился новый персонаж с неприятным, резким, совсем бабьим голосом.
— Что, господин Бобров, боитесь, деньги ваши распугаю? — оборвав так и не угаданный мною, но до жима в паху знакомый мотив, усмехнулся Ястреб. — Надеетесь откупиться? Сомнительная перспектива.
— Не говорите глупостей, — новый персонаж был раздражен. — Соображайте лучше… э-э-э… как нам выбраться отсюда! Не впадайте в прострацию!
— Отчего вы думаете, господин Бобров, что я впал в прострацию?
— Я не думаю, я вижу. И слышу. Этот ваш вальс… э-э-э… «На сопках Маньчжурии». Сплошная безнадёжность!
Вон оно чего! Обильные возлияния и битьё по голове крайне отрицательно воздействуют на качество человеческой памяти.
— Плачет, плачет мать-старушка,
Плачет молодая вдова…
Я с подобным сталкивался раньше. Много-много раз. Когда вспоминаешь, наконец, что-то простое, до этого неуловимо выскользавшее, испытываешь успокоение. Вот и сейчас. Какое, кажется, мне дело в нынешней ситуации до названия мелодии — ан, полегчало.
Возникло чувство, что находящиеся здесь люди мне не враги. Что мне с ними в одну сторону. скорее всего.
— А я вот в отличие от вас думаю, усиленно думаю, господин Бобров. И. ни черта не лезет в голову, — зло сказал Ястреб. — Подкоп? Но земля утрамбована и нечем копать. Уйти через пролом в крыше? Вариант, но надо ждать темноты. А такой возможности нам с вами, предполагаю, не дадут. Напасть, когда будут выводить на расправу? Я лично готов! А вы?
— Тише, тише, капитан, — свистящим шепотом зашипел Бобров, — неизвестно, что за человека к нам подсадили. Смотрите, он снова приходит в себя.
— Полноте, — отмахнулся Ястреб, — это наш брат по несчастью. Не видите — офицер, доброволец. Ко всему прочему ещё и раненый.
— В том то и дело, что форма на нём не добровольческая.
— Господи-ин Бобров… Форма английская. Сейчас половину армии союзники в такую обрядили с барского плеча. Ладно, ещё не в юбки шотландские. Потом, мы с вами не в контрразведке, а у сиволапого мужичья. Не по их разуму — комбинации разыгрывать.
После очередной порции информации, частично переваренной, просветление на меня опять не снизошло. Наоборот, я ещё больше запутался. Прямо как муха в тенетах.
К какому-то единому знаменателю я всё же сумел свести событийно-хронологический ряд. Благо, тема попалась хорошо знакомая. Можно сказать, моя незащищённая докторская диссертация. Увлечение в свободное от учёбы, работы и семьи время. Хобби, по-научному. Длиною длинней чем в двадцать лет.
Передо мной как бы выступали персонажи гражданской войны. Причем, с белогвардейской стороны. Если быть точнее, деникинцы. Речь ведь прямо шла о Добровольческой армии. Хотя, была ещё одна добровольческая — Северо-западная генерала Юденича. Но это маловероятнее. Природа явно южная, чернозёмная. Потом, на Ястребе, похоже, форма офицера Корниловского полка. Чёрная гимнастерка. Рассмотреть бы ещё погоны, блин… Должны быть чёрно-красные…
Тпр-ру, я что, на полном серьёзе рассуждаю? Какие корниловцы? Какая к едрёне фене природа чернозёмная?
Меня из жара бросило в ледяной пот. Забытое на время сердечко напомнило о себе щемящей болью. Затяжелела, онемела левая рука от плеча до локтя, колюче поползли по ней мурашки. Доступ воздуха уменьшился.
Я то ли помутился сознанием, то ли задремал на роздыхе. Голову, правда, преклонил не к доброму седлу[8], а уронил на землю. Холодную и сырую… дурно пахнущую.
В этот раз я видел реку. Бесконечно быструю. С рябой в солнечных блёстках поверхностью.
Ах, как больно, когда бьют сапогом под ребра! Бьют и при этом попадают куда целили.
Я покатился по полу, зажавшись и скуля тоненько, по-щенячьи. Река моя пропала.
— Вставай, сволочь золотопогонная! — сверху заорал грубый голос. — Геть!
С трудом, в несколько приёмов я поднялся. На полусогнутых, дрожащих ногах. Не успел рассмотреть кто — наверное, тот гад, что кричал толстым голосом «геть» — швырнул меня к выходу. К распахнутой настежь двери. Получив дополнительное ускорение дюжим пинком под зад, в проходе я ткнулся в спину человека в чёрной гимнастерке.
— Ходчей ходи, ну! — встречали нас на улице.
Неожиданное солнце понудило зажмуриться, выбило слезы. Заслоняясь ладонью, я пытался адаптироваться, не дожидаясь новых пинков.
Нас завели за угол, потом через огород отконвоировали к дому. И по-прежнему в хорошем таком спортивном темпе.
Поставили напротив дымящейся летней кухни. Из сильно бурлящего закопчённого большого чугунка невыносимо для меня, голодного, пахло мясом. Прочно заложенные природой рефлексы убавили физическую боль. Продолжая массировать зашибленный бок, я сглотнул слюну. На меня оглянулся высокий в чёрной гимнастерке, которого я нарёк Ястребом. Не знаю, то ли горловые звуки мои услышав, то ли по другой причине.
— На ногах держаться можете? — почти не шевеля губами, спросил.
Я без особой уверенности кивнул.
На плечах Ястреба топорщились чёрно-красные погоны с белой выпушкой и серебряной шефской буквой «К». Продольный просвет на каждом погоне означал, что их обладатель находится в капитанском чине.
Нечто подобное я, помнится, моделировал в полутьме сарая. Впрочем, я уже перестал удивляться. Всецело отдался на волю провидения, подобно Робинзону Крузо на необитаемом острове.
И всё-таки это — чрезмерно затянувшаяся галлюцинация.
— Что, ваши благородья, жрать хотца? — издевательски заржал здоровый, голый по пояс рыжеусый жлоб.
— Дарья, плесни офицерьям в корыто помоев! — поддакнул из-за дыма озорной тенорок.
— Да погуще, со дна почерпни!
— Гы-гы-гы!
Ястреб сквозь сцепленные зубы, не размыкая челюстей, оскалился ненавидяще:
— Быдло!
Рыжий жлоб сразу резво шагнул к нему. Попутно выдернул из колоды топор. Толстым ногтем проверил остроту сверкнувшего лезвия.
У меня обмерло внутри.
— Охолонись, Петро! Сперва допрос сымем по форме! — попридержал рыжего молодой тенорок. — Атаман ждёть!
Атама-а-ан… «Скажи мне пра-а-авду, атама-ан! Скажи скорей, а то убью-ут!» — была такая песенка в репертуаре лёгкой на слезу певицы Тани Булановой.
Ражий рыжий лоб Петро и обладатель задорного тенорка — знакомый чубастый парень в тельняшке, так удачно подвезший меня давеча на подводе, отконвоировали нас в сад. Там среди плодоносящих яблонь за длинным столом сидела компания лихих людей. Знакомым, кстати, оказался не только сам парень, но и его замечательные шнурованные ботинки на толстой рифленой подошве. Всего неделю назад я расписался в ведомости у начальника вещевого склада прапорщика Мотовиловца за их получение.
Несмотря на всю отчаянность положения, мне ужасно жалко сделалось неношенных спецназовских берцев.
В лихой компании из троих в атаманы я определил самого с виду фактурного. В кумачовой рубахе пузырями, весёлого, кудрявого и фиксатого. С большой серебряной серьгой в ухе. В наплечных скрипучих ремнях.
Запрокинув голову, он надолго припал к краю глиняной кружки. На жилистой шее его мощным поршнем ходил кадык.
Это сколько же в такой ёмкости поместится? Грамм пятьсот или больше? Такую лошадиную дозу мне, конечно, не одолеть, но соточку для восстановления кислотно-щелочного баланса я бы дёрнул с превеликим удовольствием.
Курчавый атаман оторвался, наконец, от кружки, со стуком поставил её. С усов его закапало молоко. Он облизывался, а я испытал сильное разочарование. Хотя, опять же, как и жалость по отнятым ботинкам, неуместное. Если бы он самогонку пил или бражку дудонил, один бы хрен похмелить меня не сподобился.
— Ну шо, ваш бродья, погуторим трошки? — добродушно спросил он.
Вопрос был явно риторический. То есть отвечать на него не имело
смысла.
Но заговорил обладатель голоса, близкого к женскому, господин Бобров.
— Я человек… э-э-э… сугубо цивильный, то есть мирный. Исключительно мирный, — торопился он.
Бобров этот из сарая выскочил первым, сейчас тоже стоял впереди меня и личность его я не рассмотрел. Такой по комплекции в теле мужчина, с загривком. Облачённый в коричневую бархатную курточку. Типа в детскую, что ли. Впрочем, к требованиям моды в шизофреническом теперешнем уровне своего существования я ещё не привык.
— Я. я оказался с ними случайно. Я просто… э-э-э… обыватель! — неизвестно за кем гнался не успевал Бобров.
— Ну а гроши у тебя е, обыватель? — с дружелюбной ленцой продолжал допрос модник в кумачовой рубахе.
Серьга в ухе у него мерно покачивалась.
— У меня всё взяли… Отобрали, то есть… Ваши… э-э-э… соратники…
— Це ж разве гроши? — искренне удивился кудрявый и как колоду карт взъерошил большим пальцем пачку цветных листков. — Це «колокольчики»! У офицеров и то мошна толще оказалась. А ну, раздягайся живо! Обыва-атель…
Бобров, не дожидаясь повторных распоряжений, засуетился.
Рывком расстегнул пояс брюк, уронил штанины к коленкам. Суча ногами, вышагал из брючин. Проворно скинул свою нарядную бархатную куртку, которую на лету подхватил рыжеусый жлоб. Чертыхаясь, Бобров через голову стянул рубаху. Остался в нижнем белье игривого сиреневого цвета. Переливчатом, шелковом.
— Исподнее тоже скидовай! — усмехаясь, командовал старший.
— З-зачем? — робко, явно не надеясь на отмену приказа, уже взявшись за пояс кальсон, спросил Бобров.
— Ухи плохо моешь, сука? — рыжий сильно хлестнул его бархатной курточкой по спине.
Бобров испуганно присел, вжал в голову в плечи.
Я закрыл глаза. Как всё знакомо. В мои родные девяностые замешкавшемуся терпиле бандит заорал бы:
— Не догоняешь, сука?! Не врубаешься!
Мама дорогая, о чем это я? В какие-такие родные девяностые? Я в самом деле, что ли, поверил в то, что я в прошлом нахожусь? В горниле гражданской войны?
Бред сивой кобылы. Называется, допился.
— Гладкий кабанчик, а, Петро? — парень в тельняшке звучно похлопал Боброва по розовым, студенисто колышущимся бокам.
Рыжий Петро рывком сдернул с шеи ни живого ни мертвого, но голого Боброва цепочку с крестом.
— Рыжьё, братуха!
Я подумал — ошибался Ястреб, заверявший в сарае поручика: «Мол, местная самооборона, крестьяне». Это давно не крестьяне. Это если не блатные, то сильно приблатненные.
Замашки… жаргон… понты… Полный джентльменский набор!
— Когда и какой дорогой полк пойдёт на фронт? — новый, шершавый как наждак голос пришел от стола.
Я с интересом взглянул на заговорившего. Вопрос и интонация, с какой он был поставлен, были совсем из другой оперетты.
Вот кто оказался бугром, а не фиксатый кудряш вовсе. Крепкий серьёзный мужик с седоватыми висками, в солдатской гимнастёрке. Из знающих себе цену, не пропивших голову сверхсрочников.
Он обращался к Ястребу, а тот тяжело молчал. Глядел на свои грязные босые ноги, на оторвавшуюся штрипку брючины.
Пауза затягивалась. Я услышал, как заурчало в животе у нерешающегося без команды одеваться Боброва.
— В молчанку решил поиграться, капитан? Идейный? — наконец, скребанул наждаком настоящий Бугор. — Я ж у тебя не пароль, секретное слово выведываю. Любопытно мне, не через наше ли село, случаем, ваши двинуть намерены?
Ястреб презрительно сплюнул. Плевок, живой, как капля ртути, моментально свернулся в горячей пыли.
Боковым зрением я увидел, что рыжеусатый громила Петро и парень в моих спецназовских бутсах напряженно насторожились. Ожидая рывка Ястреба.
В кино про гражданскую войну в таких местах пленный хватал маузер, выложенный на видном месте потерявшим бдительность врагом, и начинал шмалять направо и налево. После чего выпрыгивал в окошко, приземлялся точнёхонько в седло приготовленного для него постановщиком трюков коня и уносился прочь.
«Погоня, погоня, погоня в горячей крови-и-и!»
— Бурнаши мост подожгли!
— Перескочим на тот берег, дальше они не сунутся![9]
Сейчас ничего кроме крынки с молоком, щербатого блюда с картошкой, сваренной кругляшами, ржаного каравая, кружек и деревянных ложек враг на столе не припас.
Да и расклад был явно не в нашу пользу. Жидко обделавшегося Боброва в расчет брать глупо, врубится ли с ходу молодой поручик — неизвестно. Остаёмся мы с капитаном Ястребом. Как его, блин, Сергей Васильичем. Мужик он, по всему чувствуется, конкретный, охулки на руку не положит. Но вот сам я нынче не в лучшей форме. По причинам известным — неправильный образ жизни, глубокая абстиненция, ОЧМТ, удар сапогом в печень, от которого до сих пор не продышался.
Бугор плохо гнущимися заскорузлыми пальцами осторожно вытащил из знакомой бело-красной пачечки «Bond» мятую сигарету. С интересом понюхал. Очевидно, не привык к соусированному лицензионному табаку.
— Зачем же харкаться? — спросил, недобро щурясь. — А ещё из образованных.
Капитан Сергей Васильич почти до конца выдержал его взгляд и всё-таки сморгнул, отвернулся. Тыльной стороной кисти промокнул заслезившийся глаз.
Бугор хмыкнул и прикурил. Опять-таки от моей одноразовой газовой зажигалки. Которую зажёг с первого раза, что свидетельствовало о предварительной тренировке. Подкинул на ладони лёгкий прозрачный цилиндрик.
— Игрушка, право слово. И бельзином не воняет.
Похоже, логический мостик перекидывается к моей скромной персоне, доселе обделенной вниманием.
— Ну а ты что за чудо-юдо будешь? Откуда свалился?
Я, понятное дело, в ответ промолчал. Не оттого, что идейный, как корниловец Сергей Васильич, а оттого, что искренне не знаю, как объяснить свое пришествие.
— Да он того, Семён, с прибабахом! — заржал только сейчас мною увиденный бородач.
Мой добрый попутчик, наставник чубатого парня в тельняшке.
Бородатый сидел на почетном месте, по левую руку от Бугра. Его загораживала мясная спина поскуливающего Боброва.
— Колгосп, грит, у вас какой, — близко к тексту пересказывал Борода содержание разговора со мной. — Этого, как его, партсъезду Ильича. А в кабуре у его заместо ливольверта во какая штуковина!
И из широких полосатых штанин он торжественно извлёк презент моих однополчан-артиллеристов — баллончик с пеной для бритья «Gillette».
Вот ведь сельщина-деревенщина! Разве такой огнетушитель в кобуре поместится? Он лежал себе культурно в пакете. Кстати, пакетика своего пластикового, цветастенького, что-то я не наблюдаю. С голой наполовину красавицей на капоте ВАЗ-21099. Тоже вещица для этой публики удивительная.
Я ещё одну странность отметил, свидетельствующую в пользу ненатуральности происходящего. Персонажи появлялись поочередно, как чертики из табакерки. Бугор с серебром в висках. Друг мой — Борода. Панорамного, обзорного восприятия, как бы, я не имел вовсе.
— Мертвые с косами стоять и тишина…
— Брехня!
Может, и вправду брехня?
Атаман служивой наружности тем временем осторожно изучал пеногон. Брови кустистые насупил.
— А не бонба этта, часом, Семён? — опасливо поинтересовался Борода и шумнул на меня: — А ну, кадет, докладай, што этта за чертовина?
Я опять отмолчался. Подмывало меня, конечно, предлагаемую версию про «бонбу» поддержать, но не определился я, целесообразно ли. Получу ли с этого какие плюсы? Или наоборот, сызнова по мордасам?
А весельчак кудрявый, любитель молочной продукции, привстав, вытянул из-под локтя Бороды синенькую бумажку. Мои подкожные полсотни, уцелевшие после вчерашнего куртага. Билет банка России, подделка которого преследуется по закону.
Кудряш мотнул башкой, серьга в ухе у него заплясала:
— Всяких-разных грошей бачив, а таких — ни! С орлом двуглавым… Не в короне… Но не керенка? Яка махонькая денежка! Керенки, те — во…
И он развел ладони на расстояние сантиметров тридцати, показывая габариты денежных знаков, бывших в обращении после февраля семнадцатого года.
От выпитого молока нумизмат этот кудрявый, видимо, слегка окосел. Не разглядел в нижнем правом углу год выпуска невиданной им прежде деньги. 1997 (тысяча девятьсот девяносто седьмой).
Или разглядел, но увидел другое число. Привычное, а потому понятное.
Так бывает. Неразгаданные загадки человеческого мозга. Помню, проглядываю программу телепередач. «20.30. Лучшие негры НБА». Оп-поньки, чувствую, что-то не срастается. Перечитываю. Ну да, так и есть: «Лучшие негры НБА». Дальше листаю. Но внутри сосет, и я опять возвращаюсь. «20.30. Лучшие.» Ну ведь «игры» же, ёксель-моксель, «игры»!
Квадратными русскими буквами напечатано. А отчего два раза неправильно прочёл? Оттого что в играх этих преимущественно негры одни и участвуют. Здоровенные такие, блестящие.
Так ведь у меня за плечами спецшкола с преподаванием ряда предметов на иностранном языке и университет. А у весельчака кудрявого? ЦПШ[10] в лучшем случае.
Атаман благоразумно отставил в сторону, от греха подальше, пеногон. Сложил руки на груди. Гляжу, кисти у него рабочие, узловатые. Наверное, очень сильные. С короткими пальцами, поросшими на фалангах чёрным грубым волосом.
Посмотрел он на меня долгим неприятным взглядом и проскрежетал:
— Ну, так ты кто?
На что я ответил в рифму:
— Конь в пальто.
Через несмазанное, долго не говорившее горло слова выдавились не вполне членораздельно. Но судя по реакции окружающих, смысл их оказался понятным.
Бугор удивлённо вздёрнул бровь. Борода радостно гыкнул, пихнул главаря локтем в бок. Мол, я же говорил, что он трёкнутый.
Кудряш сделался ещё веселее и скомандовал:
— Раздягайся живо!
Я ничего не смог умнее придумать, чем дружелюбно предложить в ответ:
— А грибов-«отсосиновиков» отхряпать не желаешь?
В голове у меня пронзительно зазвенело, как от удара камертоном. Я знаю себя такого — с упавшей планкой. Стараюсь спрятать дрожь в губах и боюсь, что это видно.
Я ожидал удара от рыжего амбала. Ему очень удобно было садануть меня локтем под дых, в солнечное. Но получил мощный пинок в спину выше пояса. Ногой, наверное. Кованым сапожищем. Я полетел вперед, на стол, за которым заседали лихие люди.
Кудрявый быстро приподнялся и встретил меня прямым в лоб. Я рухнул, будто картонный, но сознания не потерял. Даже когда меня стали окучивать ногами.
Бугор распорядился:
— Геть, хлопцы! Насмерть забьете!
— А чё с ним делать? В гузно целовать, чи шо? — отозвался игривый тенорок чубатого.
Гляди-ка, я уже их по голосам научился различать.
— Завтра по утрянке с собой прихватим и в лесу кончим, — тоном, не терпящим возражений, отрезал атаман. — Нельзя на своем дворе казнить. Придут кадеты, дознаются. Спалят село. Стариков, баб, детишков порубят.
Подчиненные Бугра послушались. Дисциплина, какая-никая, у них имелась. Нас погнали обратно в узилище. Вернее, лично меня волокли под руки капитан Сергей Васильич и молодой поручик. Идти у меня не получалось, ноги заплетались, как вареные макаронины. Перед входом в сарай я заперхал, закашлялся и облевал поручику брюки. Одной водой почти — коричневой и едкой.
