Язык цветов из пяти тетрадей

Михаил Синельников, 2023

Михаил Синельников – известный московский поэт, эссеист, исследователь литературы, автор многих статей о поэзии и составитель ряда поэтических антологий и хрестоматий, а также – переводчик классической и современной поэзии Востока. Но в последнее десятилетие на первый план отчетливо вышли собственные стихи, привлекшие внимание сочувственной критики и отмеченные различными отечественными и международными премиями. Изгибы пути поэта, уже давно напечатавшего однотомник (2004), двухтомник (2006), книгу «Сто стихотворений» (2013), «Избранное» («Из семи книг», 2013), вышедшее в издательстве «Художественная литература», показали неожиданно и для давно возникшего круга читателей, и для самого автора, что финиш не наступил и точку ставить рано. Этот том, в который вошли стихи последних трех-четырех лет является прямым продолжением объемистой «Поздней лирики» (2020) и отдельного сборника «Устье» (2018). В идеале каждое стихотворение пишется, как последнее. Но состояние исчерпанности в данном случае все не наступает. Стих становится все жестче и резче, все классичней, поэтическая речь – лаконичней, «сопряжение далековатых идей» (это – ломоносовское определение поэзии) все дерзновенней.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Язык цветов из пяти тетрадей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

© М. И. Синельников, 2023

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023

Дизайн обложки И. Н. Граве

* * *

Первая тетрадь

«В пустынном доме ты поёшь…»

В пустынном доме ты поёшь,

И долго голос одинокий,

Не столь уж внятен и хорош,

Витает на твоём Востоке.

Потом на Север повернёт

И воспарит в порывах веры,

Но вдруг стихает, сбитый влёт,

В глухие падает пещеры.

Над полем в юности летел,

Да так, что небо грохотало.

Теперь притих и запустел,

Лишь о своём грустит устало.

Звучит, неслышный никому,

И отдыхает, умолкая,

И отзывается ему

Судьба какая-никакая.

«Брести, блуждая по барханам…»

Брести, блуждая по барханам,

К земле, где может быть вода.

В изнеможенье бездыханном

Безмолвно двигаться туда.

И вдруг цветок упрямый встанет,

Возникнет почвы чернота,

И ящерица сонно глянет.

Теперь пустыня не пуста.

Но станешь ты нести отныне

В себе самом издалека

И немоту, и зной пустыни,

И тонкий голосок песка.

«В степи так много лошадей…»

В степи так много лошадей —

Гнедых, саврасых и — небесных,

Белея, мчащихся над ней

И тающих в лазурных безднах.

Увеличеньем повторив

В круговороте над равниной

Крутые торсы, вихри грив,

Поток табунный и единый.

Земное взяв за образец,

Как будто бы для жизни вечной,

Плывущих из конца в конец

По небу степи бесконечной.

«Спешит, наращивая темпы…»

Спешит, наращивая темпы,

Зелёный поезд средь степей.

О, этот путь от сизой Эмбы —

Кустарник ржавый и репей.

И взгорбок новый за ложбиной,

И белизна солончака…

О, этот путь прямой и длинный,

Завоевания тоска!

А вот и первые деревья!

Под ветром клонится елань,

И обрывается кочевье,

И всюду Русь, куда ни глянь.

И, может быть, в закатных странах

Истаешь вся, как рухнул Рим,

Но твой имперский полустанок

В живой душе несокрушим.

«Как украли пистолетик…»

Как украли пистолетик,

Вызывавший зависть в детях,

Как нахлынул дикий зной

И засох на грядке цветик,

Слон сломался заводной,

Так и годы полетели

Нескончаемых потерь…

Ну, опомнись! Неужели

Этой детской канители

Не хватает и теперь?

Но ведь сумрак лишь приснился…

Всё что было на веку:

Лёгкий шарик в небо взвился

И кораблик в путь пустился

И уплыл по арыку.

«То беркут на руке киргиза…»

То беркут на руке киргиза,

То тюбетейка, то лампас,

То крест и золотая риза,

На чьей-то панихиде бас.

Припомню и поименую

Всех, всех, кого издалека

На улицу мою родную

Швырнула властная рука.

Мать власовца, семья уйгура,

Сектант блаженный, зоркий вор

И ссыльный князь, смотревший хмуро,

И благодушный прокурор,

И шалашовка в затрапезе…

Давно их нет, и я один

Стою, как в грёзах Пиранези

Среди возлюбленных руин.

Но детство и судьбы причуда —

Тянь-Шаня сизая гряда —

В мой поздний мир текут оттуда

И не иссякнут никогда.

Предание

Туземцев тюбетейки и треухи,

И среди них продавленный картуз —

Сутулый, после зоны тугоухий,

Прошёл скрипач, былой любимец муз.

Расцвёл урюк, я дочитал былины…

Мне говорят, что мимо князь идёт.

Запомнились его костюм холстинный,

Рука, со лба стирающая пот.

Какой он князь! Он состоит в артели.

Взывают Первомая рупора

И авиамодели пролетели.

В душе иная музыка с утра.

А эта машинистка, как ни странно

(Столь неопрятна, от жары смугла),

Любовницей степного атамана

Давно, до первой высылки была.

Мое преданье всё неимоверней,

Хотя оно не столь уж и старо.

Чуть светится и в накипи, и в черни

Серебряного века серебро.

«Трубит горнист побудку пионерам…»

Трубит горнист побудку пионерам.

Хребты блеснули в сизом серебре.

Я знаю, что еще в тумане сером

Сейчас киргизы едут по горе.

И я всхожу на верхнюю дорогу

Что сыростью лесной осенена

И длится по тяньшанскому отрогу

Перенося в другие времена.

Арба стрекочет, мимо проплывая.

Перетекают всадники с детьми.

О, эта жизнь иная, кочевая!

Не нужно ей излишнего — пойми!

Свои в ней злоключения и нужды,

И навыков премного, и наук…

И так тому, что долговечней, чужды

Вся наша явь и трубный этот звук.

Перед осенью

Уже мечты не о Париже,

Мелькнули Рим и Амстердам,

И, тем сильней, чем старость ближе,

Влечёт к начальным городам.

Возможной стала невозможность,

Но та арычная вода

Той жизни простоту и сложность

Уже несла через года.

И ведь родителей могилы

Земных чудес важней стократ,

И там сейчас — ещё в полсилы —

Пошёл чуть слышный листопад.

И всё пронзительнее жалость,

И всё нежней моя печаль,

И желтизну, и побежалость

Той южной осени мне жаль.

«В который раз отца теряю…»

В который раз отца теряю!

На жизнь и смерть его гляжу,

С ним подхожу к пустому краю,

К немыслимому рубежу.

Всё вновь вступаю в день зловещий,

И возвращаются черты.

Давно истаявшие вещи

Являются из темноты.

И знаю — нет покоя праху,

Пока ещё так больно мне,

И эту старую рубаху

С печалью трогаю во сне.

«Как там вода свирепо обнимала…»

Как там вода свирепо обнимала,

Прохладна, и прозрачно-зелена!

Сегодня сил для этих схваток мало,

И далека, и протекла она.

И всё же, всё же как она любила!

Сбивала с ног и бережно несла,

И вся её ликующая сила

Вошла в слова, всевластна и светла.

И вновь во сне становятся так близки

Все перекаты водяных полей,

И эти облекающие брызги

Объятий женских кажутся милей.

«В ночь прошлого ты смотришь через прорезь…»

В ночь прошлого ты смотришь через прорезь,

Там — отдалённый розоватый зной,

И всё воображаешь, хорохорясь,

Что был тобой утрачен рай земной.

А ведь, пожалуй, были преисподней

Солома, глина… Эта волчья сыть,

Которую по милости Господней

Ты иногда умел изобразить.

И лишь теперь, когда не стало сил,

Другая вдруг открылась анфилада,

И ты очнулся и лицо омыл

Росой чистилища на выходе из ада.

Обруч

Опять шасси со свистом слягут,

И замелькает под крылом

Вся мешанина пальм и пагод

С её тропическим теплом.

Теперь бурунов изумруды

Тебя обступят, закипев;

Раздастся в Храме Зуба Будды

Перерождения припев.