Но офицеры меня не бросили, а довели до лежанки в углу и опустили на неё. Только тут я медленно угас… догорел. Я вполне сознательно торопился избавиться от всей этой надоевшей бредятины в надежде проснуться под кустом в родном «железном садике». Или на топчане медицинского вытрезвителя. На кишащих клопами нарах офицерской «губы». Где угодно, лишь бы в привычном ареале обитания.
Темой гражданской войны я заболел лет в тринадцать. В детстве. Или по бородатому классику это уже отрочество? Причем, я проникся симпатией к вражеской, белогвардейской стороне. Дело было во второй половине семидесятых при Брежневе Леониде Ильиче. Никакими перестройками и плюрализмом ещё не пахло. Слов таких даже не придумали. Сложно сказать, что определило мои симпатии. Никто меня специально не натаскивал.
Отец мой имел большой стаж членства в КПСС. И гены тут ни при чём. Предки у меня по обеим линиям из крестьян происходят.
Наверное, сперва сработало внешнее восприятие на сером фоне пионерско-комсомольской обязаловки. Хороших фильмов про гражданскую войну тогда много снимали. То и дело крутили «Новые приключения неуловимых», «Адъютант его превосходительства», «Дни Турбиных», «Служили два товарища», «Долг»… да пруд пруди. Я все их знаю наизусть.
Беляки носили красивую форму. Ничего вроде особенного, безо всякого там золотого шитья и павлиньих перьев, а — красивая… Лихо примятые фуражки с крохотными лакированными козырьками, боевые наплечные ремни, ловкие галифе, до неимоверного блеска начищенные дутые сапоги. Ну и конечно погоны на плечах, главное отличие от красных. Погоны придавали гардеробу строгую законченность, заставляли держать спину прямой, курить папиросу в цепи, наступающей в полный рост, пускать себе в висок последнюю пулю.
Они носили звучные, пришедшие из незнакомого мира воинские звания. Корнет, штабс-капитан, ротмистр, сотник, подъесаул!
С возрастом я постиг — гордое звучание шлифовалось столетиями. Работая в прокуратуре, я в этой связи удивлялся нелепости классных чинов своего ведомства. Чувствуется, сочинялись они людьми, незаинтересованными в поднятии авторитета системы. С одной стороны — огромные полномочия, данные прокуратуре законом. Когда я пришел туда стажёром, когда СССР ещё существовал, прокуратурой осуществлялся высший надзор за соблюдением законов всеми-всеми. А первый классный чин — «младший юрист»! Потом ситуация вроде выправляется, по нарастающей идут — «юрист третьего», «второго», «первого класса». Уже ничего вроде, да? Ассоциируется с водителем первого класса, с профессионалом. Но потом бах — «младший советник юстиции»! В переводе на армейские или милицейские звания солидно — майор, и погон теперь такой же — два просвета и большая звезда, но мла-а-адший… Гм, в народе с детского сада устоялось, что младшая группа, малышковая — пристанище переведённых из ясель трёхлеток.
То ли дело — вахмистр, войсковой старшина! Музыка просто!
Вдобавок, в фильмах белогвардейцы, как все отрицательные персонажи, воплощались ярче и человечней, с узнаваемыми слабостями. У меня до сих пор, когда я смотрю как поручик в исполнении Владимира Ивашова поёт под гитару про русское поле, мурашки колючие по спине ползают. А обаятельный капитан Кольцов (несмотря на то, что он красный шпион) с его безукоризненными манерами чего стоит.
Отдельная тема — генерал Хлудов с глазами инопланетянина Дворжецкого в «Беге». Прообраз знаменитого генерала Слащёва-Крымского. Длиннющая расстёгнутая кавалерийская шинель, воротник поднят, мятые чёрные погоны с зигзагами.
— Я на Чонгарскую Гать с музыкой ходил, солдат! Я два раза ранен там!
Второй источник информации, понятное дело, книги. Безо всякой системы я прочёл про гражданскую войну всё, что было доступно рядовому, но пытливому советскому читателю семидесятых. Читал исключительно запоем, в ущерб школе. Был записан одновременно в три библиотеки. Кроме того брал книжки у родных, знакомых, одноклассников. У всех, кто не жадничал.
Литература большей частью была также политизирована, как и кино. Красные отличались высокой идейностью, честностью и устремлённостью к великой цели. Белые постоянно лгали, лицемерили, торговали Россией оптом и в розницу, пьянствовали — и поэтому всегда логичным выглядело их сокрушительное поражение.
Но попадались и по-настоящему хорошие книги. Пацаном ещё совсем, мало понимавшим в жизни, я зачитывался «Хождением по мукам» Алексея Толстого.
Меня поразило эпическое описание Ледяного похода. Корнилов на стогу сена с биноклем под рвущейся шрапнелью. Бесшабашный генерал Марков с трёхлинейной винтовкой впереди офицерской цепи. Нервически одержимый полковник Неженцов, первый корниловец, не допускающий мысли быть вторым.
Не буду пересказывать. Кто не читал, тот видел многосерийный фильм в постановке Василия Ордынского.
Непонятно зачем, имея трилогию в собственности, я с усердием, достойным лучшего применения, переписал главы про Добрармию в ученическую тетрадь в клеточку. Тетрадка, кстати, отыскалась при разборе коробок с «приданым» после моего выселения в общагу.
Гораздо позднее, когда стали доступны мемуары белогвардейцев, я обнаружил, что эти главы маститый Алексей Николаевич почти слово в слово передрал из «Очерков русской смуты» генерала Деникина.
Чуть раньше я понял, что путь подполковника Рощина, по роману одумавшегося, перебежавшего к красным, полностью фальшивый. И не должность начштаба бригады под командой любезного свояка Ивана Ильича Телегина дожидалась его в Красной армии, а пуля чекиста…
Толстой угождал конъюнктуре. Но делал это талантливо, масштабно и интересно.
В девятом классе на зимних каникулах Вадик Соколов, друг мой лепший, втайне от родителей (вещь жутко дефицитная и потому дорогущая!) дал мне почитать «Тихий Дон». С той поры вопрос о любимой книге не вызывает у меня даже секундных раздумий. Зная роман близко к тексту, я снимаю его с полки, когда по душе начинают скарябать чёрные кошки. Листаю с разных мест, разговариваю с персонажами, аутотренинг себе устраиваю. Эффект тренировки стабилен. На фоне изломанной судьбы Григория Мелехова быстро проступает мелкотравчатость моих морально-нравственных страданий. Возникает желание окрестить их «так называемыми».
Несмотря на стенобитные аргументы патриотически настроенных литературоведов и заключения маститых экспертов, я глубоко сомневаюсь, что «Тихий Дон» написан М. А. Шолоховым. Придерживаюсь версии, что у романа века — коллективный автор. Шедевр творили люди разного социального положения, образования и интеллекта. И никакие новейшие компьютерные исследования скандинавских учёных не убеждают меня в обратном.
Мама моя, обеспокоенная халатным отношением сына к учёбе, обнаружив в портфеле заботливо обложенный в газету «Тихий Дон», искренне возмутилась:
— Там один разврат! Надо читать по программе!
Сильная и правдивая вещь «Железный поток» Серафимовича. Обе дерущиеся стороны в ней по-звериному жестоки.
Одна сцена меня буквально пронзила. Красные заняли кубанскую станицу, выбив казаков генерала Покровского. Станичный атаман спрятался, причём так, что найти его большевики не могли, несмотря на усиленные поиски. А семья атаманова — человек семь-восемь — в хате. Красные начали кричать, чтобы атаман вылезал из схрона, а то они жену с детьми порубят. Казак не вылез, и революционные бойцы покромсали шашками сначала ребятишек, а потом — сошедшую с ума, хохочущую мать.
Прочитав этот фрагмент первый раз, я не поверил глазам своим. Подумал — опечатка. Это противоречило всей тогдашней идеологии. Красные и пленных, если верить литературе, кино и учебникам по истории СССР, никогда не убивали, а куда-то девали. Правда, куда именно — не уточнялось.
На уроке внеклассного чтения, когда разбирали «Железный поток», я, единственный из класса одолевший эту серьёзную книжку, поднял руку и спросил учительницу, как могли красные казнить невинных детей. Не ответила мне по существу Петрова Нина Александровна по прозвищу «Бурёнка». Быстро-быстро она сказала, что данный момент нетипичен и перевела разговор на другое, типичное.
История про зарубленных детей вовсе не страшная сказка, придуманная писателем. В мемуарной эмигрантской литературе, теперь доступной, я прочёл, как в двадцатом году красные пытались сломить дух руководителя Кубанской повстанческой армии генерала Фостикова. Они взяли в заложники его родню и выдвинули ультиматум. Фостиков, кстати, вышел в «превосходительства» из казачьих низов, следовательно, родные его тоже были не буржуазного происхождения. Генерал-майор не сложил оружия, и тогда привыкшие держать слово большевики расстреляли его родственников: бабушку, отца и сестру с шестью детьми.
И это всего один фактический пример! А было их — бессчётно!
На всех уроках на последней парте я в великом множестве рисовал картинки из истории гражданской войны. Портреты, батальные полотна и многосерийные комиксы, где героями в образе белых офицеров был я сам и мои приятели, а красными — учителя и положительно характеризующаяся часть класса. Я здорово поднаторел в графике, примитивной и однообразной, но сюжетной и местами прикольной. Неоднократно, увлекшись, бывал застигнут в разгар творческого процесса учителями. Мои творения изымались и уничтожались, однако, пользуясь дешевизной изобразительных средств и массой свободного времени (каждый день было по шесть уроков, а в среду — целых семь!), я неутомимо создавал новые.
Классная руководительница, безжалостная математичка Людмила Борисовна Бернацкая, отняв однажды у меня удачный эскиз, на котором группа усатых и бородатых офицеров, украшенных боевыми орденами, позировала фотографу на фоне рвущихся снарядов, долго рассматривала картинку, после чего противным, с гнусавинкой голосом изрекла:
— Да-а, Маштаков, тебя надо показать психиатру!
Хорошо, она не ведала о нескольких сотнях бумажных солдатиков из той же замечательной эпохи, изготовленных мною в рекордные сроки безо всякой множительной техники. Не знала о многочасовых грандиозных битвах, что устраивали противоборствующие стороны в нашей новой трёхкомнатной квартире. Разумеется, когда родители были на работе.
Мой интерес к Белому движению частично послужил причиной тому, что в положенные четырнадцать лет я не стал вступать в комсомол. Причина была, конечно, не единственная. Компания подходящая подобралась. В комсомол в нашем классе не вступили шестеро ребят и одна девчонка, Лена Кускова. Из двадцати пяти учеников.
Больше чем четвёртая часть! В элитной английской спецшколе! Представляю, как за недобранные проценты горком ВЛКСМ снимал стружку с речистого комсомольского вожака школы.
Ко всему прочему за мной закрепился имидж набожного подростка. Причём, воинствующего. Сектанта практически.
В седьмом классе на уроке физкультуры мы прыгали через «козла», поднятого достаточного высоко. Скакавшие передо мной пацаны взять препятствие не смогли. А я, дурачась, на глазах у всего класса перекрестился, рванул вперёд и легко перемахнул через снаряд.
Приземлившись на другой стороне, назидательно процитировал персонажа Юрия Яковлева из культовой гайдаевской комедии:
— Вот, что крест святой делает!
Физрук Геша немедленно закатил мне единицу в дневник с потрясающей записью: «Перед выполнением физических упражнений — крестится!» Блестя потной лысиной и очками, он, построив класс в одну шеренгу, популярно разъяснил о недопустимости подобного поведения.
Удивительно, но стоявший следующим в строю Лёша Шевченко под немигающим взглядом физрука тоже осенил себя крестным знамением и с первой попытки взял препятствие.
Геша настучал класснухе. Бернацкая дёрнула нас с Шевченко со следующего урока и, брызгаясь слюной, кричала в коридоре:
— Вы понимаете, что вы сделали!? Нет, вы понимаете?! А если бы висел фашистский флаг, вы бы закричали: «Хайль Гитлер!»
— Нет, не закричали бы, — я осмелился возразить, — это не одно и тоже.
— Нет, одно и то же!
Жаль, не уцелел дневник с той эпохальной записью. Сейчас, когда я рассказываю школьные истории, мне мало кто верит. Ни одного дневника у меня не сохранилось. С корешком школьным Вадиком по окончании учебного года мы торжественно сжигали кондуиты на затоне реки Клязьмы. И устраивали вокруг костра ритуальные пляски.
Вот так я приобрёл репутацию верующего.
Поэтому в конце десятого класса, на литературе, когда урок, казавшийся бесконечным, благополучно закончился звонком, кто-то из сидевших впереди девчонок громко, с облегчением вздохнул: «Слава Богу!», сразу подняли меня. Как лицо, склонное к совершению подобных правонарушений.
— Опять, Маштаков, ты взялся за старое! — с укором сказала учительница русского и литературы Углова.
Мне бы промолчать и всё бы обошлось сделанным замечанием. Тем более что помянула имя Господа всуе другая.
Но я полез в бутылку с узким горлом:
— А чего, собственно, такого?!
Через пять минут классная руководительница, пользуясь большой переменой, доходчиво втолковывала мне «чего здесь такого».
А мне на тот момент стукнуло аж семнадцать, пацан я был начитанный. Я попытался аргументировано отстоять свою правоту:
— У нас, это, свобода вероисповедания…
За годы работы в правоохранительных органах, клянусь хлебом, я ни разу не орал на самых пакостных жуликов и бандитов так, как заорала на меня класснуха Бернацкая:
— Хватит позорить советскую школу! Не хочешь учиться в советской школе, уматывай в семинарию! Мразь поганая!
— Не имеете права обзываться, — у меня задрожали губы.
Бернацкая стала густо-пунцовой. Глаза у неё почти выкатились из орбит. Если бы в класс не заглянули, она бы меня ударила. А я бы её укусил. За толстую ляжку.
Теперь я понимаю, что она была обычной психопаткой, но тогда мне сделалось обидно до слёз.
В комсомол я всё-таки записался перед выпускными экзаменами. Шансы поступить в институт у меня были слабые, а в армии несоюзную молодёжь направляли исключительно в стройбат. Служить в компании представителей братских кавказских и среднеазиатских республик, а также с лицами ранее судимыми мне не хотелось.
В том же десятом классе у меня случился ещё один конфликт на белогвардейскую тематику.
Проходили «Поднятую целину». Редкий случай, когда произведение, насаждаемое школьной программой, меня интересовало. Я хорошо знал роман, активно участвовал в обсуждении на уроках, не пытаясь при этом спорить с хрестоматией. Учебный год близился к концу, и я рассчитывал по литературе получить в аттестат «четвёрку». Обидно сделалось, что в разы меньше читавшие, но прилежные одноклассники нахватают отличных оценок, а мне с учетом прошлых прегрешений влепят «трояк».
Как сейчас помню заключительный урок по «Поднятой целине». Учительница Углова Вера Николаевна, дорабатывавшая последний год до пенсии, пребывала в благодушном настроении. Экономя время, спрашивала с места. Задала вопрос классу: «Какой герой романа пришелся по душе и почему».
Я первым поднял руку.
— Слушаю, Миша, — дружелюбно улыбнулась Вера Николаевна.
Я встал как солдатик и быстро сказал:
— Есаул Половцев.
Глаза у старой учительницы потухли, лицо посерело. Наверное, у неё, пожилого человека, схватило сердце.
— Почему? — тихо спросила Углова, присаживаясь на стул.
По наступившему молчанию я понял, что в очередной раз упорол косяк. У меня было припасено множество аргументов за Половцева. Его образ Шолохов прописал, избежав одномерности. Есаул был без сомнения человеком идейным. Брехня, что после ареста он сразу раскололся и выдал ОГПУ всю подпольную организацию. Допускаю такое только при условии пыток.
Потом очень сильной была у меня зрительная ассоциация. В фильме Половцева убедительно сыграл Глебов Петр Петрович. А кто такой Глебов — сумрачный, чубатый, усатый, с полным бантом георгиевских крестов? Правильно, Григорий Мелехов в знаменитой экранизации Герасимова. Как можно по-мужски не симпатизировать Григорию?
Но всего этого я не произнес, а сказал, краснея:
— Потому что он любил животных. Кота у Якова Лукича и ещё, это, лошадей.
Вера Николаевна поставила мне жирный кол в журнал. Заикнулась про дневник, но вспомнила, что у меня такового нет. По официальной версии я утерял его ещё зимой. В связи со скорым окончанием школы и моей соцпедзапущенностью заводить новый меня не заставили.
Правда, волну поднимать Углова не стала, в «оперчасть» класснухе не стукнула.
В аттестате о среднем образовании у меня немного четверок. Одна из них всё-таки по литературе.
В старших классах я начал писать повести и рассказы. Разумеется про гражданскую войну. Если порыться в коробках с моими архивами, можно докопаться до слоя с исписанными ученическими тетрадями. На их выцветших зелёных обложках фломастером старательно выведены названия: «Агония», «Рожь осыпавшаяся», «Бешеный ураган».
Это было беспардонное подражательство всем и каждому, отчаянное компиляторство, но по-моему убеждению, отнюдь не графоманство.
Давно я услышал мысль, что человек, прочитавший сто книжек, одну собственную сочинит как нечего делать. А я на тот период прочёл во много раз больше!
Разумеется, что-либо вразумительное пацан, ничего кроме школы, двора и секции бокса не видевший, написать не мог.
Это я сейчас понимаю. Тогда же мне собственная писанина нравилась запредельно. И я искренне недоумевал, почему её отвергают в журналах, которые я удостаивал вниманием. Адресовался я не абы куда, а прямиком в столичный журнал «Юность», где главным редактором работал известный писатель Алексин. На полном серьезе открывал я очередной номер, с замиранием сердца листал его, надеясь наткнуться на жирно набранные буквы: «Михаил Маштаков. Огненная лавина».
Отослав ценной бандеролью очередную нетленку, я с трудом дожидался истечения месяца (по моему разумению, достаточного срока для изучения шедевра вдоль и поперёк), и начинал бомбардировать редакцию напоминаниями. В них поначалу просил, затем предлагал, а когда терпенье иссякало, требовал ответить по существу. И не формальную отписку дать, а разобрать произведение предметно. Повторяя из раза в раз просьбу — указать на недостатки рукописи, я втайне надеялся, что при разборе найдётся место и достоинствам.
Ничего подобного не происходило. Содержание писем с редакционным угловым штампом не отличалось разнообразием. Оказалось, что в полемику со мной вступать не собираются. Никто не указывал автору на наиболее удавшихся героев, не отмечал живости сюжета, объёмности диалогов и уместной лаконичности пейзажей. Сотрудники редакции скупо отвечали, что мне рано писать на историческую тематику. Советовали сочинять в стенгазету, сотрудничать с заводскими многотиражками, готовиться к поступлению на журфак и так далее.
Означенный долгий путь принять я не мог по понятной причине — мне требовался блицкриг. Я страстно желал, чтобы окружающие — родители, учителя, одноклассники — разом поняли, что я не серый троечник, прогульщик и нарушитель дисциплины, а сверходарённый талант!
Это был чистой воды комплекс.
После школы под давлением родителей я подал документы в местный политех на факультет «Гидпропневмоавтоматика и гидропривод», студентами снисходительно именуемый «Жижа». Преодолел вступительный конкурс в полтора человека на место. Великолепно провёл месяц «на картошке», но уже на второй неделе занятий понял, что ошибся дверью. Школа воспитала во мне стойкое отвращение к точным наукам, а тут — высшая математика, физика, химия, теория машин и механизмов.
Не собираясь бороться с трудностями, я встал на скользкий путь непосещения занятий и вранья. Изобретательно имитировал перед родителями видимость учёбы. Весь семестр ВУЗ исправно платил мне стипендию, так что на культурный досуг хватало. Я связался с сомнительной компашкой, пил в подъездах портвейн, хрипел Высоцкого под гитару, ввязывался в драки, возвращался домой за полночь. В часы, свободные от пацанской романтики, крутил любовь с разбитной соседкой Викой, которая была на три с половиной года меня старше. Под её чутким руководством лишился девственности.
Гром грянул в самое неподходящее время — накануне Нового года. До зимней сессии я допущен не был, меня отчислили за прогулы. Разоблачение повлекло грандиозный домашний скандал в жанре античной трагедии.
Следующие три месяца я трудился на механическом заводе — сперва учеником токаря, потом сдал на второй разряд. В роли пролетария также имел проблемы с дисциплиной из-за того, что утренняя смена начиналась возмутительно рано. Вдобавок, как достигший совершеннолетия, я обязан был мантулить полные восемь часов.