Или, блуждая одиноко,

Войдёшь в великую мечеть,

Чтоб вечный след стопы Пророка

На тусклом камне рассмотреть.

Откуда всё явилось это?

Судьбы мерцающая мгла…

Но ведь не зря до края света

Родная улица вела.

И я к неведомым созвучьям,

К мирам чужим — в земном кругу —

Ещё за посвистом певучим,

За тонким обручем бегу.

«Всегда любил базара гам и давку…»

Всегда любил базара гам и давку,

Верблюдов распродажу и коней,

Тандыр и керосиновую лавку,

И не отрёкся от начальных дней.

Из этой глины и меня лепили,

И говорю, всей жизни вопреки:

Нет ничего роднее этой пыли,

Куда бросают нищим медяки.

Всегда оттуда приходила сила,

Где нож и хлеб рождаются в огне,

Где подаянья Азия просила,

Своих детей протягивая мне.

Восток

Набить узор на медном блюде чёткий,

Списать хадис[1], чтобы в пути везло,

И выпечь хлеб, иль починить подмётки,

Нож выковать — повсюду ремесло.

Вот соль земли, чья убывает сила!

Искусство ваше близится к концу.

Но жив огонь… Как руки опалило

И пекарю и златокузнецу!

Есть цех воров с уменьем не попасться,

Цех астрологов по календарю,

Цех сказочников — слушай сладкогласца!

Есть цех поэтов — я ещё горю!

Персеполь

Персеполь. Девушки в хиджабах,

Но камни под ногами их

И знать не знают об арабах

И пришлых ордах кочевых.

Всё ж эти турки и монголы

В великолепии руин

Свои оставили глаголы,

Свои пометки на помин.

На мраморе и на граните

Записки грубые солдат

И эти поздние граффити

Об изумленье говорят.

Навечно в ночь огня и гула

Каменносечный ввергнут фриз,

В который факел свой метнула

Гетера пьяная Таис.

Когда оскудевает вера,

Имперская слабеет речь

И вдруг находится гетера,

Чтобы историю поджечь.

«Ислам. Костёр. Ночной призыв к оружью…»

Ислам. Костёр. Ночной призыв к оружью.

Вопящих джиннов хохот и тоска.

Блуждать в песках и пить мочу верблюжью,

Въезжать с победой в крепость из песка.

Так жизнь пройдёт, петляя по барханам.

И смерь в пути от жажды… Вот когда

Цветением своим благоуханным

Тебя обдаст и оживит джида.

Под сенью пальм волшебно-тиховейных

Впредь испытаний для блаженных нет,

И девственницы плещутся в бассейнах,

И преподносят отроки шербет.

«Монголия, чьей песни заунывной…»

Монголия, чьей песни заунывной,

Текучей и вливающейся в сон,

Далёкий оклик, звук её призывный

Еще ко мне и нынче обращён.

Ведь надо было, чтоб трава иссохла

И падал скот, чтоб двинулась орда,

Чтоб злая кровь мир залила, как охра,

И древние пылали города.

Чтоб с каплей крови чуждой и немилой

Кочевника разгульная тоска

Через века влилась и в эти жилы,

Соединив холмы и облака.

Синхрония

С письмом в руке застывшая голландка

И нежный с лютней женственный лютнист…

А в Венгрии дела идут не гладко,

Разбойничий звучит по чащам свист.

Любимую Веласкес пишет пряху,

И тянется хмельниччины резня,

Карл возлагает голову на плаху,

И вся толпа ликует, гомоня.

Индусов косит чёрная зараза,

Над Рейном золотятся облака.

Спиноза, оторвавшись от алмаза,

Швыряет муху в сети паука.

В Стамбуле новоявленный мессия

Надел чалму, поцеловал Коран.

Возникла из Московии Россия,

Гудит раскол, внезапный, как буран.

А здесь, в степях, нашествие калмыков,

Улыбка Будды и великий джут.

Примчалась к юртам конница, погикав.

И рубят молча, и угрюмо жгут.

Шурале

Вдруг раздаётся крик звенящий

В татарском призрачном селе,

То путника в дремучей чаще

Застигла ведьма Шурале.

Напала и переборола,

И глухо шепчется листва…

Но, впрочем, облика и пола

Нет у такого существа.

Когда оно возникнет в дымке,

Увидишь: плавны и легки

Его опасные ужимки

И смертоносные прыжки.

Сжимая чьё-то сердце жёстко,

Смеётся чудище, и вдруг

Оно вселяется в подростка,

Вбегает в освещённый круг.

Текут мерцающие тени,

И, пестрым маревом повит,

Он пляшет на нью-йоркской сцене,

В Париже блещет и парит.

И нет земного притяженья,

Лишь обольстительны и злы

Рывки и властные движенья

Лесной заворожённой мглы.

Сурхоб[2]

О.К.

Там глина алая верховий

Густеет, и весной всегда

Бывает цвета тёмной крови

Речная бурная вода.

О, разве не из этой глины

Адама вылепил Господь!

И, как причастие, долины

Приемлют эту кровь и плоть.

— Земля моя, любовь до гроба!

Туда раздумье отнесу,

Где сурик розовый Сурхоба

Преобразился в Кызылсу

В Киото

Марико Сумикура

Конечно, в следующий раз — в Киото.

И, если жизней, ну, хотя бы две, —

Японка в ожидании кого-то

Его записки прячет в рукаве.

Да, предстоит в струенье цветозвука

Переселенье в новые миры,

И дворик с колыбелью из бамбука,

И нежность неба с конусом горы.

Неужто Провиденье скуповато,

И не подарит в этом далеке

Узор волны в секунду переката,

Пустынный берег с крабом на песке!

Ведь так нетруден переход скорейший

Туда, где будет в этом сне твоём

Небрежно зонтик вскинувшая гейша

Под лепестковым розовым дождём.

«Давно ушла богиня Оспа…»

Давно ушла богиня Оспа

За гималайские холмы,

Но колесница серпоносна

В трущобах мчащейся Чумы…

Нет, не умрёт умельцев навык,

И мнимость мира не пуста,

И вечны блеск алмазных лавок

И ночи звездной чернота.

И пыль, вбирающая лица,

Которых в толпах не исчесть,

Тысячелетьями клубится

И не пытается осесть.

«Тигриным рёвом за рекою…»

Тигриным рёвом за рекою

Сопровождались огоньки,

Что к новой жизни, к непокою,

Неслись по зеркалу реки.

И этот шрифт деванагари,

Кренящийся под силой слов,

Тянулся в бронзовом нагаре

За вереницею слонов.

Рис

Там, в Индостане, рис — всему мерило,

За горстку риса местный создал люд

Все чудеса, что, рея белокрыло,

Потоки света на полмира льют.

Хозяин тачки рисом платит рикше,

И тот бежит к лачуге налегке,

И женщине, так долго ждать привыкшей,

Протягивает зёрнышки в руке.

Всем правит Голод в жизни злой и нищей.

И всё-таки, пройдя сквозь времена,

Культура эта не убита пищей,

Кулинарией не обольщена.

Важней над Гангом розовое утро

И рубище, и пляска, и парча,

И зодчество, и гимн, и «Камасутра, —

На острие рубиновом луча.

И кажется, довольно той же горстки

И раджам, и суровым божествам,

Чья длится вечность в клёкоте и порске

Священных грифов, равнодушных к нам.

Наваждение

От прогулок по Дели

И растительность жгла,

Ноги быстро слабели,

Забывались дела.

В огнепламенном круге

Были пятна черны,

И пестрели лачуги,

Выступали слоны.

По блаженному аду

Приручённых зверей

Я в родную прохладу

Возвращался скорей.

И сегодня так нежит,

Вспоминаясь в былом,

Вентиляции скрежет,

Превращавшийся в гром.

Но в томительной дрёме,

В обжигающем сне

Эти Киплинга «томми»

Все мерещатся мне.

Этих дам кринолины

Под жарой навесной

И во фраках мужчины,

Презиравшие зной.

Бодрый марш напоследок

В золотистую рань

И агенты разведок,

Облачённые в рвань.

Одетые воздухом

Предсказанных в древнейших Ведах,

Во сне бредущих золотом

Я видел воздухом одетых,

Прикрытых только лоскутом.