Наконец, к облегчению для родни, я получил повестку из горвоенокомата. Передо мной, богатырём былинным, в тот исторический момент открывались две дороги. И обе торные. Направо — в ряды Советской Армии. Налево — в исправительно-трудовую колонию общего или усиленного режима, в зависимости от тяжести совершённого правонарушения.
Скажи мне кто-нибудь тогда, что несколько лет спустя я буду работать в прокуратуре, я бы расценил сей прогноз как издевательство.
Как ни странно, в армии мне пришлось по душе. Несмотря на все тяготы и лишения — официально положенные и неформальные в виде дедовщины и изобилия невиданных ранее нацменов.
Батька Махно в упоминавшейся мною трилогии А. Н. Толстого говорил так: «На царской каторге меня брали за руки и за ноги и бросали на каменные плиты! Так ковались народные вожди!».
Насчет вождей, конечно, перебор, но в остальном — в тему.
Я никогда не был Шварценеггером или Ван Даммом. Репутация отъявленного драчуна, подкреплённая юношеским разрядом по боксу, была отчасти дутой. В нашей привилегированной спецшколе в основном учились домашние дети, которым разбитый нос казался страшным увечьем. Впрочем, в своей стае мы с пацанами бились постоянно. Именовались наши сшибки гладиаторскими боями. Не покалечили мы тогда друг дружку исключительно из-за недостатка силёнок.
В Отарской учебке на краю Джамбульской области, в пустыне (я всем говорю для авторитетности — Кызылкуме, хотя на самом деле до сих пор не знаю, как она называется и пустыня ли это вообще), я с первых дней уразумел, что разряд и понты значат далеко не все. Главное — характер.
В первом взводе из русских преобладали парни с Воронежа. Мне запомнились двое — Курбанков и Рогов. Оба крепкие бойцы — плечистые, рослые, с мужественными физиями. Лобастый и скуластый Курбанков смахивал на артиста Александра Пороховщикова в молодости (к слову, тоже отменно игравшего в кино белогвардейцев).
Сержант привел нас, духов, в солдатскую чайную, а там — перерыв на обед. До сих пор помню, как, молодецки подбоченясь, Курбанков курил на крыльце вкусную воронежскую сигаретку. Весь из себя ладный и блатноватый.
Через три месяца в наряде по столовой я увидел, как Курбанков с Роговым в биндейке перед мойкой жрали объедки. Матерясь и пихаясь, в чмарных засаленных хэбэшках, по-уродски подстриженные, с красными мокрыми болячками на мордах. Похожие, но уже совершенно по-другому.
— Эй, вы, курбанки! — заорал на них отделенный командир сержант Нуржанов. — Кончайте жрать! Валите нахер в овощерезку!
Но ведь оба-двое были здоровые, тренированные парни! И не маменькины сынки, из простых семей!
Наша среднеазиатская учебка поставляла кадры для ограниченного контингента. Скверно обученные, частично переболевшие гепатитом и менингитом рабоче-крестьянские кадры. Форменное пушечное мясо. Не меньше трети с каждого выпуска туда отправлялось.
Молодой[11] сержант Кинько, казахстанский хохол, возбужденно рассказывал мне в каптерке:
— Маштаков, как серпом по яйцам! Блямба! Андрюха письмо прислал с Афгана! Витька Огурцов с нашего выпуска! Калганыч! Сожгли обоих в установке! Весь экипаж сгорел, как головешки!
При отборе кандидатов в ДРА действовала непонятная система. Тех, кто писал рапорты, кому хотелось исполнить интернациональный долг, отцы-командиры отвергали без объяснения причин. Причем просились парни, которым легко давалась учеба, физически подготовленные. Перцы!
Я относился к классу середняков. Не рвал ягодицы на английский флаг, но и не шланговал. Ожидал, как пассажир в общем зале, когда объявят прибытие.
В наряде по КПП наблюдал, как к некоторым курсантам приезжали родители с неподъемными сумками выкупа. Бакшиш давали в основном за армян и прибалтов. Их, в отличие от среднеазиатов и азеров, в Афганистан направляли наравне со славянами.
Своим не совсем законченным высшим образованием я никого удивить не мог. В июле спецнабором пригнали партию грузин — усатых и бесконечно наглых. С верхним абразаванием, да! С одним из них у меня вскоре вышел принципиальный конфликт.
Вернулись мы на обед с учебного центра, располагавшегося в шести километрах от казарм. Очень удобно — шесть кэмэ в один конец, столько же — обратно. По сорокоградусной жаре, преимущественно бегом! Пропылённые, уставшие, голодные, злые как черти чистили сапоги у входа. Сержанты надсадно гавкали, подгоняли.
Я дождался своей очереди, принял щётку, наклонился. И тут кто-то невежливо толкнул меня в спину, отчего я чуть носом асфальт не клюнул. Оглядываюсь, смотрю — стоит один грузин из спецнабора. У них хэбэшки ещё не успели выгореть на солнце.
— Эй, ти, пидар, — говорит он, — дай щётка!
У меня сработала система самонаведения. В таких случаях вступать в разбирательства нельзя, базаром не отмоешься.
Снизу я удачно стукнул его по бороде. Грузин упал и не поднялся. С гортанным ором налетела свора его земляков. Меня смяли, как промокашку. От причинения тяжких телесных повреждений спасло немедленное вмешательство сержантов. Нуржанова, Кинько, замка[12] Джафарова. Старшины-срочника, черт, фамилия его выскочила… Здоровый такой слон, под центнер весом, с Алма-Аты.
Сверкая глазами и отчаянно жестикулируя, под натиском сержантов кодла нерусских медленно подавалась назад, в душный подъезд казармы. У скамейки тряс башкой, очухивался грузин, которого минуту назад я вырубил.
— Ти покойник, сволач! — пообещал он мне, сплёвывая красным.
Обязательство он своё не выполнил, хотя пытался. Я всё время держался на людях, что в условиях учебки было несложно, тем более что абрек этот был из четвёртого взвода, располагавшегося в другом конце казармы. Ночная попытка отмудохать меня им не удалась. При первых смачных ударах ремнями через одеяло дневальный заорал «подъем» и включил свет. Опять понабежали сержанты, отличавшиеся от курсантов загорелыми торсами и неуставными плавками.
Прихвативших меня чёрных прогнали в расположение их взвода. Я отделался несколькими синяками и лёгким испугом. Правда, в целях личной безопасности с разрешения старшины лёг в каптёрке на тюках с бельем.
Дальнейшие подробности локального межнационального столкновения, поучительные, но тягомотные, опущу.
Большую роль в его урегулировании сыграло то, что за два месяца до выпуска меня поставили на должность батарейного каптёрщика. Причем, клянусь бородой пророка, я не приложил никаких специальных усилий типа взяток и угощений, чтобы занять блатное место. Кроме моей стычки с грузинами, немедленно ставшей известной комбату, сыграли роль наличие хорошего почерка, способности к работе с документами и отсутствие данных за воровские наклонности.
Новая должность дала мне массу преимуществ. Во-первых, я перешел в прямое подчинение к старшине и после утреннего развода направлялся в каптерку, а не строился вместе с взводом «в направлении учебного центра» в предвкушении марш-броска по накаляющейся пустыне. Я стал гораздо лучше питаться и экипироваться. У меня появился изолированный куток, в котором в дневное время я мог часок придавить на массу. Причем, не на неудобных тюках с бельем, а на роскошном тюфяке.
Я оправдал высокое доверие командования и не повторил ошибок предшественников, изгнанных с позором через гарнизонную гауптвахту. Я не решился уносить на станцию Отар комплекты нулевого хэбэ для обмена на анашу, насвай и водку. Не рисковал наводить по ночам во вверенное мне хозпомещение приятелей и устраивать с ними пьянки. Я много работал, держал язык за зубами и борзел сообразно малому сроку службы.
Метаморфоза, происшедшая с врагами-грузинами, меня поразила. Они моментально замирились со мной, признав, что я настоящий мужик. Угощали меня ароматизированным тбилисским «Золотым руном». В компании с ними я нырял в чайную танкового полка без риска быть обобранным шакалами из постоянного состава.
Конечно, наша дружба получилась взаимовыгодной. Отходчивый по природе, я отбирал им в бане белье по размеру, поновее и нерваное, рекомендовал их старшине в качестве художников для обустройства ленинской комнаты.
Из этой истории я вывел два правила. Нацмены конкретно держат мазу за своих, а также ищут дружбы с человеком при должности.
В последние, самые для меня кайфовые месяцы учебки, не прогибаясь, а только впахивая, я показался и комбату Черевиченко. В связи с чем сделался окончательно ненавидимым взводным старлеем Лосевым, окончательно потерявшим надежду сделать из меня личного писаря без освобождения от боевой учебы и хозработ.
После экзаменов, которые в отличие от институтских сдали даже самые бестолковые, подошло распределение в войска. Необычайно активно стали наезжать родители имущей части курсантов. Я полностью положился на волю провидения.
— Понятное дело, — с нескрываемой завистью говорили товарищи по оружию в редкие минуты отдыха, — тебе-то комбат тёплое местечко устроит!
Я отшучивался или отмалчивался, но в душе надеялся на нормальную человеческую благодарность.
Как-то дневальный заорал перед построением на вечернюю поверку:
— Младший сержант Маштаков, зайти в каптёрку!
Я не сразу врубился, что зовут меня. Это было после приказа о присвоении нашему выпуску званий: немногим отличникам — сержантов, остальным, в зависимости от оценок — младших и ефрейторов. В казарме стало не протолкнуться от сержантов — каких-то опереточных, невзаправдашних.
Захожу в каптёрку, а там комбат со старшиной чай пьют с сушками. Оба потные, в расстёгнутых пэша. Капитан Черевиченко, мосластый брутальный мужик с совершенно неподходящим ему погонялом Червяк, поставил на стол эмалированную кружку.
— Ну что, Маштаков, знаешь, куда тебя командир взвода определил? — белозубо усмехнулся комбат.
Я честно пожал плечами: «Никак нет».
— Команда двести восемьдесят, — Черевиченко открыл портсигар, взял из него сигаретку и стал разминать ее.
Я внимательно смотрел на его ритмично двигавшиеся сильные пальцы с большими суставами. На сыпавшиеся коричневые невесомые табачинки.
Команда «280» направлялась в приграничный городок Аягуз. Оттуда после месяца горной подготовки уходила на войну.
Сердечко у меня затрепетало.
— Имеешь непреодолимое желание исполнить интернациональный долг? — спросил капитан.
В его голосе коммуниста, члена партбюро полка, я услышал неприкрытую издёвку.
— Никак нет, товарищ капитан.
— Замени его, старшина, — Черевиченко прикурил и сильно затянулся. — Где хочешь служить?
— Где-нибудь в Европе, товарищ капитан, — отвечаю, — поближе к дому. К центральной России поближе.
Так я попал в Свердловск, в двести семьдесят шестой полк, в его зенитно-ракетную артиллерийскую батарею. Сокращенно ЗРАБАТР. Или Звербатр. Последнее наименование более точно отражало порядки, укоренившиеся в данном многонациональном подразделении.
Святу месту не бывать пусту. Образовавшуюся нишу в команде «280» занял малознакомый мне молдаванин Брынза. Старшина выковырнул его из списка готовившихся к отправке в Краснознаменный Уральский военный округ.
До сих пор не знаю, поступил я подло или как нормальный человек, понимающий, что своя рубашка к телу ближе. Если бы мне не позволили вытащить помеченный билет, я так бы и плыл по течению. На гражданке за стаканом я много кому рассказывал про этот случай. Меня не осуждали в глаза, но ни один и не одобрил.
Не знаю, что случилось с молдаваном Брынзой. Убило его? Ранило? Или живой-здоровый, вся грудь в медалях, весной восемьдесят пятого свалился он в родные Дубоссары пить вино «Букет Молдавии», курить соусированные сигареты «Флуераш» и танцевать «хору»[13]?
Как бы он поступил на моем месте, предложи ему право выбора комбат Черевиченко, двойник американского киноактёра Клинта Иствуда?
Также неясно, что сталось бы со мной, сыграй я в Павку Корчагина. Нас плохо натаскивали в учебке — в классах, на стендах, не на реальной технике. И стреляли из своей «шилки»[14] мы только раз на экзамене по огневой подготовке. Со временем в Свердловске я стал приличным специалистом. Хм, скромничаю в свойственной мне манере. Мой экипаж был признан лучшим в округе. А фотку мою, старшего сержанта Маштакова М. Н., отъявленного передовика социалистического соревнования пропечатали не где-нибудь, а в газете «Красная звезда».
Успел бы я чему-нибудь реально научиться в Афгане до первого выхода на боевые?
Кстати, воронежские «курбанки» в числе других доходяг потихоньку были сплавлены в Аягуз.
В армии, понятное дело, я ничего не писал, кроме писем, примитивных конспектов по боевой и политической подготовке и служебных бумаг, типа постовой ведомости. Впрочем, творческие моменты в гомеопатических дозах там всё же присутствовали.
Помню, на полигоне в Чебаркуле несколько дней полоскал дождь — без перекура да ещё ледяной. Батарея кукарекала в палатках. Сыро, промозгло, с провисшего потолка капает. Скучища! Отлежав на жёстких нарах бока, я добровольно вызвался помочь писарю Татаркину, корпевшему в сухом офицерском модуле над стенгазетой с оригинальным названием «Зенитчик» и убойным подзаголовком «За нашу Советскую Родину!».
Командиру второго взвода старшему лейтенанту Гриневскому, курировавшему творческий процесс, захотелось отойти от армейских стереотипов.
— Слушай, Маштаков, — заговорил он вдохновенно, обдавая меня кислотным душком перегара, — а если стихи какие-нибудь задвинуть, а? На военную, конечно, тематику, но и лирика чтобы присутствовала.
Я посмотрел на старшего лейтенанта с любопытством. Прежде интереса к печатному слову я за ним я не наблюдал. Впрочем, вру. Видел однажды, как он в караульном помещении читал «Устав КПСС», готовясь к вступлению в кандидаты в члены.
Кое-какие заготовки у меня имелись, и через полчаса я не без стеснения протянул старлею тетрадный листок, на котором были записаны следующие четверостишия:
Я откинул крышку люка,
Небо распахнулось глухо.
Глубоко и чисто в выси
Тает дымка без корысти.
Тишина над полигоном,
Грохот стрельб едва отринул.
По измятым по погонам
Зайчик солнечный подпрыгнул.
Закурю спокойно, честно.
Что ж, теперь имею право,
Доказал, что первый номер
В экипаже я недаром.
Командир в плечо мне двинул,
— Молодец, Мишаня, шаришь!
Шлемофон за спину скинул.
Жалко, солнца не достанешь!
Пока я густо краснел в ожидании похвалы, Гриневский с подсосом раскуривал отсыревшую сигарету «Ростов» и сосредоточенно читал.
— Да-а, — наконец он переварил написанное, — не этот, как его, Роберт… да как же, блин. ну, заикается он ещё.
— Рождественский, — подсказал москвич Татаркин, заглядывая офицеру через погон.
— В принципе, складно, — продолжал старший лейтенант, — но не пойдет.
— Почему? — я насупился.
— А неуставщина сплошная, — ответил Гриневский. — Вот почему у тебя, спрашивается, погоны измятые? Ты сержант все-таки! Хотя и на ефрейторской пока должности. А потом, разве при выполнении боевой задачи разрешается курить? На установке! В плечо, опять же, Мустафаев тебе зачем-то двинул. Снова неуставщина. Не зря, видно, на него жалуются молодые, если он даже черпака[15] в бочину буцкает.
— Да это не Мустафаев вовсе, — я не удержался, чтобы не встрять. — Это образ.
— Образ, — хмыкнул офицер. — Видел я этот образ у Хромова. И у Саблина. Со смещением костей носа. И как это понимать — отринул?
После обеда я притащил ещё стих, в два раза длиннее первого. Он назывался «Мы стреляем в ветер» и был основан на реальных фактах, имевших место на прошлых полковых ученьях.
Литературный вечер продолжился. Гриневский выставил бидончик с пивом, которым угостил меня, а молодого Татаркина бортанул. Зато в нарядную коробочку «Ростова» за сигаретами мы с писарем лазали, как в свою.
— Ну ты подумай, Маштаков, до чего ты дописался? — с карандашом в руках изучив продукт моего творчества, вздохнул взводный. — Мы стреляем в ветер! Разрешите довести до вас, товарищ младший сержант, что стреляем мы в конкретные при каждой задаче мишени! В имитатор воздушной цели! В фанерный макет вертолета! Бэтээра! В полотняный конус, который на тросу тащит самолет! И получаем при этом, заметь, хорошие и отличные оценки! А какие бы отметки мы получали, стреляй, как ты пишешь, в ветер? В молоко, то есть! Исключительно неудовлетворительные!
Не прошли, в общем, мои стишата армейской цензуры. Обошлись мы тогда казенной прозой и разливным, наполовину выдохшимся пивом.
В последние полгода службы, под дембель, я адаптировался настолько, что почти забыл гражданку. Редко стал писать домой, чем не на шутку напугал родителей. Обеспокоенные, они даже прислали запрос замполиту полка, тот приходил к нам в батарею и журил меня. Привыкнув к дисциплине и армейскому дурдому, я неожиданно обрёл уверенность в завтрашнем дне. Со мной всерьез считались офицеры.
Помню, выдался насквозь прозрачный, дивно солнечный день середины апреля. Семнадцать с половиной лет назад это было, а воспоминания не стёрлись! Полковое построение на обед. Доклад старшин командиру части. Начиная с первого батальона, подразделения двинулись по дивизионному плацу к столовой. Асфальт местами покрывали лужи, непросохшие после ночного дождя. Смотреть в них было невозможно, ослепнешь. Оркестр бодро играл «Прощание Славянки».
Я шагал справа от батареи. В новом, ловко ушитом хэбэ, в лихо сдвинутой на правый глаз пилотке, в неуставных юфтевых сапогах, надраенных до изумления. Цокая стальными подковками.
— Раз, раз, раз, в-аа, три! — перенятой у комбата Кузьмичёва небрежной интонацией давал я счёт батарее.
Я пощелкивал себя по начищенному голенищу прутиком, импровизированным стеком, воображая себя каппелевцем в психической атаке. Я и не шел, собственно, а парил. И это ликующее состояние получилось не только из-за молодости, но и по причине прочувствованного ощущения строевого монолита, притянутости друг к другу, сработанности.
— Аттарея, смирно! Равнение направо! — в нужный момент я перешёл на строевой шаг и вскинул правую руку к виску в многократно отработанном жесте, скопированном у старлея Васина.
Я помню всё это до сих пор очень ярко, невзирая на многие тонны зловонных помоев, опрокинутых на меня жизнью.
Между тем, профессиональная карьера военного меня никогда не прельщала.
Дембельнувшись первой партией, я абсолютно бездумно подал документы на юрфак Ивановского университета. Дабы не донимали родители, обеспокоенные будущим проблемного дитяти. Очень кстати пришлась действовавшая в ту пору льгота для уволенных в запас армейцев. Нам, честно отбарабанившим семьсот тридцать дней в сапогах, достаточно было сдать экзамены на трояки.
К слову, по общей сумме баллов я прошёл и по общему конкурсу. Но именно тайная директива, которая, безусловно, существовала, обязывавшая проявлять лояльность ко мне подобным, пощадила меня в мясорубке экзамена по истории СССР. На котором в капусту было порублено семьдесят процентов абитуры.
Впрочем, с юрфака я чудом не вылетел, не проучившись и дня.
Начало учебного года предваряла обязательная поездка в колхоз, расположенный в подшефном Сокольском районе. Этот медвежий угол был отделён от остальных районов текстильного края матушкой Волгой, на многие десятки километров разлившейся мелководным Юрьевецким водохранилищем.
На картошку неожиданно для себя я приехал в руководящей должности комиссара отряда. При данном кадровом решении факультетские начальники, очевидно, руководствовались моим армейским послужным списком.
Декан, доктор юридических наук, забыл или не знал вовсе (что вернее), какими средствами наводились в Советской армии дисциплина и порядок.
Поначалу всё пошло классно. Я попал в родную стихию — привычные походные условия, необременительный физический труд. Плюс то, что отряд был смешанным. Половина его состояла из девчонок, вчерашних десятиклассниц. В сельмаге свободно торговали портвейном и «андроповской» водкой[16]. А в столовой за обедом не возбранялось для аппетита пропустить кружечку разливного пива.
В первый же вечер нам с новым приятелем Колей, тоже армейцем (и не абы каким, а пограничником!), пришлось противостоять пьяным деревенским механизаторам, осадившим нашу общагу. Аборигены возжелали халявной выпивки, забойной дискотеки и приятного девичьего общества.
В темноте драка получилась скоротечной и какой-то ненастоящей. Вдвоем мы ловко отбивались от многократно превосходящего противника. Деревенские падали под нашими ударами, как снопы. Удар в грызло и человек — с ног долой, будто в боевике про Брюса Ли. Может, просто они были в умат пьяные. Кроме того им не удавалось нас окружить. Спины нам с Колей защищал приделок дома, так называемое крыльцо.
— Опять каратисты приехали! — заорали в стане агрессора.
Мы победно захмыкали. Но смешно нам было недолго — противник оказался моторизированным. На дороге затарахтел пускач колесного трактора «Беларусь». Следом зарычал сам движок, выбрасывая в сторону сизую струю выхлопа. Через колеи и колдобины, опасно кренясь на бок, трактор пошёл в лобовую атаку. За ним, брыляясь, громыхала пустая тележка.
С трудом мы успели нырнуть в приделок и закрыться изнутри на засов. Что было совсем необязательно, потому, как через секунду «Беларусь» снёс угол крыльца, выворотил дверь, всунулся квадратной рычащей мордой в постройку, одолел несколько ступенек и застрял.
— Карати-исты, говорите! — орал из кабины косматый дикий парень, даже мужик уже — за тридцатник, в залосненном пиджаке и синей сатиновой кепочке в белый горошек.
Приделок моментально заполнился вонючим выхлопным газом. Как назло под рукой ничего тяжелого у нас не имелось. Можно было отступить за следующую дверь, ведущую в дом, но там мы полностью лишались свободы маневра. В жилище обречённо ожидало развязки защищаемое нами мирное население. В том числе десять крепких парней, наших однокурсников. Как впоследствии выяснилось, один из них был мастером спорта по борьбе самбо.
Неожиданно трактор заглох. Стало тихо, и я услышал ободряющий возглас нашего куратора, преподавателя криминалистики Георгия Александровича Сорокина, ныне покойного.
— Михаил! — кричал отважный подполковник милиции в отставке. — Вы эт-та, как его, не вступайте с ними в конфликт! Ложитесь спать! Не задирайтесь!
— Да мы особо и не задираемся, — буркнул я в ответ.
Бойцовский азарт деревенских иссяк. Конфликт на тот вечер был исчерпан. А наутро из райцентра приехал местный Анискин, вызванный Сорокиным по телефону. У нас отобрали объяснения.
— Это ещё что, — пряча бумаги в планшет, успокаивал участковый, — в прошлом годе из ружья по вашей общаге стреляли. Половину окон перебили.
Он увёз в коляске мотоцикла «Урал» пригорюнившегося косматого тракториста. Через день от местных жителей мы узнали, что народный судья влепил хулигану пятнадцать суток. На полную катушку!
Этот случай, понятное дело, вознёс наш авторитет до потолка. Мы с Колей немедленно захороводили самых симпатичных в отряде барышень. Причем, он полюбил одну и надолго, а я, обладая характером ищущим, добивался расположения троих, причём параллельно. Я опять нуждался в блицкриге, но так как нравы в те времена не достигали нынешней раскрепощенности, двумя был послан далече, а с наиболее отзывчивой застрял на стадии разминочного петтинга.
Но об этом не сейчас. Пойду уж как иду, по героико-патриотической тематике.
Армеец в отряде имелся ещё один — Виталик Мордвинов, с ним я пересёкся на абитуре. Как сейчас помню, он авантажно выставил на общий стол бутылку экзотического вьетнамского рома, на вкус оказавшегося жуткой дрянью.
Сначала Виталик показался мне просто чудноватым. Знакомясь, он называл имя собственное в уменьшительной форме, что согласитесь, для мужской компании нетипично.
Но это мелочь, главная причуда была иного свойства. Я никогда прежде не видел манерных парней, которые в салоне красоты укладку делают, маникюр, педикюр. Про гомиков тогда ещё мало что было известно. В УК[17] РСФСР за подобное паскудство, совершаемое даже по согласию, статья существовала соответствующая — сто двадцать первая.
По телевизору их не показывали. Обитали они в моем представлении исключительно вокруг общественных туалетов. Но Мордвинов не по голубой части был, просто (это я позже понял) воображал себя аристократом. Надо было видеть, как он пил кофе из крохотной, на один глоток чашечки, делал себе гоголь-моголь, разглядывал репродукции картин в журнале «Огонек», вел светский разговор с председателем колхоза о причинах нерентабельности сельского хозяйства в Нечерноземье.
Отслужил он легко — в авиации, на точке, где дислоцировалось всего отделение — десяток солдат во главе с сержантом. Все русские, половина с высшим образованием. Никаких тебе гарантированных присягой тягот и лишений. Просыпались к завтраку. В армии он вступил в КППС.
Первый раз я поцапался с Мордвиновым на третий день сельхозработ. Он добровольно вызвался кашеварить. С этим делом возникли проблемы, девчонки в отряде подобрались сразу после школы, мамины дочки. А Виталик напросился сам. Флаг, как говорится, ему в руки!
Вечером вернулись с поля грязные, иззябшие, голодные. Мы с Коляном умылись первыми, первыми и в столовку закатились. А там любезный Виталик Мордвинов в белом фартуке нас встречает. Усаживает за стол, кастрюлю с плиты тащит. Обслуживает по высшему разряду и всё с прибауточками.
А жратву он наготовил — классную! Картошечка жареная, мясо тушеное. Каждому по два солидных таких кусмана! Огурчики свежие, помидорчики. По литровой кружке свойского деревенского молока с пенкой.
Уплетаем мы замечательную Виталькину стряпню и искусника-кулинара нахваливаем. А зардевшийся от смущения Мордвинов присел рядышком, щеку тонкой рукой подпер и любуется нашим аппетитом.
Тут начали подтягиваться остальные. Виталя к раздаче отошел. Рассаживаются однокурсники за длинным дощатым столом и отчего-то на нас с Колькой косятся. Я не сразу въехал, а когда понял, чуть от стыда сквозь землю не провалился. Гляжу, у всех в тарелках мятуха картофельная, чуть дно ею покрыто. Пюрешка эта неказистая коричневой жижицей полита. Подливкой из-под нашего с Колей мясца.
Я положил ложку, смотрю в стол, в разлитую лужицу молока и у Мордвинова спрашиваю:
— Виталь, а чё нам один хавчик, а братве — другой?
Все замолчали, только самый оголодавший Лёха Петров, мастер спорта по борьбе самбо, стучал ложкой и чавкал.
Мордвинов чуть порозовел, но ответил спокойно, глазом не моргнул:
— Дедушкам Советской армии отдельно. Разве неправильно?
Я не найду, что и сказать, а пацаны ждут. Как раз я таких вот правил скотских, когда у салаг забирают пайку, оставляя ополоски, навидался вдоволь. По молодости в нашей доблестной «казахской» зенитно-артиллерийской батарее двести семьдесят шестого мотострелкового полка. На втором году службы я твёрдо придерживался общепринятых армейских традиций, но никогда не беспредельничал. И за моим столом молодых не обжирали.
Коля нашелся первый. Оставшийся шматок мяса он переложил в пустую тарелку самбиста. С картошкой вместе выгреб.
— Ты, Виталий, больше так не делай. За такое в морду бьют! Пошли, Миха, покурим.
Мы двинули на выход. Когда проходили мимо Мордвинова, я резко шагнул в его сторону, обозначил удар в солнечное. Виталик суетно и запоздало изобразил блок, уронил полотенце.
Я хлопнул его по плечу:
— Не ссы, солдат ребенка не обидит!
Позади за столом засмеялись пацаны и девчонки.
А через пару дней я нашел повод для драки с Мордвиновым. Разумеется, в нетрезвом состоянии будучи. Став другим человеком, мистером Хайдом.
Там, в отряде я крепко подружился со вчерашним десятиклассником Денисом Автономовым, представлявшим собою колоритный тип головастого оторвы-неслуха, впервые вырвавшегося на волю из-под родительского крыла. Дениска буквально смотрел мне в рот.
В принципе, только за одно вовлечение семнадцатилетнего в пьянство мне грозила уголовная ответственность. С другой стороны, силком ему ко рту стакан никто не подносил.
К этому времени мы сошлись с деревенскими. Вечерами они приезжали на мотоциклах, привозили катушечный магнитофон «Астра». Под навесом летней столовой устраивали ночные дискотеки. Несколько наших девчонок повелись на дружбу с аборигенами, потом даже кто-то из пацанов этих в универ приезжал к ним в гости. Напрочь позабывал и вспоминать не буду их имен, помню, что выглядели они старше своих семнадцати-восемнадцати годов — по-мужицки заскорузлые, грубые… Тяжелый крестьянский труд, он даром не проходит.
Разумеется, они ни разу не отказались выпить. Причем, пили дешёвое крепленое вино типа «Солнцедара». На запах вонючее, противное на вкус, но без промаха бьющее по мозгам.
Мы давали деревенским денег, они, моторизованные, гоняли за бухлом в другую деревню, где имелся сельмаг. Пили за углом, практически не закусывали. Не ради процесса и общения, а для достижения нужного результата. Пьянели обвально и тяжело. И по пьяной лавочке сумел я настроить деревенских против своего антипода Мордвинова.
Причем мотивы для неприязни подобрал с патриотическим уклоном.
На абитуре мы с ним трепались про разное и, ни с того ни с сего, вдруг Володя стал негативно отзываться про ветеранов войны, что вот они кругом лезут без очереди, покупают в ущерб молодёжи «джи-ин-сы»… Эти «джи-инсы» у меня почему-то особенно в голове засели. Я тогда возразил ему и только. А в голове осталось.
К нему примкнул забавный парень Тимоха. Сам с Мурома, безвредный по жизни, но имевший необычную деталь в прическе. У него были высоко сбриты виски. Поэтому он был наречён «Панком». В моём тогдашнем понимании сбритые виски являлись стопроцентным доказательством принадлежности к фашистам. В Свердловске осенью восемьдесят третьего, когда мы готовились к параду, панки эти самые (я сам, правда, не видел, «замок» Мара Мустафаев рассказывал, чего ему врать?) кидали в колонну бронетехники, выезжавшую ночью в город для учебных тренировок, пустые бутылки и даже якобы подожгли «бээмпэшку»[18] первого батальона. Но вот уже самолично я лицезрел на стенах домов нарисованные свастики и всякие гнусные надписи фашистские. Все в батарее и даже товарищи офицеры говорили: «Это панки нарисовали, они, суки, хотят сорвать праздничный парад».
Понятно, какое у меня к панкам отношение сформировалось. Особенно когда плодово-ягодный градус в башке запульсировал. По-хорошему, надо было Мордвинова с Тимохой вызвать для разбирательства на гумно[19], туда, где отсутствовали зрители. Хотя, вряд ли бы они пошли в безлюдное место.
В общем, мы с Денисом и пара сочувствующих деревенских парней ввались в нашу комнату. Много там, помнится, было народу, девчонки в гостях сидели.
Нетвёрдо я подошел к Тимохе, за плечо ухватил.
— Чё ты виски сбрил, брат? Зачем? Ну?!
Тимоха медленно поднялся. Испуганный, задрожавшими губами шлепает, а ответить толком не может.
Ну я ударил его тогда с правой в челюсть. Он, как полагается, упал. Правда, хвалиться тут нечем, он физически слабый парень, ничем не занимался, а я всё-таки раньше по груше стучал. Да и фактор неожиданности сработал.
Через койку, окрыленный лёгким успехом, я перепрыгнул к Мордвинову. Видел только его до отказа распахнувшиеся рыжие глаза. злые. Он стоял в стойке. Тогда все любили ногами махать, с понтом каратисты, мода такая была.
По бороде я его смазал, но не вырубил. Он пошел в отмашку, пару чувствительных плюх мне по рукам перепало. Тут на помощь подоспел Денис, парень от природы крепкий и резкий.
Деревенские сателлиты восприняли наши действия как сигнал к атаке. Кто-то им подвернулся под кулаки. Завизжали девчонки, как поросятки под ножами, будто сирены включили. Визгом своим матюги перемешали.
К счастью, остатки моих мозгов ещё соображали. Подручные предметы типа кроватных дужек и табуреток в ход не пошли.
Обида и инстинкт самосохранения подняли на ноги пацанов-студентов. Рукастый самбист Лёха Петров сгрёб меня в охапку.
— Пусти, тварь! — Я барахтался беспомощно, пытался укусить его за ухо.
Нас, распоясавшихся хулиганов, оттеснили в коридор за дверь, которую обороняющиеся тотчас подперли баррикадой из кроватей.
Под дверью мы орали долго, ногами долбили, требуя открыть. Вызывали Мордвинова и остальных выйти поговорить по-честному.
— Я с тобой попозжа потележу! — такой шедевр, к примеру, отлил я.
Вместо «потележу» иное слово было употреблено, в рифму, из разряда табуированных.
Присказку эту я на вооружение взял у рядового Советской армии матершинника-виртуоза Гены Лемешкина.
Осаждённые не поддались на провокации, в связи с чем ночевали мы у одного из друзей-аборигенов. А наутро пришёл ужас похмелья. «Ой, где был я вчера, не найду днём с огнём»[20].
Получив высшее юридическое образование, в прокуратуре поработав, я постиг, что наши тогдашние действия конкретно образовывали состав «двести шестой статьи», вторую её часть. Злостное хулиганство, совершённое с особой дерзостью!
С учётом того, что тогда, в восемьдесят пятом, общество ещё не проросло ростками гуманизации, мне как инициатору, втянувшему в преступление малолетку, граждане судьи вкатили бы «трёху» реально. Причем усиленного режима, потому что «двести шестая-вторая» была тяжким преступлением.
И я бы прожил тогда совершенно другую жизнь.
Кем бы я стал к нынешним тридцати шести? Озлобленным работягой, который не может забыть срок, заработанный по молодости? Не получившим образования, пьющим. Или неоднократно судимым рецидивистом с диагнозом «инфильтративный туберкулёз лёгких, активная фаза»? А может, авторитетом уголовного мира? Неисповедимы пути Господни.
Нас простили одногруппники, ограничились профилактическими мерами, хотя Мордвинов и настаивал на том, чтобы делу дали официальный ход, чтобы в деканат сообщили. Из комиссаров меня, понятное дело, выперли. И то, какой из меня комиссар? У меня от одного этого титула чесотка по всему телу начинается.
Простили нас с Денисом отходчивые мальчишки и девчонки и потом не пожалели. Время показало, что ребята мы, в общем и целом, положительные.
— Теперь вы, Бобров! Смените поручика!
— Я не могу больше. Устал. Всё равно бесполезно.
— Заткнитесь! Что вы скулите, как баба? Копайте!
Я обрел сознание или проснулся. Или и то и другое одновременно. Удивительно, но едва заслышав знакомые голоса, я сразу допетрил, где нахожусь. В палате № 6, где силами больных и персонала ставится забойная пьеса про гражданскую войну. Действие третье. «В потёмках».
Вот только чем заняты мои товарищи по застенку, не пойму покамест.
В углу, в кромешной тьме кто-то одышливо дышал, задыхался почти. Чем-то скрёб и шуршал. Царапался, подскуливал и причитал.
— Барон, перекидайте землю в сторону от лаза!
Это капитан Корниловского полка Сергей Васильевич распоряжался своим хрипловатым баском аля-Армен Джигарханян.
Э-э-э, да они никак в побег намылились!
У меня всё жутко болело и по частям отваливалось — голова, грудина, ливер. Но как ни странно, я соображал и даже действовал.
Р-раз и вот я уже сижу на заднице.
— Кто там? Штабс-капитан, вы очнулись? Эй! — Сергей Васильевич среагировал моментально.
— Так точно, — ответил я, пытаясь разглядеть, что делается в углу.
— Как вы? Идти сможете? — корниловец переместился ко мне.
Я смутно различал силуэт его фигуры, казавшейся неправдоподобно огромной, клешнястой. От него остро пахло потом и свежей землей. У него по-волчьи блестели глаза. Впрочем, это надуманное сравнение. Как выглядят у волка глаза в темноте, я никогда не видел. У котов видел — зеленые, горят. А у собак не светятся. Собаки те в темноте рычат угрожающе, жути нагоняют.
— Идти, говорю, сможете?!
Я тряхнул головой.
— По. попробую. А куда?
— Мы роем подкоп под стену, — терпеливо, как маленькому, объяснил мне Сергей Васильевич. — Уже около двух часов. Грунт тяжелый. Будто спрессованный.
Я на четвереньках пополз в угол, где копали. Постучал по колыхавшейся мягкой, но холодной и скользкой спине. Понял, что это обыватель Бобров в шёлковом нижнем белье.
— Позволь-ка, братское сердце.
Одышливый Бобров охотно согласился. Сразу видно, к физическому труду он не привычен. А я? Последний раз мне довелось держать в руках лопату в мае месяце, когда помогал родителям картошку сажать.
Сейчас вместо лопаты Бобров сунул мне в руки какую-то плоскую штуковину, похожую на зазубренный осколок плоского шифера. Впрочем, в девятнадцатом году шифера ученые ещё не придумали. Ни плоского, ни волнистого.
Я втиснулся в лаз перевязанной головой вперед. За два часа мои товарищи по несчастью углубились на метр, не более. Начал ковырять тугую землю пещерным скребком. Отколупывал микроскопические кусочки, несоразмерные с той толщей породы, которую нам предстояло преодолеть.
Я чувствовал себя полным Сизифом, однако продолжал колупаться. Пока я был в отключке, мои корешки кабурили[21]. Мне надо показать себя. Я вынослив, как японец. Не зря, когда стригусь наголо, меня принимают за азиата.
Кроме того я владею методикой подобных работ. Я действовал осмысленно и хвалил себя за это. Наковыряв достаточно земли, я выползал из тесного штрека, руками выгребал грунт и отбрасывал его в сторону. Ужасался, что его всего пригоршня оказалась.
Время замерло, последовательность моих действий та же, я не останавливался ни на секунду, но мой коэффициент полезного действия стремился к нулю.
Когда в очередной раз, обессиленный, я вылез на волю, услышал пришедший сверху сдавленный сиплый шепот.
— Эй! Ваш бродья! Не копайте, бо дюже громко слышно!
Капитан Сергей Васильевич, плеча которого я касался, окаменел. Упруго приподнявшись, он прокрался к воротам, откуда донёсся шепот.
Сквозь щели в кромешную темень застенка просачивалась рябая муть ночных светил — молодая луна, звезды.
— Ваш бродь. Зараз оне уси улягутся, и я вас выпущу! — это, наверное, добрый волшебник прилетел, уселся под дверью и нашептывал.
Или провокатор?
— Господи милостивый! — мокро всхлипнул Бобров.
Капитан, приникший к воротам, спросил на одном глубоком выдохе:
— Ты кто?
Как будто это обстоятельство принципиально важно. Я пытался сглотнуть, пробить застрявший в горле комок и не мог. Глотка обернулась тёркой для овощей, горячей к тому же.
Сергей Васильевич какое-то время пошептался с волшебником, потом вернулся к нам, азартно потирая руки. От него расходились мощные положительно заряженные биоволны.
— Господа, кто-то крепко за нас молится! Мы спасены! Представляете, обявился ефрейтор тьмутараканского какого-то полка. От красных дезертировал. В бандитах вторую неделю. Совесть ему не позволила смотреть, как нас кончат. Господин Бобров, вот тот самый презираемый вами русский мужичок-с!
Мы замерли в бесконечном, густом ожидании. Я лежал на спине. Страх сосал моё сердце, чавкал им. Я боялся, что не смогу подняться, а если и встану, то не сумею идти.
Сколько длилась пауза? Полный час? Считанные минуты?
Потом на улице громыхнуло, стукнуло, упало. Я понял, что сейчас на этот ужасный шум сбежится весь бандитский населенный пункт.
Несмазанными петлями завизжала воротина, распахнулась наружу двумя равными половинами. Лунная подсветка вошла в нашу камеру. Зыбкие полутени приобрели конкретику и объем.
— Ну же, штабс-капитан!
Я не привык ещё к новому обращению, поэтому на окрик среагировал не сразу. Вскочил и побежал в проем, в пьянящий свежестью воздух.
И уже перелезая через плетень (перемахивать его «ножницами», как Сергей Васильевич, не рискнул), до меня дошло, что я вполне ходячий. Не обезножел!
В темноте я ориентировался на прыгающее впереди светло-мутное пятно — на спину молодого поручика. А в затылок мне тяжело дышал, наступал на пятки обыватель Бобров.
Я не уступлю ему лыжню, не сдамся. Я не буду последним.
Теперь главное дело моей жизни — не отстать. Я не обращал внимания на колкую стерню, хоть я по-прежнему босиком. Не пытался отводить руками ветки, хлеставшие в лицо. в пылающую морду. Набирая скорость, бешено несся по крутому склону, ведая, что не споткнусь.
На третьей скорости влетел в спину остановившегося вдруг поручика. Мы упали, покатились.
— Сюда! Господа, скорей сюда! — сбоку сдавленно крикнул Сергей Васильевич.
И там, откуда он подал голос, существовал новый сложный набор звуков — металлическое позвякивание, фырчанье, тяжелые короткие переступающие шаги.
Оказывается, дальше мы поедем, мы помчимся на тачанке-ростовчанке утром ранним. Наш доблестный освободитель, отважный ефрейтор оказался вдобавок ко всему и смышленым. Он сообразил, что ехать куда лучше, чем идти пёхом.
Я забрался в повозку, пополз по чьим-то ногам и рукам. Нашёл свободный уголок и, как по заказу, в нужном месте вырубился.
Полных семьдесят два часа я обретаюсь в этом мире. Почти сутки ушли на бандитский плен и побег из него. Последующие двое провалялся в околотке первого Корниловского ударного полка, куда меня определил Сергей Васильевич. Капитан Кромов, командир третьей роты. Он же пожаловал мне, разутому, ношеные и многажды чиненые, но достаточно крепкие яловые сапоги.
Я до сих пор на больничке и не тороплюсь с выпиской, несмотря на то что оклемался. Отоспался на свежем воздухе под навесом, плотно поужинал, крепко позавтракал, отдохнул и голова почти не беспокоит. Субдуральная гематома передумала, видно, развиваться и терзать нежное вещество головного мозга. Покладистая попалась гематомка.
Вчера утром сестра милосердия почистила мне рану, обработала её пероксидом водорода[22], наложила мазь со знакомым резким запахом, стала бинтовать голову.
— Жить буду, красавица? — сдерживаясь, чтобы не ругнуться от разбереженной боли, поинтересовался я, по привычке заигрывая.
— Сто лет, — спокойно ответила сестра.
Она была очень близко от меня, почти касалась грудью. От неё пахло молоком и сеном, а ещё яблоком. Парфюм не присутствовал. На рукаве её платья у плеча пришит шеврон именного полка. Выцветший бледно-голубой щит, на котором — адамова голова с костями, скрещенные мечи, разрывающаяся бомба, а надо всем этим надпись дугой — «корниловцы».
— Через пару дней вернетесь в строй, господин штабс-капитан, — обрадовала сестра под уход.
Её оптимизма я не разделял. Не в связи с какими-то идейными соображениями, а в силу неподготовленности. Это всё равно как пятиклассника огорошить: «Завтра идешь гос по высшей математике сдавать». Мало того что он в предмете — ни ухом ни рылом, ему даже времени на написание шпаргалок не дали.
Итак, я — в прошлом. Как и почему я здесь очутился, тема для отдельного научного исследования. Или у меня — затянувшаяся трёхмерная визуально-слуховая галлюцинация? Ещё возможно, что я угодил в компьютерную игру. Волшебники меня перенесли в монитор, ага.
В фильмах так показывают: сидит мужик у телевизора, газету читает, в носу ковыряет, а из экрана на него — крутящаяся световая воронка — фигак. Засосала, и вот уже мужик в корейском своём телевизоре в шлепанцах убегает от диплодока в мезозойской эре.
Сюжет в общем избитый. Сотни фильмов про это, книг. Сам я в детстве, обладая неуемной фантазией, целые эпопеи историко-фантастические сочинял про путешествия во времени и пространстве.
Но фантазию в любом месте можно прервать, телик выключить, книжку захлопнуть, а тут.
Как прекратить эту чертовщину? А если её невозможно остановить, и придется в ней существовать — как адаптироваться в чужом, прошедшем, военном времени?
Свои координаты по обеим осям координат я пробил довольно легко. Продрыхнув, судя по затекшим конечностям, не менее десяти часов, я поковылял на улицу размяться. Столкнулся с солдатом, который выносил бадью с помоями.
Он перехватил бадью в левую руку и козырнул мне.
— Скажи-ка, братец, какое нынче число? — обнадежённый его почтительным поведением, поинтересовался я.
— Так что, тридцать первое июля, вашбродь! — браво гаркнул солдат.
Я поморщился и кончиками пальцев коснулся забинтованной головы. Спросил преувеличенно тихо, как бы через острую боль:
— А село как называется?
— Воскресенское, вашбродь!
— Спасибо, братец, — кивнул я и посетовал: — Всё на свете у меня перемешалось.
Я мог бы и не говорить этого, заданные вопросы вполне укладывались в схему поведения человека, получившего ранение головы.
Добравшись до своего лежбища, залез под ветхое одеяло и стал загибать пальцы. В буквальном смысле.
«Прописывался» я в пятницу непосредственно после строевого смотра. На календаре было десятое августа, верняк. С того дня прошло трое суток. Получается, сегодня должно быть 13.08. Но солдат сказал, будто сегодня тридцать первое июля. И чего?! Правильно сказал, они же по-старому время считают, минус тринадцать дней. Вот оно и получилось!
Теперь год. Или восемнадцатый или девятнадцатый. Почему не двадцатый? Нет, это уже — Врангель, он армию из Добровольческой в Русскую переименовал, а Сергей Васильич в сарае, помнится, говорил: «Половину Добрармии союзники своей одежкой экипировали». Это он насчёт моего прикида прошёлся.
А что — за восемьдесят лет в этом направлении принципиально нового не изобретено — цвет хаки, накладные карманы на груди и боках, погоны. Двадцатый год откидываем и по географическим соображениям. Летом двадцатого Врангель, из крымской «бутылки» вырвавшись, бился в Северной Таврии, там сплошь степи. А здесь и леса присутствуют. На опушке одного я проснулся, через другой мы на таратайке от бандюков удирали. Да и говор у местных жителей хотя и мягковатый, южный, но не откровенно хохляцкий.
По названным причинам 1918 год также вычеркиваем. В июле восемнадцатого Деникин повёл своих бойцов во второй Кубанский поход. И никакой помощи тогда союзники белым не оказывали. Не до того им было, они с немцами вовсю продолжали воевать.
Итак, на дворе 31 июля 1919 года. Со временем более-менее прояснилось. А с местом? Село с «оригинальным» названием Воскресенское имеется в половине русских областей. бр-р-р, губерний. Уточнять географию у солдата, несмотря на его внешнюю лояльность, я не решился. Человек может из-за травмы головы забыть число. Его могут в бессознательном состоянии перевести из одного населенного пункта в другой. Но какие-то привязки к местности у него оставаться должны!
Впрочем, можно просчитать, от хронологии отталкиваясь. В июне, в середине где-то, если память меня не подводит, добровольцы взяли Харьков. Севернее Харькова у нас что располагается? Правильно — Белгород, по карте прямо вверх. Потом — Курск, Орёл. Дальше Деникин не продвинулся. Но это уже события осени. А июль? Где были белые на юге России на исходе второго летнего месяца грозного девятнадцатого года? Стоп, а чего я взялся чертить прямую от Харькова на Москву? Деникинский фронт больше чем на тысячу верст растянулся, от Екатеринослава до Царицына, от Днепра до Волги. Ну ты вообще! Корниловский-то полк был один и входил он в состав первого армейского корпуса генерала Кутепова, наступавшего на главном московском направлении. Тут, как говорится, без вариантов.
Когда я свёл концы с концами, у меня полегче на сердце стало. На короткую минуту, правда. День, максимум два — курс лечения завершится и посыплются вопросы: кто я, откуда и зачем.
Ну с документами отмазка понятная. Они, как бы, у бандитов остались, тому есть живые свидетели, один из которых — капитан Кромов, авторитетный офицер, первопоходник[23]. А вот как я у бандитов оказался? Какой я части? Артиллерист, коль скоро в петлицах эмблемы соответствующие? Эмблемки артиллерийские — верх консерватизма, никаких изменений не претерпели — два скрещенных ствола. Поставят меня к трехдюймовке: «Ну-ка, бомбардир, покажи себя», и чего дальше? Не скажешь ведь, что в нашем гвардейском полку артиллерия исключительно реактивная. БМ-21 «Град» на базе «УРАЛ-375»! Да и в «Градах» я ни бельмеса не петрю. Ищейка я армейская, дознаватель. И рядовым необученным не прикинуться — по возрасту и погонам давно не новобранец, целый штабс-капитан в их измерении.
Откуда же я такой нарядный нарисовался? Может, на потерю памяти сослаться, как Доцент в «Джентльменах удачи»? Тут — помню, тут — не помню! В поезде с полки упал, башкой ударился.
— Так не бывает, — сказал тогда Хмырь.
И мне скажут аналогично. Только здесь не кино, бьют здесь по-настоящему. Война, шарады разгадывать некогда и незачем. Меня просто шлёпнут.
Попробовать объяснить что я из будущего, из две тысячи первого года? Попал сюда не знаю, как. по пьянке. Прошу не кантовать, при пожаре выносить первым. Тоже — вариант заведомо тупиковый. Сто пудов — не поверят и не за психа примут, а за красного шпиона.
Блин, не хочется думать о смерти, поверьте, в тридцать шесть мальчишеских лет![24] Что делать, что делать?!
Без сна я проворочался всю ночь и лишь под утро, когда стало светать, забылся вязким, путаным полубредом, в котором ел огромную грушу. В недрах полезного фрукта обнаружился мой военный билет в красной обложке со звездой и надписью «СССР», и я этому не удивился. Помню, пытался прожевать вместе с сочной мякотью груши и «корку» военника, а она клеёнчатая, несъедобная.
Потом меня одолели назойливые мухи, которых, вероятно, привлёк «аромат» гноившейся раны. Не то чтобы они больно кусались, просто противно — бегают по лицу, лапки быстрые, липкие.
Я встал с чугунной головой, зевнул и потянулся. Начинался новый день. Временем я не владел, мои пластмассовые электронные часы «Made in Korea» носит теперь бандитский атаман.
Часов шесть, седьмой. Рано.
— Господин штабс-капитан! — меня позвали.
Я вздрогнул и обернулся. В проулке за плетнём стоял молоденький офицер из легкораненых. Я видел его накануне на перевязке. И даже успел с ним познакомиться.
— Прапорщик Баженов, — улыбчиво представился он вчера, протянув левую руку.
Правую, забинтованную и оттого толстую, прапорщик нянчил на перевязи.
— Маштаков Михаил Николаевич, — ответил я на влажное пожатие.
Определился — лучше по максимуму пользоваться своими данными, нанизывая на них нужные детали. Так меньше вероятности запутаться.
Через плечо Баженова перекинуто вафельное полотенце. Сквозь оттопыренные уши его малиново просвечивало солнце.
— Господин штабс-капитан, не составите компанию искупаться?
Я пожал плечами. С одной стороны, я изрядно запаршивел, буквально прокис. А с другой.
— У меня, знаете, ни намылиться, ни утереться нечем.
— Дело поправимое, — бодрый прапорщик продемонстрировал коричневый брусок размером со спичечную коробку, — мыльце имеется. А полотенце я сейчас принесу, у меня запас.
Через пару минут Баженов снабдил меня льняным рушником, расшитым по краям красными петухами. Я с сомнением осмотрел нарядный предмет декора — жаль вытираться такой красотой.
— Чистый, не сомневайтесь! — прапорщик по-своему понял мои колебания.
И я пошел за ним вниз по проулку, между домами, мимо колодца со скрипучим журавлем. Навстречу, обдав топотом и волной острого конского пота, пронеслись двое всадников.
— Как ваша рука? — я решил завладеть инициативой, избежать положения расспрашиваемого.
— Благодарю, Михаил Николаевич, значительно лучше! Только жутко чешется!
Молодец парень, с первого раза ущучил как меня звать-величать. А вот я со своей хваленой памятью потерял его имя, хотя он тоже назывался полностью.
— Раз чешется, значит, заживает, — выдал я вещь банальную, но беспроигрышную.
И сразу накинул следующий вопрос, из припасенных:
— Где вас зацепило?
— Под Дмитровкой, — поморщился Баженов.
Очевидно, вспомнив, как укусила его пуля.
— А-а-а, — протянул я с учёным видом знатока.
Название мне ничего не сказало. По крайней мере, про большие сражения под указанным населенным пунктом я не читал.
— Жарко было? — я форсировал попытки растормошить прапорщика.
Баженов вместо ответа быстро взглянул на меня. Как-то по-другому, пытливо. Да нет, быть не может. Вопрос мой из области общих, геополитических пластов не сдвигает.
Он всё-таки ответил через десяток шагов, вопросом:
— А вас разве не там ранило?
— Меня-а-а? — переспросил я по общему правилу всех двоечников, надеющихся услышать подсказку.
Но цимес весь в том, что шепнуть из суфлёрской будки некому.
— Вы вчера сами сказали, — продолжал удивляться Баженов.
«Мама дорогая, ни хрена не помню, чего наплёл намедни!»
Я заставил себя как можно спокойней посмотреть прапорщику в глаза простым и нежным взором.
— Вы меня, очевидно, неправильно поняли, — принялся заметать следы, — или, скорее, я — вас. У меня голова вчера… не того.
Тут мы очень кстати вышли к водоему, и я мотивированно сменил тему. С театральностью взмахивая рукой, воскликнул:
— Какая красота!
Неширокая безымянная для нас речка петлей охватывала село, поддерживая, будто бандаж — вываливающуюся грыжу. Утро выдалось росистое, промытое до скрипа. День искренне обещал быть жарким. Тропинка, по которой мы двигались, в низинке зачавкала под ногами и на развилке вильнула влево. На сходнях две тётки усердно полоскали белье. Гора выстиранного, но не отжатого высилась в деревянном корыте.
— Место мое занято, — огорчился Баженов.
Прачки стояли в позициях весьма любопытных: на коленках, к речке передом, к нам — задом. Подолы были у них высоко подоткнуты, тонкий сырой ситчик откровенно облепил бедра — мощные, красивые.
Я вспомнил, что нижнего белья русским крестьянкам не полагалось и громко кашлянул, чтобы обратить на себя внимание. Я же не вуайерист, в конце концов.
Правая отреагировала первой. Поднялась, крутнулась, вспыхнула, оправила юбку — всё в один миг. Откинула со лба русую прядь, уперла в бок руку и спросила бойко, не без кокетства:
— Вы чегой-то, господа офицеры, как тихо подкрадываетесь?
— Никак испугались? — я ответил в тон, откровенно любуясь правильным округлым лицом, смышлеными тёмными глазами, чистой шеей, отсутствием косметики.
— Чего бояться белым днем да у себя дома? — грудь женщины ещё не успокоилась после работы. — Чай, вы не разбойники с большой дороги? Господа!
— Не говори-ка, — согласился я.
— Мы, между прочим, тут купаться намеревались! — Баженов не был настроен подбивать клинья к прачкам. — А вы взбаламутили!
Шустрая бабёнка не убоялась строгого прапорщика.
— Вашим же стираем, — без улыбки сказала. — Саженей сто вверх пройдите. Там сход к воде песчаный.
— Пойдемте, — я увлёк Баженова за локоть здоровой руки.
Он напрягся и царапнул меня взглядом. Так же колюче, как и по дороге сюда. Что не так? Может, я не в меру фамильярен? Малознакомого взял под локоть, с простолюдинками треплюсь.
— Пес-ча-ный?! — дернув шеей, раздельно переспросил прапорщик. — Да там труп под берегом болтается! Китаец!
— Эва вспомнили, ваше благородье, — тихо ответила кареглазая. — Некрещёного ещё по тот день дед Волоха земле предал. А водичка проточная, течение шустрое.
В общем, подыскали мы другое место, без песчаного схода и без покойников.
Я помог Баженову стянуть через голову гимнастерку, а потом долго освобождал его перебинтованную руку от узкого, наизнанку вывернувшегося рукава. Прапорщик в это время кусал губы и обливался потом. С нижней рубахой получилось гораздо проще, у неё был по шву распорот рукав.
Кальсоны Баженов снимать не стал. Боком, щупая дно ногой, он осторожно пошел в воду.
Пока он был ко мне спиной, я гораздо меньше, чем за сорок пять секунд поскидал с себя одежду. Вряд ли прапорщик увяжет со знаменитым футболистом Марадоной мою зелёную майку с вышивкой «Reebok» на груди и с номером «10» на спине. Опять лишние вопросы возникнут. А тут ещё — невиданные в конце второго десятилетия прошлого века трусы-плавки, белые в синюю диагональную полосочку.
Вот крест на шее оказался кстати. Без него было бы сложнее. Пришлось бы и по этому поводу оправдываться, врать, мол, цепочка оборвалась.
В реку я вбежал, по-жеребячьи высоко вскидывая ноги и взвизгивая.
— Ключи бьют! — клацая зубами, сообщил зашедшему по грудь Баженову.
Прапорщик не отвечал, блаженно притворив глаза. У него подрагивали веки. Раненую руку он держал кверху, боялся замочить.
В несколько взмахов я подплыл к другому берегу. Попробовал встать и не нащупал дна, оказалось глубоко. Рядом со мной на потревоженной поверхности воды на полированных больших листьях покачивались желтые бутоны кувшинок.
Я оглянулся на неловко, левой рукой намыливающегося Баженова, на берег, с которого приплыл, на брошенную там грязную одежду. И понял — никуда не побегу, потому как — некуда.
Помылись мы от души. Правда, я не решился попросить прапорщика потереть мне спину. Вдруг это не принято в среде полуинтеллигентов.
Течение растаскивало мутную мыльную воду.
Когда дома я отмачиваюсь в горячей ванной после очередной (ей-богу последней!) тяжелой пьянки, я рождаюсь заново.
С почти физиологическим наслаждением, стоя на коленках под контрастным душем, я неотрывно слежу, как в сток, в склизкие бесконечные километры коммуникаций засасывается серая жидкая грязь в ошметках мыла, в путаных волосьях. Содранная жёсткой пластмассовой мочалкой шелудивая шкура!
Нырнуть, поплавать под водой с открытыми глазами, чтобы волосы стали шелковыми и зашевелились, как у Ихтиандра, не разрешала чалма на голове. Марлевая повязка за ночь ослабла и съехала набекрень.
Ухватившись за ветку, я полез на берег, рискуя поскользнуться на глинистом склоне.
— Классно! — купанье меня взбодрило.
— Как вы сказали? — переспросил Баженов.
— Хорошо, говорю, — завибрировал я, зарекаясь тщательней фильтровать базар.
Прапорщик с неприкрытым интересом рассматривал меня, голого, покрытого мурашками.
— Штыковое? — спросил про сизый толстый шрам, опоясавший мою бочину.
— Угу, австрийский тесак.
Как ни странно, это чистая правда. Семь лет назад по пьяному делу в абсолютно неподходящем для заместителя прокурора месте меня подрезали настоящим австрийским штыком. Разумеется, шерше ля фам. Кто ударил — не скажу, я и в ходе служебной проверки молчал как рыба об лёд, как ни крутило начальство. Та история и послужила причиной моего бесславного исхода из прокуратуры.
В начале гулянки, когда ничего не предвещало скандала, я резал этим тесаком копчёное сало. Приблизив к глазам тридцатисантиметровый саксан, жуткий даже в мирной обстановке, не сточившийся за десятилетия, с кровостоком посередине, я попытался разобрать клеймо, вытравленное над рукоятью. Штык прибился из неуничтоженных в установленном порядке вещдоков.
По всем канонам меня должны были проткнуть насквозь, как майского хруща. Внутренние органы оказались незадетыми по неправдоподобной случайности. Удар пришелся вскользь. Однако крови пролилось много. море. к счастью, не Мёртвое.
Баженов цокнул языком, покачал головой. Бесспорно, мой рейтинг в его глазах вырос не меньше чем на десять пунктов.
В университетской общаге у меня над койкой висел портрет обожаемого в то время молодёжью Розенбаума. Автором акварели был мой однокурсник Гриня Колпаков, закончивший художку. В верхнем углу шедевра белой гуашью прыгающими буквами я дописал цитату того же поэта: «Простите то, что честь я отдаю лишь тем, с кем дрался в штыковом бою!».
Судя по реакции прапорщика, он не задумываясь подписался бы под этим двустишием.
А вот татуировка на моём левом плече Баженова озадачила. Глупость эту я сотворил в армии под самый дембель.
Был у нас в батарее умелец с моего призыва Гена Лемешкин. Родом с Алтая, из города Рубцовска. «Комнатный сибиряк» — он себя называл. Колол Гена машинкой, переделанной из механической бритвы на пружинном заводе. И не абы как, а изящно, с тенями и полутонами. Эпидемия пошла по батарее.
Гена, и так парень не последний, бурый «дедушка»[25] Советской армии, скоро сделался популярным за пределами подразделения. После отбоя пропадал, возвращался под утро, на кочерге. Курил исключительно ленинградский «Космос». Шестьдесят копеек — пачка! При месячном денежном довольствии рядового в три рубля восемьдесят копеек.
Почти все кололи рыкающие морды тигров. Над сердцем, на левой груди.
Когда комбату слили про новое увлечение, он построил личный состав по форме номер два. Трусы, каска, валенки.
С построения трое дедов и борзый черпак Фируз Гаджиев, имевшие свежие напорюхи, отправились прямиком в санчасть. Для получения медицинского заключения о возможности содержаться на губе[26].
Проведенная карательная акция на время заставила поклонников, как сейчас говорят — тату, затихариться, но потом они снова подняли голову.
А я месяца три таскал в комсомольском билете приглянувшуюся картинку. На ней кинжал делил по вертикали человеческое лицо и оскаленную волчью морду, образуя единую жутковатую маску. Снизу ленточкой шла пояснительная подпись: «Человек человеку — волк!»
Всю зиму я приценялся к эскизу. Картинка потерлась на сгибах. Но в итоге решился. И за три вечера по дружбе, не торопясь, Генок приделал мне художество на плечо.
Дома мама, увидев татуировку, проплакала целый вечер. В её понимании наколка автоматически причисляла меня к уголовному миру.
— Зачем тебе нужна эта грязь, Миша? — убито спрашивала она.
— Красиво! — отвечал я бодро, чувствуя неловкость и раздражение.
Конечно, я понтовал напорюхой перед пацанами молодыми на абитуре и потом в универе. Перед девчонками, само собой. Всякие небылицы придумывал.
В девяносто восьмом году, когда я работал в розыске, татуировка, резаный шрам на бочине и утомлённая от регулярных возлияний «физика» послужили причиной того, что при отборе кандидатов для оперативного внедрения в одну достаточно крутую славянскую группировку альтернативы мне не нашлось. По задумке часть сцен должна была проходить на пляже и в сауне.
Имидж дополнили модельная причёска «площадка», кованая златая цепура, «гайка», спортивный костюм «adidas» и тапки той же фирмы. Чёрная практически нулёвая «бээмвуха» была выцеплена со штрафной стоянки под ручательство первых лиц горотдела.
Комбинация проводилась, понятное дело, не в родном городе, где нас с напарником знала каждая собака, а в областном центре. Итоги её вылились в изъятие одиннадцати «тэтэшников», гранатомета «муха», трёх гранат «Ф-1», без малого тысячи «акээмовских» патронов, арест пятерых активных участников ОПГ, премию в размере оклада, недельный загул и несостоявшееся награждение орденом «Мужества».
В суде громкое дело практически развалилось. Адвокаты повернули так, что наша работа суть наглая провокация, чуть ли не уголовно наказуемая. Что мы подтолкнули добропорядочных граждан к совершению тяжкого преступления, заказав им партию оружия и боеприпасов.
Как будто каждый может реально выложить на прилавок такой арсенал! Как будто пистолет «ТТ» не любимое оружие киллеров! А «эфками», у которых радиус поражения двести метров, они что, собирались плотву в Клязьме глушить?!
Родная прокуратура скиксовала тогда. Даже протест на мягкость не принесли, боясь, что получившийся дохленький приговор, по которому бандюкам дали условные сроки, не устоит в кассации в случае жалоб.
Я быстро думаю, скоро соображаю. Пока прапорщик Баженов пялился на татуировку, разбирая жизнеутверждающую надпись под ней, я отметил, что сейчас ситуация похожа на упомянутое оперативное внедрение, но в сто раз паскудней. Даже в тысячу!
Тогда я основательно готовился, назубок заучил легенду, имел документы прикрытия. Со мной был верный напарник, рукопашник Лёха Тит. Нас страховали два десятка сотрудников: опера, разведчики наружного наблюдения и «отээмщики»[27]. А самое главное, я знал, что продлится вся эта бодяга неделю, максимум — десять дней.
Правда, и тогда в случае прокола я поплатился бы башкой.
Зато жена получила бы единовременное пособие в размере моего десятилетнего денежного содержания! Согласно статье 29 Закона РФ «О милиции». Отдел бы похороны организовал, поминки в столовой на «Восточке».
А сейчас? Гадство, да меня там в моем времени уже в розыск объявили!
Илья Филлипыч «Дай-дай» телегу полуметровую накатал полковнику Смирнову. И докладывает крыса устало, бездарно скрывая удовлетворение:
— Я вас, Сергей Николаевич, предупреждал. Больной человек.
Тебя бы сюда, гнида кабинетная!
Баженов в силу воспитания и природной деликатности не решался спросить про природу татуировки.
Я усмехнулся, стараясь, чтобы вышло снисходительно:
— Издержки молодости, прапорщик! Метанья творческой натуры!
Куда меня обратно понесло? Какая творческая натура?
На обратной дороге Баженов разговорился. Причиной неожиданной откровенности послужил, думается, впечатливший его шрам, сиречь, австрийская отметина.
На Пасху ему сравнялось двадцать лет. Родом он из Харькова. В семнадцатом закончил курс классической гимназии. Добровольцем пошел в армию. Перед самым октябрьским переворотом был произведен в офицерский чин. Когда фронт рухнул, вернулся домой, к матери. На Дон не поехал, не думал, что всё обернется так ужасно. Полгода жил при большевиках! Уклонялся от мобилизаций, даже месяц прятался на чердаке. Двенадцатого июня в день освобождения Харькова вступил в Корниловский полк.
— И такая досада, господин штабс-капитан, в первом бою был ранен!
— Ничего, ещё навоюетесь, — на правах старшего я позволил себе покровительственный тон, завидуя простой и ясной биографии прапорщика.
Вот таким чётким пунктиром я должен выдавать свою. С ходу, в любое время суток, без запинок. Подробности для краткого речевого контакта не нужны, они для официальных анкет и допросов. Большинство людей вообще не любят слушать других.
Костяк легенды я должен сформировать немедленно. Естественно, что собеседник, поделившийся своим, как бы получает право поинтересоваться тобой. В армии логично искать земляков, однокашников по училищу, однополчан.
Это от зелёного Баженова можно отмахнуться:
— У меня все куда сложней и путаней!
Что абсолютно правдиво, но в моем статусе чёртика, невесть из какой табакерки выскочившего, недопустимо.
По мере приближения к селу я внутренне напрягся. Жизнь там била живым ключом. Улицы и дворы заполнили люди, в большинстве военные. Причем, в классической черной форме, в которой корниловец изображён на цветной иллюстрации «Энциклопедии гражданской войны», щеголяли немногие. Я так полагаю, наиболее крутые, типа капитана Кромова. В фирменных фуражках встречалось побольше. А вот в красно-чёрных погонах и с шевронами на рукавах были многие. Даже спутник мой, прапорщик Баженов, служивший в полку без году неделю.
Понятное дело, что я в своем прикиде — без головного убора и трёхцветного добровольческого угла на рукаве смотрелся белой вороной.
И хотя я уговаривал себя: «Всякий занят своим бивуачным делом, у каждого свои гонки», отделаться от ощущения, что на меня смотрят искоса, не получалось.
По дороге мы попали под мощную завесу запахов походной кухни, перемешанных с горьким дымком. Бедный желудок мой, измученный в последние дни бессистемным питанием, действуя точно по теории профессора Павлова, среагировал мгновенно. Заурчал утробно, по диагонали.
Баженов услышал и сказал с досадой:
— Вот ведь я бестолочь, вы ведь голодны! Идемте завтракать. Я тоже после операции двое суток не ел, пока от хлороформа отошёл. Зато потом вот такой чугун каши усидел! Едва не вместе с ложкой!
— Всенепременно, прапорщик! — отозвался я, отмечая уместно вставленное слово «всенепременно». — Только бы мне побриться сначала. Одолжите, пожалуйста, бритву.
Это я на речке решил, когда мылся-плескался. За прошедшее время щетина у меня отросла на положенную величину. В смысле, длину. Не шибко густая, но заметная, черная, клочковатая. Добавлявшая зажима в общении с окружающими.
— Какой разговор, Михаил Николаевич! У меня знаете, какая превосходная бритва? Настоящий «Жилет»!
Будто в лужу глядели доблестные мои однополчане, задарив в честь дня «прописки» пену для бритья одноименной фирмы. Как по гражданскому кодексу — вещь и принадлежность.
Жалко, пеногон мой замечательный у бандитов остался. Пропадёт он впустую. Вряд ли они догадаются, каковы его потребительские качества.
Решив действовать уверенно и не комплексуя, я припахал подвернувшегося во дворе солдатика, по обличью нестроевого, принести воды. И ничего, тот повиновался. Признав, значит, во мне офицера.
Любезный прапорщик предоставил карманное зеркальце, практически новый беличий помазок и бритву в чёрном футляре, который я открыл осторожно. Ни разу я не брился опасной бритвой.
Годах в семидесятых в парикмахерских клиентов ещё брили такими бритвами. Помню, как мастер правил лезвие на кожаном ремне, конец которого крепился к стене. Потом в парикмахерских вымарали такую услугу из прейскуранта. Из-за СПИДа, что ли?
Ла-адно, как-нибудь справлюсь. Инстинкт самосохранения не даст перерезать собственную глотку.
В прямоугольнике зеркальца, которое я приладил в развилке яблони, отразился кусок застиранного бинта, под ним — тёмно-карий глаз. Грустный такой, больной, почти собачий. А ещё — аморфный абрис лица с пористой кожей.
Я проворно взбил пену и с ожесточением намылился, маскируя одутловатую физиономию. Шею, жизненно-важную часть тела, я умудрился не повредить. Но местах в трёх порезался, отчего скулы и подбородок окрасились алым. Верхнюю губу тревожить не стал, решив отпускать усы. Подавляющее большинство здешних представителей мужского пола усаты, следовательно, и мне не стоит выделяться. Это я по фотографиям помню. Исключение — люди англиканизированные (адмирал Колчак) или артисты (Шаляпин Ф. И.).
Кстати, это вторая несбывшаяся мечта моей бывшей жены. Первая — непьющий муж-домосед с фамилией Самоделкин. Даже поняв её несбыточность, она подбивала меня завести усы. Нравились ей усатые мужики. Много раз я принимался за это занятие, чаще в отпуске. Неделю, две выдерживал, а потом сбривал к чертовой матери. Мешаются, в рот лезут, колются. Да и не ахти какие усишки получались.
К концу процесса я понял принцип. Бритву надлежало держать двумя пальцами в месте соединения лезвия с рукоятью. Оптимальный угол наклона лезвия к коже — градусов семьдесят пять.
Когда я умывался, вода между пальцев стекала грязно-розовая, в ошмётках пены.
Баженов посмотрел испуганно.
— Руки дрожат, как с бодуна! — у меня была готова отмазка.
Прапорщик вопросительно поднял брови, а я в очередной раз отругал себя за неистребимый стёб.
Порезы продолжали кровить. В поисках платка я машинально пробежался по заведомо пустым карманам и неожиданно в правом нагрудном наткнулся на листок бумаги. Сложенный вчетверо, поистрепавшийся, мягкий. Извлёк его после того, когда Баженов понёс в хату мыльно-рыльные принадлежности.
В сгибе листка хранились табачные и хлебные крошки. Это был талончик за июньскую зарплату. Девятьсот сорок три целковых чистыми за минусом алиментов и без «кормовых». Компьютерная распечатка с указанием фамилии-имени-отчества и должности. Клочками от талончика, послюнив их предварительно, я заклеил порезы на лице, а сам документ, весьма для меня опасный, порвал и пустил по ветру.
После завтрака — простого, деревенского, плотного — я снова попал в затруднительную ситуацию.
Новый знакомый надумал покурить. Но будучи раненым в правую руку, одной левой скрутить папиросу не мог.
Абсолютно естественным ему было обратиться ко мне:
— Михаил Николаевич, будьте любезны, сверните «козу»!
И протянул портсигар. Я взял, отмечая неожиданную тяжесть предмета (серебряный?) и недоумевая. Зачем крутить, если в портсигаре — папиросы? А-а, «коза» это, очевидно, переиначенное из «козьей ножки». Самокрутка!
Баженов, наблюдая за моими неуверенными телодвижениями, забеспокоился:
— Осторожно, не просыпьте!
И я понял, что внутри плоской серебряной коробочки не папиросы, которые в дефиците, а табак или махорка. Так и оказалось. Тут же в портсигаре за резинкой хранились листки бумаги. По косой линейке судя, нарезанные из ученической тетради.
В армии, на полковых ученьях под Чебаркулем, когда запас сигарет иссякал, мы потрошили старые «бычки», сушили табак и курили самокрутки. Такая гадость, особенно на фоне газетной бумаги, бр-р.
Кажется, положено сыпать табак дорожкой по диагонали листка. Из угла в угол, ага. Теперь проблема в том, чтобы свернуть, не допустив высыпания содержимого. Не тонковато получилось? Заклеивают эту штуку слюной.
Я потянулся языком к бумаге, но вовремя остановился. Вряд ли культурный человек будет курить папиросу, склеенную чужими выделениями.
— Пожалуйста, — вручил неказистое изделие прапорщику.
— Благодарю, — помуслив край бумаги, Баженов привычно скрутил «козу».
А прикуривать он будет от огнива? Новую задачку мне подкинет?
Нет, у прапорщика имелась зажигалка. Самодельная, изготовленная из винтовочного патрона. С первого проворота колёсика он высек искру, воспламенил обгорелый хвостик фитиля и прикурил.
— Вы не курите, господин штабс-капитан?.. — спросил Баженов полуутвердительно.
Очевидно, этим он пытался объяснить моё дилетантское поведение.
Я чуть не ляпнул: «завязал», но успел прикусить язык. Сообразил, что лишу себя удовольствия. Всё равно закурю, не сейчас, так потом. И как будет выглядеть подобная непоследовательность? Неестественно будет выглядеть.
— Балуюсь иногда, — ответил я и принялся за сворачивание новой цигарки.
После первой затяжки у меня зазвенело в голове. Кругом всё пошло, против часовой стрелки. То ли от крепости незнакомого табака, то ли последствия ЧМТ сказывались.
— Как вам табачок? — поинтересовался прапорщик.
Мне показалось, что как-то лукаво он поинтересовался. Я стал хуже той пуганой вороны.
— Ничего.
— И только? — с обидой (тут я не ошибался) переспросил Баженов. — Вот что значит, вы не ненастоящий курильщик, Михаил Николаевич. Асмоловский!
— Неужели! — воскликнул я, по гордому восклицанию прапорщика понимая, что угощают меня элитным куревом.
Баженов принялся рассказывать, при каких обстоятельствах удалось ему отовариться довоенной продукцией, причем по смехотворной цене. Но ему помешали. За моей спиной кто-то кашлянул так, чтобы обратить на себя внимание.
Я обернулся. Передо мной стоял крепыш подпоручик, лейтенант в переводе на привычные мне звания, на погонах — по одному просвету и по две звездочки.
Он принял под козырек, интересуясь:
— Штабс-капитан Маштаков?
— Да-а, а что?
— Прошу следовать за мной! — безапелляционно произнёс подпоручик.
Там, где у женщин находится матка, у меня опустилось. Я встал, чувствуя какими чужими, отсыревше-ватными сделались ноги. Началось…
Я едва поспевал за неразговорчивым подпоручиком. Он шагал споро, придерживая у левого бедра шашку, резко отмахивая свободной рукой. Чётко отдавал честь встречным офицерам. Я, в силу отсутствия головного убора, ограничивался невнятными кивками.
Спросить, куда мы направляемся, я не решался. Очевидно, для разбирательства. Ко мне назрели вопросы.
«А ты думал — дурачком отойти? С блаженным прапорщиком Баженовым в купальне асмоловским табачком раскумариваться?»
Но конвоируемому не позволено идти сзади конвоира. Это мне доподлинно известно из служебного опыта. Значит, я не арестован? Не задержан? Меня не подозревают пока?
Или спутник мой руководствуется принципом: «Куда он денется с подводной лодки»?
Хотя вдарить ему по кумполу, отнять наган и нырнуть меж плетнями в переулок я могу вполне.
Шея у подпоручика мужественная, подбритая аккуратной скобкой, с выпуклым коричневым зернышком родинки над воротом.
Он не знает, что мне некуда бежать, что я в их ареале обитания, как диплодок недовымерший… Значит, не опасается, за недруга не считает.
Не то. Не так. Миша, сосредоточься. Какой ты части? Отдельного полка князя. Почему князя? Нет, полк слишком крупная единица, каждый наперечет. Какие бывают части? Отдельный отряд какой-нибудь, а? Не годится, не годится. Середина девятнадцатого года на дворе, время партизанщины прошло. Хотя Шульгин Василий Витальевич в воспоминаниях писал, что даже в начале двадцатого года засилье всяческих отрядов у добровольцев было. Так это где было? В Одессе. Пусть будет отряд!
Недавно сформированный в Харькове. Где, где оперировал (такой, кажется, термин) этот отдельный отряд? Ну?! Соображай быстрее! А-а, чёрт, ни хрена в башку не лезет. Первый вопрос, первая географическая привязка к месту и я горю, как южнокорейский «Боинг»! Косить на потерю памяти, на амнезию? А-а-а.
Боковым зрением, изолированно я отмечал чужую жизнь вокруг.
Два босоногих пацанёнка мчались наперегонки. За ними кувыркалась рыжая горластая собачка, хвост в репьях. Хмурая баба — в платке по самые глаза — упустила в колодец ведро с водой. Едва успела растяпа увернуться от бешено закрутившейся ручки. Ворот застучал — та-та-та, та-та-та.
Перед богатым домом два солдата в гимнастерках распояской пилили на козлах суковатое бревно.
Один из них, возрастной, бритый наголо, с затылком в складках, одышливо покрикивал:
— А ну не дергай! Не дергай, торопыга!
Прошёл, подметая одеждами улицу, священник. Сосредоточенный, в шляпе, прижимая к груди толстую книгу.
Я подумал: а вот у нас в городе в церкви Иоанна Воина поп — бывший десантник Псковской дивизии. Он мне сам об этом рассказал, когда я стал собираться в ночник за третьей бутылкой. Правда, на руках впоследствии я его всё же заборол.
…Где действовал ваш отряд? Кто командир?..
И я понял, что ушёл под воду с ручками, что булькаю последними пузырями. Мне так суетно стало, весело. Наверное, я — дурак.
— Далеко идти-то? — достаточно дерзко спросил у спутника своего, громко цыкая порченым зубом в верхней челюсти.
Типа такого, что если далеко, так я развернусь в обратную.
Подпоручик всем корпусом, как будто в корсет затянутый, повернулся. На груди у него друг о друга блямкнули незамеченные мною ранее солдатский «Георгий» и знак участника Ледяного похода.
— Уже пришли, господин штабс-капитан, — ответил, изучая меня.
Очевидно, не понимая, с какого рожна я начал блатовать.
Село кончилось. Дальше просёлок под уклон бежал вправо, а метрах в пятистах раздваивался змеиным языком, обтекая с двух сторон жидкий перелесок.
На околице у хозпостройки маялась разрозненная группа людей. Похоже, нас они и ждали, а если до конца точным быть, то — меня.
Капитан Кромов стоял особняком, широко расставив ноги, закинув руки за голову, на затылке их сцепив. Он задумчиво пожёвывал соломинку. Кобура на боку у него была расстегнута, в ней виднелась рифлёная рукоятка нагана.
Он увидел меня и непонятно прищурился. Потом указал вперёд мощным своим подбородком:
— Полюбуйтесь на эти рожи!
Я, следуя его указаниям, посмотрел в заданном направлении. Под чёрной бревенчатой стеной сарая с ноги на ногу переминалось трое. У меня хорошая память на лица, тренированная. Я их признал не то что с первого взгляда, с первого мазка глазного.
Кудрявый, фиксатый парень в располосованной кумачовой рубахе. Только угрюмый теперь, а не разухабисто-веселый. Рыжий жлоб, который в сарае вбил мне в ребра сапожище сорок последнего размера. И друг мой лепший — Борода, только сейчас прореженная, клочковатая.
Все трое капитально отрихтованные. У кудрявого — нос на боку, рот расквашен. У жлоба рыжеусатого вместо правого глаза — кусок сырого говяжьего мяса. У многогрешной Бороды — на лбу шишка величиной с гусиное яйцо. Притихли, дышат загнанно.
Я понял, зачем меня позвали. И отлегло у меня от сердца, как у скверного ученика, которого не выдернули к доске, хотя по всем приметам должны были.
Что ж, до следующего урока снова можно собак по дворам гонять!
Кромов крутил в зубах травинку, ждал моей реакции.
Я не нашёлся, отвёл глаза. Пауза получилась бесконечная, тягостная. Я не знал своей роли.
— Атаман ушел, сволочь! Выскользнул! — азартно сказал Кромов, и в голосе его просквозило одобрение.
— Сдохнет! — мелкозубо осклабился барон Экгардт, тоже ходивший в набег, тоже возбужденный, в закинутой на затылок фуражке. — Я две пули в него всадил! Отчётливо видел.
— Э-э-э, баро-он! — отмахнулся Кромов и, продолжая движение руки, тыльной стороной придавил вьющегося у щеки, уже попробовавшего крови комара. — Вам или привиделось в суете или вы вскользь попали. Царапина, не ходи к гадалке!
Поручик заспорил, полез в нагрудный карман за портсигаром, на серебряной крышке которого искусной вязью шла гравировка: «За отличную стрельбу».
Кромов сделал упругий неслышный шаг в сторону, пальцем подманил угрюмо курившего солдата:
— Буренин, винтовку!
Стрелок сдернул с плеча трёхлинейку, сминая ремнем погон, обшитый жгутиком оранжевого, белого и чёрного цветов.
«Вольноопределяющийся», — машинально отметил я.
И похолодел от догадки, что сейчас сделаюсь центром внимания.
— Капитан! — Кромов кинул винтовку.
Вздрогнув от резкого окрика, я едва сумел ее поймать. Неловко, обеими руками, чувствительно получив стволом по плечу. Заметил кривую усмешку барона.
Перехватил оружие и зажал по-охотничьи подмышкой. Я впервые держал в руках трехлинейную винтовку системы Мосина образца 1891 года. Она показалась громоздкой и неудобной, гораздо тяжелее акээма.
— Давайте, капитан, вон того красавца. Рыжего! — интонация Кромова не допускала отказа.
Не вынимая винтовки из-под мышки, я посмотрел на ссутулившегося у стены рыжеусого мужика. Тому вдруг стало не хватать воздуха, он начал часто зевать. Не зная чем занять руки, рыжий яростно заскреб волосатую грудь в прорехе гимнастерки.
Я совсем не забыл, как три дня назад он бил меня, как барабан, обутыми ногами. Гоготал гусем, глумился. Моя фамилия — не Лев Николаевич Толстой, я памятлив к причинившим мне зло. Не уйди мы ночью в побег, утром нас, отогнав на безопасное для их бандитского гнезда расстояние, убили бы. Причем меня, путешественника во времени, абсолютно ни за хрен.
По образовавшейся вдруг пронзительной ясности в голове я понял, что морально готов выстрелить.
Дело было за малым — я не справлюсь с винтовкой. С механизмом несомненно простым, но абсолютно незнакомым, первый раз попавшим в руки. Теоретически я знаю, например, что у трехлинейки имеется предохранитель, но вот где он? Не могу же я вертеть оружие в руках, как очки — мартышка. Тем более прилюдно. Вся моя наспех заготовленная, белыми нитками шитая легенда лопнет.
Я чудовищным усилием воли заставил себя посмотреть, недолго, правда, пару-тройку секунд, Кромову в глаза и отчеканить следующую фразу:
— Прошу уволить меня, господин капитан. Я — не по этой части.
— Вот так, да?! — разочарованно переспросил Кромов.
Экгардт презрительно скривился, выдавил свистящим шепотом:
— Чис-с-стоплюй!
По многим книгам о гражданской войне, в том числе, написанным участниками Белого движения — Романом Гулем, Г. Венусом — я знал, что в расправах принимали участие исключительно желающие. А в неплохом фильме «Ищи ветра», наоборот, капитан в замечательном исполнении актёра Пороховщикова, поручика, отказавшегося расстреливать пленных, поставил в их шеренгу. Правда, он сначала поинтересовался, окончательно ли решение чистоплюя.
Мандраж меня бил капитальный. Рука, сжимавшая цевье винтовки, устав от напряжения, задрожала.
Если вопрос встанет ребром: «или-или», я картинных жестов делать не стану. Мы не в кино про неуловимых мстителей.
Но Кромов сказал сквозь зубы, отстранено, как вещи:
— Можете быть свободны.
Чтобы он не передумал, я энергично кивнул и щелкнул, вернее, стукнул каблуками:
— Честь имею, господин капитан!
Повернувшись через уставное левое плечо, я успел сделать лишь два шага. Кто-то взял меня за рукав выше локтя.
В очередной раз внутренние органы мои провалились в ледяную пустоту.
Я повернулся. Вольнопёр, фамилии которого я не запомнил, увалень с заспанным лицом взглядом указал на винтовку, которую я непонятно в какой момент успел закинуть на плечо.
— Извините, — бормотнул я, возвращая оружие.
Но и это оказалось не все. Кромов протягивал мне знакомую вещицу. Одноразовую пластмассовую зажигалку, отбитую им у бандитов.
В Свердловске в батарее у нас был азер Федя Касумов. Дед Советской Армии. Не из самых злых и подлых. Но чертовски модный. Хэбэшка, ушитая в талию, начесанная шинель, сапоги на скошенных каблуках. Так вот, однажды я, молодой тогда, крепко прессуемый младший сержант, наводя порядок в расположении, увидел как Касумов, сидя на койке, держит перед собой свою нулевую наглаженную зимнюю шапку. В которой командир второго экипажа Саня Гончаренко ездил в отпуск на Украину.
— Мой дарагой, — задушевно спрашивал у шапки Касумов, — где ти биль?
То же следовало мне сейчас сказать вернувшейся из плена зажигалке, на полукруглом боку которой приклеена наклейка таинственного содержания: «Хранить от детей. Не применять вблизи лица». Когда я изучал инструкцию, не на шутку озадачился над способом прикуривания вдалеке от лица.
Я ждал, что последует далее.
Последовала сухим тоном произнесенная фраза:
— Больше, к сожалению, ничего не удалось вернуть. Ни оружия, ни документов, ни денег. Ни ваших, ни наших.
Я не огорчился этому известию. Тем более что табельное оружие моё — пистолет Макарова — надёжно хранится в ружпарке артполка, военный билет — самый короткий путь к провалу, а сто рублей (округлённо) не деньги.
При несколько других условиях в этом месте было бы естественно посетовать на то, как же мне теперь без документов. отбившемуся-то от разгромленной родной части? Но я не решился на подобный пробный шар после отказа участвовать в расправе. Интуитивно почувствовал — не время, только хуже себе сделаю. Не буди лихо, пока оно тихо.
— Разрешите идти? — спросил я у капитана и тихо добавил, обосновывая уважительность своей просьбы: — У меня перевязка.
Кромов отреагировал как любой нормальный русский человек:
— Идите. Как, кстати, ваша голова?
— Благодарю, господин капитан, получше. Ещё будто в тумане все, — верно найденным смиренным тоном отвечал я.
Дабы они, налитые жизнью, устыдились того, что не просто притащили с другого конца села увечного, а понуждали его казнить пленных.
В образе больного я пошаркал назад, расслабленно опустив плечи, понурив забинтованную голову, до крайнего предела сжавшись внутри, мучительно ожидая хлёсткого короткого залпа.
Лучше мне было не соваться ни на какую перевязку. Сестра по имени Жанна с корниловским шевроном на рукаве платья смотала бинт, осторожно оторвала прилипший кончик и обрадовалась:
— Ой, господин штабс-капитан, все затянулось, как на.
И осеклась сконфуженно, прикрыв рот шершавой красной ладошкой. Ставшей такой, наверное, от частой стирки в холодной воде.
В другой момент я бы не упустил возможности приколоться. Типа, гавкнуть пару раз в подтверждение недосказанного ею правила.
Сейчас мне было не до шуток. Нахмурившись, я сказал:
— Но дёргает очень сильно. И голова продолжает болеть. Когда хожу, круженье опять же.
— Странно, а мне показалось, вы хорошо себя чувствуете. Кушаете с аппетитом. Купаться ходили, — в деликатной форме намекая на мои симуляционные потуги, ответила сестра.
Бинтовать голову она не стала, помазала подсохший струпик йодом и упорхнула, напоследок сообщив, что перед выпиской меня посмотрит доктор.
Видел я этого доктора два раза. И оба раза он был еле тёплый.
Вот ведь коновалы! У меня же — ЗЧМТ, по всем симптомам — сотрясение мозга! Сознание я терял? Терял, причем неоднократно. Тошнота была? Ещё какая, барону Экгардту галифе уделал. Жалобы на головные боли высказываю? До настоящего, между прочим, времени.
Двадцать один день я должен наблюдаться в нейротравме в условиях стационара. Три полных недели! Я не требую, чтобы томографию головы мне сделали, таких технических возможностей у них, понятно, нет, но проверить, устойчив ли я в позе Ромберга, они могут? Хм, если, конечно, этот Ромберг успел свою каверзную позу придумать. Ни одного укола мне не поставили!
Без повязки на голове я ощутил себя голым. Во сне так бывает. Белый день, многолюдное место, проспект Ленина. Хочешь прикрыться и не можешь. И проснуться не получается.
Завыть впору волком от отчаяния или заплакать. И то и другое одинаково глупо, а второе к тому же стыдно взрослому мужику.
Ничего умнее я не нашел, как вернуться на лежанку под навесом, забраться под одеяло, закрыть глаза и притвориться спящим.
Официально никто меня не выписывал из околотка!
Но и упираться в моём бомжовском положении резона не было. Тут люди кругом бывалые. Я им — на один зуб. Только ненужное внимание к себе привлеку. А мне надо в серединке держаться.
Рывком я сел на топчане, сбросил одеяло, осенённый мыслью. Снял куртку, разогнул усики у эмблемок в петлицах и вытащил их, чтобы не принимали меня за артиллериста. Спец, он и в Африке спец. Наверняка у них дефицит пушкарей. Поставят к трехдюймовке, которую я только перед музеем Вооруженных сил в Москве видел. С насмерть заваренным казёнником или как он там правильно называется. Куда, короче, снаряды засовывают. Винтовку и наган я поскорее освою. Артиллеристам, им математику надо хорошо знать, а я давно не практиковался. В мае месяце попробовал старшей дочке задачу решить, битый час пропыхтел и не справился. За седьмой класс! Программа сейчас, правда, очень сложная.
На месте эмблем остались тёмные крестики. Я потёр воротник землей, и они менее заметными стали.
В дембельских альбомах зенитчиков обязательно присутствовал хвастливый девиз: «Слава тем, у кого на петлицах золотые скрестились стволы!».
А в недолюбливающей нас пехоте говорили: «Да им все по барабану! Не зря в эмблеме-то у них две елды скрещенные!».
Итак, я лейтенант из корпуса Мюрата[28]. То бишь, штабс-капитан из рассеянного красными отряда полковника Смирнова. Кстати, почему Смирнова? Ну потому что фамилия распространенная. Простая русская. Смирновых, их так же много, как Ивановых и Кузнецовых. Ещё потому что командир нашего артполка — Смирнов. У меня узко прикладное мышление, я не умею придумывать образы. Фантомы получаются безликие, бестелесные. С реального прототипа легче срисовать.
Я объёмно представил полковника Смирнова. Кряжистого, лысоватого, с седыми висками, с рубленым сухим лицом. Бесконечно усталого, ломающего третью войну. Пахаря. Блин, не терплю это слово! Один сильно неуважаемый мною прокурорский чиновник обожает так себя величать.
Стоп, Миша, не надо растекаться по поверхности! Сконцентрируйся на главном.
В отряде я командовал взводом. Большого начальника изображать опасно, ибо не знаю ни стратегии, ни тактики. Но и рядовым прикидываться глупо. Чин не позволяет, да и возраст мой далёк от юношеского. Где мои семнадцать лет? Численность отряда? Около двухсот человек. Три роты. Мелкой рыбешке через ячейку легче проскочить.
И снова я замотал головой в отчаянии. Ведь помимо этих неуклюжих отмазок нужна биография. Не вытянуть мне её на фантазиях. Нужны факты, даты, имена, привязки к местности!
Не усидел я под навесом. Человек — существо стадное. Отправился искать Баженова. Единственного здесь человека, с кем у меня заладился контакт. Срочное дело к нему возникло.
Прапорщик писал письмо левой здоровой рукой. Перед ним стояла склянка с чернилами, в которую он обмакивал перо. Прежде чем он успел инстинктивно закрыть лист ладонью, я схватил первые фразы: «Здравствуй, мама! Извини за ужасный.»
Составленная из уродливых разнокалиберных букв строчка причудливо изгибалась.
— За помощью к вам, Виктор! — по-приятельски приязненно, ударяя на второй слог, обратился я.
Прапорщик поднял голову. Раздражения оттого, что ему помешали, я не заметил.
Я вовсю изображал из себя бодрячка:
— Выписывают меня, Виктор! После обеда пойду в роту. Не придумаем мы с вами сообща, как построить мне фуражку? А то ощущаю себя как на паперти!
Баженов задумался над чужой проблемой. Оттопырил нижнюю губу, сдвинул брови. И искренне заулыбался, найдя решение:
— Михаил Николаевич, а я вам дам денег. В обозе есть такой ротмистр Загибалов-Лось, нестроевой. У него целый цейхгауз[29].
— Право, неудобно. — Подняв вверх указательный палец, я поставил свое условие: — Но это в долг, учтите. Как только я приподнимусь, сразу верну!
В ясных глазах прапорщика мелькнул вопрос. Очевидно, по поводу нового для него термина. Я внутренне поёжился. Опять контроль за лексикой утратил!
— Пойдемте, — Баженов решительно засобирался.
— Допишите сначала.
Но прапорщик сложил незаконченное письмо и спрятал в нагрудный карман:
— Долго ждать придется, Михаил Николаевич.
В тесных сенях мы столкнулись с морщинистой согнутой старухой в чёрном платке. Когда расходились, женщина что-то пробурчала себе под нос.
— Неприветливая у вас хозяйка, Виктор, — обернулся я к прапорщику.
Баженов кивнул:
— А что вы хотите? Оба сына у красных. Под это дело казаки у неё корову со двора свели.
— Смотрите, как бы она крысомора в щи не подсыпала!
Ротмистра с двойной фамилией мы разыскали в богатом доме под железной крышей. Нагломордый денщик отказывался вызвать ротмистра на улицу, вступил в пререкания, прапорщику пришлось прикрикнуть на него.
Загибалова-Лося, по всему, мы вытащили из-за стола. Хмельной, он не сразу понял, чего от него хотят.
Ротмистр раскачивался с пятки на носок, скрипел хромачами, музыкально позвякивал шпорами. На лбу его блестела испарина. Бакенбарды, обрамлявшие продувную физиономию и почти сросшиеся с топорщившимися усами, мягко шевелил ветер. Тушистое тулово офицера было туго затянуто в новенький френч оливкового цвета с накладными карманами.
«Вот это настоящий «мундир английский», — подумал я. — Не чета моей грубой «мапуте»[30] пошива Верхне-Ландеховской фабрики номер семь».
— Сто гусей, — сипло заявил Загибалов-Лось, когда, наконец, уловил суть нашей с Баженовым просьбы.
— Побойтесь Бога, господин ротмистр! — возмутился прапорщик. — Я в Харькове брал за четвертной билет!
Загибалов-Лось выпучил мутные, в красноватых прожилках глаза:
— Что-с? За четвертной-с?! Ну вот и езжайте туда. ик. в Харьков, где за четвертной-с.
И он повернулся, показывая, что торг здесь неуместен. А одновременно продемонстрировал свою необъятную спину.
Мне хорошо знаком такой тип людей. Сытые, наглые, неразборчивые в средствах, лезущие по головам. Номэн иллис легио[31]. С ними бесполезно бороться, праздник будет на их улице. Они не признают правил и не выходят драться один на один.
— Пойдемте отсюда, прапорщик, — попросил я.
Однако Баженов проявил неожиданную для меня настойчивость. Как метеор, он устремился в дом вслед за удалявшимся ротмистром. Дробью простучал по ступенькам крыльца, взбегая.
Мне оставалось только ждать. Мимо протарахтело несколько повозок, последняя полностью потонула в сером шлейфе пыли. По бокам повозок, свесив ноги в сапогах и в ботинках с обмотками, сидели корниловцы. На коленях у всех лежали винтовки. В каждой телеге — станковый пулемет со щитком. Мне показалось, что я увидел давешнего сурового подпоручика, который конвоировал меня на окраину села.
Я обернулся на скрип двери. С крыльца спускался прапорщик Баженов. Положив на предплечье донцем, держа снизу за козырек, он торжественно нёс фуражку.
— Меряйте, Михаил Николаевич!
В некотором сомнении я повертел фуражку в руках. Крохотный лакированный козырек, чёрный бархатный околыш, красная тулья, белые выпушки. В отличие от фуражек Советской и постсоветской армий в ней не было стальной пружины, обручем распирающей верх.
Никто не зачислял меня в штат ударной части. Следовательно, никто не дал мне права носить фуражку именного полка. Я, честно говоря, рассчитывал, что Баженов поможет достать какую-нибудь скромную, полевую.
Но деваться было некуда. Я посадил головной убор на голову, ребром ладони проверил, пришлась ли по центру лба кокарда. Потом одним движением, взяв правой рукой за козырек, левой чуть сминая верх со стороны затылка, заломил головной убор направо.
— Замечательно, господин штабс-капитан! — одобрил прапорщик.
— И сколько вы отстегнули этому мироеду?
— Ха! — Баженов стукнул в ладоши. — Угадайте, на сколько сбил цену?
— Не люблю гадать. Думаю, что немного. Целковых десять? Что? Неужели — пятнадцать?
Прапорщик даже расстроился:
— С вами неинтересно, Михаил Николаевич! На десять рублей еле уломал против заявленной сотни! Воистину мироед!
Я по-приятельски полуобнял Баженова за плечо. Отмечая, что он не отдернулся, как давеча на речке.
— Скажу вам, Виктор, что, имея дело с подобным экземпляром хомо сапиенса, вы достигли феноменального результата!
Прапорщик засмеялся. Оказывается, я пошутил.
— А в какую роту вас определили? — поинтересовался Баженов. — В третью? Капитан Кромов к себе взял?
Я замялся. Никто меня никуда не определял, вопрос такой вообще не ставился. Может, меня вообще прямиком в контрразведку закатают для выяснения личности.
— Пока точно не знаю. Сейчас пойду в штаб. Пусть решают. Кстати, подскажите, кто в настоящее время, это самое, командует полком?
— Полковник Скоблин.
— А-а-а, — покивал я с умным видом, — Николай Владимирович.
Прапорщик отреагировал на мою осведомленность вопросом:
— Вы знакомы?
— Да так, немного. Вряд ли он меня помнит, — я подпустил тумана.
Не признаваться же, ёлки зеленые, в том, что мы с полковником знакомы в одностороннем порядке. В литературе больше освещен период его деятельности в эмиграции, когда, будучи завербованным ОГПУ он организовал похищение председателя РОВСа генерала Миллера. О боевой биографии Скоблина мне известно мало. Помнится, при штурме Екатеринодара в штабс-капитанском чине он временно принял командование корниловским полком после гибели Неженцева. Он ведь молодой совсем, Скоблин, лет двадцать пять ему сейчас.
Я решил не тянуть кота за причиндалы и действительно двигать в штаб. Будь что будет. Не должны они меня без разбирательств обидеть. В людях у них дефицит, это мне доподлинно известно. Особенно в таких Рэмбах как я. Кхм.
Баженов набивался в провожатые, но я в мягкой форме отговорился. Подумал — одному больше свободы для маневра.
«В смысле, пройти мимо, если не вдруг решусь? Разве не так, Миша?»
Я физически чувствовал, как с каждым шагом ноги наливались свинцом, как заплетались они одна о другую, намереваясь унести туловище, бесцельно болтающиеся руки и голову, неправомерно увенчанную фуражкой славного полка, в проулок. Это не я шел, это некий зомби пеше-шествовал.
Я уже присмотрел проулок, в который нырну. В него как раз пацанка хворостиной козу загоняла.
«Слякоть, — подумал зло. — Амёба! Ничего не можешь!»
И, резко повернувшись, зашагал прочь от заманчивого проулка прямиком к большому дому, над крыльцом которого волновался трёхцветный флаг. В голове звенела торричеллиева пустота. Я понимал, что заготовки мои шиты белыми нитками, и решил положиться на импровизацию.
Загадал — если до штаба окажется чётное число шагов, всё срастётся. Чтобы так получилось, пришлось последний шажок сделать маленький, приставной. Шулерский.
Почему-то на охране штаба не оказалось часового с примкнутым штыком. Я беспрепятственно поднялся на крыльцо и приоткрыл дверь. Внутри раздавались голоса. Я замешкался, не решаясь войти.
— Какого чегта откгыли двегь?! — крикнул грассирующий высокий тенорок. — Сквозняк, пгаво!
Выглянул небольшого роста худенький офицер. В потёмках коридора я не рассмотрел его погон, зато хорошо был виден белый аксельбант на контрастном фоне чёрной гимнастерки. Адъютант. Что ж, вполне логично, адъютанту в штабе самое место.
Я козырнул и многословно и путано начал изложение своей истории. С наиболее выгодного места — с конца.
— Да вы пгходите, — остановил повествование адъютант.
Я последовал за ним. В передней за столом, застеленным картой, на лавке сидели капитан и полковник. Я продолжил рассказ, в каждой фразе, в каждом неуклюжем слове понимая свою уязвимость.
Когда дошёл до обстоятельств гибели отдельного отряда полковника Смирнова, меня перебил сидевший на подоконнике военный, ранее мною незамеченный. Он был без кителя, в белой нательной рубахе, поверх которой — широкие подтяжки.
— Если помните, Николай Владимирович, я прогнозировал прорыв, затеваемый красными на нашем стыке с донцами, — одетый не по уставу офицер энергично подошёл к столу и склонился над картой.
Дымок от его папиросы остался слоиться в проёме распахнутого окна.
— Где это произошло, капитан? — он обратился ко мне. — В районе Валуек?
Интуитивно я понял, что один только верный ответ существует: «да».
— Что и требовалось доказать! — торжествующе провозгласил оракул в белой рубахе.
Сидевший ближе ко мне капитан сильно потёр ладонью наголо бритую лобастую голову и углубился в карту. Со своего места я видел, что на ней синим и красным карандашами изображены геометрические фигуры — овалы, треугольники, ромбы.
— Как им удалось за двое суток провести такую сложную перегруппировку? — Капитан вернул ладонь на мощный лоб (самую заметную деталь его обличия) и помассировал тугую гофру морщин.
Несколько минут офицеры молча ползали с карандашами и циркулем по карте. Полковник — худощавый брюнет, выглядевший чересчур молодо для штаб-офицера, встал на лавку на колени. На его левом рукаве теснились пять или шесть нашивок за ранения. Вероятно, это и был Скоблин.
Вспомнив обо мне, он полуобернулся, съёжил рот под аккуратными усиками:
— Капитан Кромов о вас докладывал. От отряда вашего ничего не осталось. Ступайте в офицерскую роту. Здоровье позволяет? Поручик, проводите штабс-капитана.
И это всё, что ли? Даже некоторое разочарование наступило. Идиотское, надо признаться. Оттого, что не стали колоть по полной программе?
В последний момент вспомнив, что старшим по чину положено отдавать честь, я принял под козырек и вышел следом за адъютантом.
Ниже меня на полголовы, тот шагал споро, хотя прихрамывал. Приязненно вступил в разговор:
— Не гастаивайтесь, господин штабс-капитан, что в офицегскую! Общий погядок для новичков. Покажете себя в деле, получите взвод. Капитан Кгомов хогошо о вас отзывался.
А я и не расстраивался. Хотя что такое офицерская рота представлял. В каждом именном полку существовала подобная. В ней служили на рядовых должностях вновь принятые в часть вчерашние пленные и проштрафившиеся. Ещё я знал, что офицерскую бросали в самое пекло. Последним козырем. Заветною десяткою пик.
Не в моём положении было торговаться. Я всегда плачу, сколько спросят.
Командир офицерской роты — полковник Никулин, тушистый мужчина, хорошо за сорок, с замечательным фиолетовым носом в краповых прожилках, набычась, выслушал адъютанта и, не поднимая слезящихся глаз, сердито спросил:
— По какому праву в полковой фуражке, штабс-капитан? Кто позволил?
Чёрт, так и знал, что с фуражкой выйдут проблемы. Я начал объяснять, что утратил собственный головной убор и всё остальное в плену, что, собственно, не претендую и могу ходить хоть в тюрбане, что.
— Не разговаривайте руками! — Никулин рассвирепел.
Есть у меня такая неподходящая для военного человека привычка — жестикулировать.
Вспомнив давние занятия по строевой подготовке в учебной части, я встал по стойке «смирно», взяв руки по швам и высоко вскинув подбородок.
Полковник сопел, распространяя ядреный сивушный духман. Серьёзный дядька. Интересно, всегда он такой или только с похмелья?
Адъютант, исполнив свои обязанности, отчалил восвояси. С его уходом мне стало вовсе неуютно в обществе негостеприимного начальника.
— Последняя должность? — Никулин тяжело заложил руки за спину, захрустел пальцами.
— Командир стрелкового взвода, господин полковник! — отчеканил я.
— Пойдете… э-э-э… рядовым в первый взвод! К штабс-капитану Белову! И не дай бог от вас большевистским душком потянет! Не дай бог! Расшлепаю, как. как этого.
В поисках подходящего определения Никулин качнулся. На груди у него звякнули ордена. Не смея опустить глаз с сизого носа командира роты, я успел-таки периферическим зрением различить в завидном иконостасе эмалевый офицерский Георгий.
— Так точно, господин полковник!
— Ступайте! И служите, э-э-э… как подобает!
С облегчением прервал я общение с новым командиром. Недоумевая, почему он предъявил мне претензии за большевистский душок. Наверное, с больной головы не разобрал, из какого я плена. Подумал — из красного.
Совершенно искренне я пожалел, что заварил всю эту бодягу. Своими ногами ведь ушел из околотка! Пионер-герой!
Встречный прапорщик, конопатый мальчишка, на мой заурядный вопрос, где остановился первый взвод, махнул рукой и заржал совершенно неадекватно:
— А вон там! На задах!
Ещё более озадаченный я двинулся в указанном направлении. Конопатый, удаляясь вверх по улице, несколько раз оглянулся, не переставая хахалиться.
Проходя мимо топившейся бани, мимо сарая, крытого чёрной соломой, я услышал команды, подававшиеся молодецким, отменно поставленным и одновременно ёрническим тоном.
— Р-ряйсь! Отставить. Н-налево р-ряйсь! Отставить. Взвод, ирна! Прапорщик Кипарисов, смирно команда была, а не готовиться к наложению акушерских щипцов! Распустились в Совдепии!
Последнее слово было произнесено особенно смачно. Точь-точь, как в кино про гражданскую войну.
Перед напрягшимся строем прохаживался долговязый дядя в чёрной корниловской форме, изрядно поношенной, но складной. Похоже, это и был взводный Белов собственной персоной. Сутуловатый, мосластый и загорелый, он через каждый шаг щелкал себя по голенищу стеком. Белесые жёсткие усы топорщились у него под носом. Во рту дымилась папироска с наполовину съеденным мундштуком. Штабс-капитан щурил от дыма один глаз, левый. Фуражка его была отчаянно сбита на самую маковку.
Деваться мне было некуда. Как говорится, взялся за фигуру — ходи.
За много большее, чем положено по уставу, количество шагов я перешёл на строевой. Понимая, как нелепо он выглядит на пружинящем паласе подросшей после косьбы травы.
Как можно четче, напряженно сведя пальцы и до отказа выпрямив ладонь, я взял под козырёк. Стараясь, чтобы локоть оставался на уровне плеча.
— Господин штабс-капитан, штабс-капитан Маштаков для дальнейшего прохождения службы прибыл! Основание — распоряжения командиров полка и роты! — как заведенный доложился я.
В семидесятые годы двадцатого века, когда за полётами в космос следили все, как и за фигурным катанием, по телевизору в обязательном порядке показывали как очередной космонавт, возвратившись на Землю, рапортовал о выполненном правительственном задании генеральному секретарю ЦК КПСС. Мне лет десять было и я, когда смотрел эти моменты, совершенно искренне волновался, смогу ли я доложить вот так при огромном скоплении народа, при телекамерах. Мне казалось, что это куда сложнее, чем сам полет в стратосферу.
Генсек остался бы доволен моим рапортом командиру взвода Белову.
А сам штабс-капитан оказался явно обескуражен. Он вынул изо рта пожеванную папироску и уронил её под ноги.
— Встаньте в строй, — сказал он, но тут же отменил свое распоряжение: — Отставить! Вы в дисциплинарном порядке к нам?
— Никак нет! — Я был конкретно в образе, тянулся струной, пружинил на носках. — Ранее служил в отдельном отряде полковника Смирнова! Бежал из плена вместе с капитаном Кромовым и поручиком Экгардтом!
— А-а-а… — Штабс-капитан полез в карман брюк, вытащил мятую пачку папирос. — Сержа как обычно мадамы подвели! Слышал, слышал краем уха.
Спиной я чувствовал, как меня щупают двадцать или больше пар глаз выстроенного в две шеренги взвода. Затылок свело, я ощутил, как меж лопаток скользнула липкая змейка пота. Я искренне желал скорее оказаться в строю, стать одним из многих. Соло моё обречено на позорный провал. Из многих куплетов я знаю всего один, в котором легко могу пустить петуха.
— У красных служили? — понизив голос, поинтересовался Белов.
— Упаси Бог, — истово ответил я.
Штабс-капитан передумал закуривать, но папиросам нашел другое место — в нагрудном кармане гимнастерки. Кстати, на груди его было чисто. В том смысле, что награды отсутствовали.
— Разберёмся, — вроде миролюбиво определился взводный и, сделав шаг в сторону, пальцем и кивком головы выдернул из первой шеренги смышленоглазого, мешковатого поручика. — Наплехович, подберите капитану ремень, подсумок, винтовку! Чтоб он на военного человека стал похож. Исполняйте!
Я снова козырнул, отмечая, что с каждым разом у меня это получается всё уверенней. Великая вещь — практика.
И вздрогнул, потому что Белов ухватил меня двумя пальцами за рукав повыше локтя. Оказалось, для того чтобы пощупать материю.
— Английское суконце?
— Английское.
— Дерьмо!
— Зато ноское, — машинально вступился я за свою одежку.
День был перенасыщен событиями и лицами. Я шёл на отказывающем автопилоте. Полузабытым боксёрским опытом понимая, что вот-вот собьюсь с дыхания, потеряюсь и начну пропускать удары.
Поэтому уход на второй план, в общество располагавшего к себе увальня Наплеховича, я воспринял облегченно. После голгофы штаба, выволочки полковника Никулина и отнявшего полмешка нервов рапорта штабс-капитану Белову.
Первым делом я стрельнул у поручика папироску и жадно, в несколько затяжек сжадал её. Не обращая внимания на соломенный вкус и ни капли не накурившись.
— Так у вас, господин штаб-капитан, вообще, што ли, немае ни якого снаряжения? — у Наплеховича оказался певучий малороссийский говорок.
— Ага, как у латыша — только хер и душа! — сплевывая никотиновую горечь, вызывающе ответил я.
Решив поставить себя перед Наплеховичем забубённым.
Косолапой походкой, простецким лицом поручик показался мне человеком мягким. К тому же я старше его на целую звездочку. Но самое главное, что я успел извлечь из короткого общения со взводным — он не стал на меня наезжать, как на прочих. И не поставил в строй. Бляха-муха, да ведь ни на одном бойце не было корниловской фуражки, сплошь — картузы защитного цвета.
— Пришлось у большевиков поработать, поручик? — небрежно, через губу спросил я.
Специфически военным сленговым словечком «поработать» подчеркивая свою непростоту.
— Мобилизовали, господин штабс-капитан, куда деваться, — Наплехович пожал округлыми плечами.
Удержался я от назиданий. Вспомнил себя, невесть с какого бугра скатившегося. Но и поддакивать сочувственно не стал. Занял центристскую позицию.
В обозе Наплехович с миру по нитке насобирал снаряжения. Приличный, с одной только прорехой вещевой мешок — «сидор». Солдатская алюминиевая фляжка в чехле, почти точная копия тех, что мне довелось пользоваться в Советской армии. У этой винтовая крышка была помассивней, с медной цепкой. Ремень тоже, по ходу дела, солдатский — брезентовый, с гнутой бляхой, на которой штамповкой выдавлен двуглавый орел. Два кожаных подсумка для патронов. Стальной котелок навроде рыбацкого. Малая саперная лопатка.
— Поручик, мне бы это, — подсказал я Наплеховичу, — портянки. А то на босу ногу неуютно. И белья нательного пару. Для гигиены.
Поручик зачесал голову. С бельем оказались проблемы.
— Вы действительно босиком?
Вместо ответа я стряхнул с правой ноги сапог и выразительно пошевелил грязными пальцами.
Тогда Наплехович презентовал мне пару личных портянок. Принимая подарок, я отметил, что люди здесь подобрее будут, чем в моё время. Баженов мне за собственный стольник фуражку сторговал, этот — последний запас портянок отдаёт. Незнакомому и совершенно чужому человеку.
А про антантовское великолепное снабжение, значит, врали учебники по истории СССР. Дескать, по ноздри всего у беляков было. Тоже мне, снабжение заграничное. Подштанниками бойца обеспечить не могут!
Дошли руки до оружия. Я переживал, что Наплехович впарит мне какую-нибудь заковыристую иномарку. Английскую Ли-Энфилд или француженку Лебеля образца 1893 года.
Но получил я родную трехлинейку. За такую с утра пришлось мне подержаться, правда, недолго. Сейчас обстановка для знакомства с личным оружием была более располагающая. Напоминавшего олимпийского медвежонка Наплеховича я не опасался.
Примериваясь и взвешивая, я подкинул винтовку в руках. Определенно, тяжелее она акээма. Килограммов пять! Винтовка была с затертым, липким прикладом. Вдоль цевья шел длинный отщеп. Я взялся за затвор, поднял его набалдашник кверху и потянул на себя. Р-раз, затвор отделился и оказался в руке отдельной деталью. Это меня обескуражило, но не подавая виду, я принялся с умным видом осматривать затвор. Отмечая — чищен он плохо, и вернуть его на место также легко, как я его выдернул, вряд ли удастся. Потом сожмурил левый глаз и заглянул правым в канал ствола. Для чего-то присвистнул. Наверное, чтобы выказать возмущение непотребным состоянием оружия.
Поручик, сложив на уютном брюшке руки, терпеливо наблюдал за мной.
— А патроны где? — строго спросил я.
Наплехович хлопнул себя ладонью по козырьку и убежал. А я, воспользовавшись организованной паузой, принялся вставлять затвор на его родное место. Оказалось, комплексовал я напрасно. С третьего раза у меня получилось.
И то, неграмотные русские крестьяне справлялись (и справляются) с трехлинейной (7,62-мм) пехотной винтовкой системы Мосина! А человек начала двадцать первого века с университетским образованием, командовавший во время срочной службы взводом «шилок», напичканных электроникой, овладеть не сможет? Легко! Но час индивидуальных практических занятий по огневой подготовке нужен позарез.
К оружию надо иметь каждодневную привычку. Чтобы не трястись над ним, как царь Кащей над златом, и не бояться.
Восемнадцатилетним пацаном в учебке, в караульном взводе, месяц отходив через день на ремень, я спал в обнимку с АК-74. Разбирал и собирал с завязанными глазами.
А битым мужиком, полгода отработавшим опером группы по тяжким преступлениям, только с четвёртого захода одолел зачёт по огневой подготовке. Матчасть пистолета Макарова попалась заковыристая — затворная задвижка, кожух затвора.
Прижимая к груди, старательный Наплехович принёс много патронов. Часть в обоймах, часть россыпью. Все патроны были новенькие, остроносые, поблескивали по-праздничному. Поручик вывалил их на дно поломанной брички, в которой я устроил сортировочный пункт для обретенного скарба.
Я отобрал снаряженные обоймы, их оказалось восемь штук, и разместил в подсумках. Узнал заодно вместимость подсумка — пять обойм. Насыпал семьдесят семь патронов в котелок.
Наплехович стоял рядом. Мне показалось, что когда я пересчитывал патроны, он шёпотом повторял за мной:
— сорок один, сорок два.
Не выношу, когда мне смотрят под руку. Особенно когда я не уверен в правильности своих действий. На родных и близких в таких случаях я повышаю голос. Менее знакомым людям говорю какую-нибудь цензурную гадость. У меня скверный характер.
Но сейчас обстановка понуждала сдерживать эмоции. Я решил рассеять внимание Наплеховича разговором.
— А что, поручик, — спросил, запрыгивая на бричку, чтобы сидя намотать портянки, — много во взводе офицеров, которые у «товарищей» служили?
— Больше половины. — Наплехович полез в карман за папиросами.
— Да ну!? — удивился я, отложил в сторону стащенный сапог и угостился папироской.
Поручик начал загибать короткие, в заусеницах пальцы:
— Легче сосчитать, кто не служил. Сам взводный. Прапорщик-попович, как его, Кипарисов. Подпоручик лысый, не знаю фамилии, из москалей. Из русских, то есть. Юнкер ещё, Виктором зовут. Вы, господин штабс-капитан.
Хорошо, что коллектив нестабильный, всякий гад на свой лад. Новый человек не будет старожилам глаза мозолить. Пока все друг к дружке непритертые, новые. Да и у отцов-командиров голова, наверное, вовсю болит, насколько надежными в бою окажутся вчерашние краскомы.
— Вы на какой должности у большевиков послужили? — спросил я, допуская, что Наплехович пошлёт подальше.
Но он ответил, потупившись:
— Ротным.
Я верную выбрал тактику. Обвиноватил поручика, и теперь не меня он буравил глазами, а носки своих скверно чищеных сапог.
Как в сообщающихся сосудах — у него настроения убыло, а у меня добавилось. Почти пятнадцать лет я не носил портянок, а намотал любо-дорого. Без единой морщинки, туго. И быстро, в три приёма, точными движениями.
Помнят руки! Через столько лет! Правда и тогда, в восемьдесят третьем в учебке в первый же день я, сугубо городской житель, с ходу овладел методикой наматывания портянок.
Однократного рассказа и показа отделенного командира младшего сержанта Володина оказалось достаточно. За всю службу я не натер ни одной мозоли. Наука, конечно, нехитрая, но много кто, помнится, проблемы с ней имел.
— Штабс-капитан Белов, гляжу, серьезный. — Я успел прикусить язык, не дав слететь привычному слову «мужик», наверняка при характеристике офицера Добрармии, неуместному. — Э-э-э, человек.
Наплехович неопределенно кивнул. Ни да, ни нет. Резонно, только самый глупый дурак кинется освещать личность командира первому встречному.
Я закинул на плечо увесистый «сидор» и винтовку:
— Куда теперь?
— В роту.
— Хорошо бы пожевать чего-нибудь, — стрессовая ситуация в совокупности с лихорадочной работой мозга высосали из организма полезные витамины.
— Сало едите, господин штабс-капитан?
— А як же, — я расплылся в улыбке, — неуж на мусульманина похож?
— Да трохи е, — осторожно сказал Наплехович.
Не он первый про это сообщает. Но прежде такое случалось, когда я стригся наголо в армии или в стройотряде и потом загорал до черноты. В Юрьевце на Волге узбеки заговорили со мной по-свойски. Гыр-гыр-гыр. Я когда въехал, ответил им интеллигентно: «Нихт ферштейн[32], земляки». Они не поняли, продолжили докучать, и я вынужден их был отшить заученной в армии фразой на тюркском наречии, в которой словеса «кара хайван»[33] были самыми куртуазными.
Их гужевалось на привокзальном рынке трое или четверо, а нас двенадцать бойцов, половина ССО «Ермак», поэтому «дружескую» репризу «зёмы» проглотили.
Полакомиться сальцем не удалось. По селу пошло внезапное движение. Мимо нас, как вырванные, промчались всадники, едва не стоптав. Тяжело топая, оттуда и отсюда, во все стороны побежали военные. Зарябило в глазах от чёрных гимнастерок, красных фуражек. Высоко, с хрипотцой в медном горле подала голос труба. Возникло ощущение, как перед надвигающейся грозой, обложившей полнеба.
— Тревога! — вскинулся поручик Наплехович, меняясь в лице.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Зона Комфорта предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
16
«Андроповская» водка — народное название дешевой водки (4 руб. 70 коп.), выпуск которой был начат в период нахождения у власти генерального секретаря ЦК КПСС Андропова Ю. В.
19
Гумно — огороженный участок земли в крестьянском хозяйстве, расположенный, как правило, на задах.