Я сам готов был обнажиться

И сбросить эту ношу с плеч,

Бежать сквозь времена и лица,

Чтоб на краю дороги лечь.

Да только я давно немолод,

И не к лицу теперь рывки,

Потом — семья и здешний холод,

И эти пальмы далеки.

И от духовного полёта,

В котором тает жизнь своя,

Осталось мне одна забота:

Не наступить на муравья.

«Селенье горное, что гомоном и лаем…»

Селенье горное, что гомоном и лаем

Встречает путника, а дальше тишина.

Дорога дальняя к лиловым Гималаям

В глубоком сне предрешена.

Как будто бы вся жизнь прошла по серпантинам,

А вот и добралась туда,

Где лики грозные в собранье всеедином

Изваяны из льда.

Вдруг улыбнётся тот, а этот озарится

Догадкой зыбкой обо мне.

И правды большей нет, чем ледяные лица

В пустынной вышине.

Темнота

Там очертанья быстро тлели,

И, говорлива и густа,

В твоём блуждании без цели

Была внезапной темнота.

Теперь, благоухая вяло,

Среди зловонного тепла.

Она, торгуясь, умоляла,

Хватала за руки, влекла.

Алмазных лавок и хибарок

В ней разливалась болтовня.

Ещё горячим был огарок

Испепеляющего дня.

И, запропавший в низких кастах

И в переливах темноты,

И боязливых, и глазастых,

На проблеск продвигался ты.

Туда, где в жизни столь не нашей —

С припевами — богов своих

Кормили рисовою кашей

И спать укладывали их.

Калидаса

В святилище, куреньями повитом,

Где в эту пору душно и в тени,

Ты босиком ходил по древним плитам,

И прикасались к истине ступни.

Была душа заполнена дорогой,

Когда в глухой и вещей тишине

Ты думал о пастушке босоногой

И с жалостью припомнил о жене.

Найдется в каждом веке Саконтала,

Гуляку-мужа не пугает ад,

Но ждать и верить всё же не устала

Оставленная столько лет назад.

Так пусть и эту повесть бескорыстья

Бог осенит спустившийся с высот,

И с трепетом на пальмовые листья

Какой-то драматург перенесёт.

Камоэнс

Дорога в край рубинов и холеры

Была трудней, чем нынче до Луны.

Пожалуй, больше мужества и веры!

Но и моря и пряности нужны.

Какие вихри выли по дороге!

Трепещущих — на мачтах и корме

Гигантские хватали осьминоги,

И хохотали демоны во тьме.

И спячка за неделею неделя,

Безветрие, бессилье, пустота…

Вдруг эта буря у Короманделя,

Ломающая реи и борта!

Оставив рыбам сундуки и шлемы

Спасались португальцы налегке.

И плыл Камоэнс, черновик поэмы

Держа в изнемогающей руке.

«И в полумраке взор упорный Шивы…»

И в полумраке взор упорный Шивы.

Иль это Индра, что куда древней?

И выход в мир сияющий и лживый,

И снова майя набежавших дней.

Возможно, там была богиня Кали.

Сейчас промчатся страны, города…

Какие б виды нынче не мелькали,

Для девочки живу я, как всегда.

А вот и степь. Так от неё устала,

Душа, в траве забытая не раз!

И тёмный идол сходит с пьедестала,

Взметая судьбы и пускаясь в пляс.

«Трёх демонов разинутые рты…»

Трёх демонов разинутые рты

Тысячелетий поглотили много,

Их густонаселённой пустоты…

О, воплощенья пляшущего бога!

Извлечены рабами из горы,

Образовав раздельные миры,

Они застыли, грозно нависая…

Но всё я думал, что сильней Исайя.

«Любовь и дружба, всё пройдёт на зное…»

Э.И.

Любовь и дружба, всё пройдёт на зное,

Когда ты вновь направишься туда,

Где чудище бурлило водяное

И сотрясало зеркало пруда.

Там и тебе узреть достался случай

Глухие колебанья и рывки

Субстанции багряной и могучей,

И золотые эти плавники.

В сиянии разбитой амальгамы

Всходило божество из глубины,

И ведали оранжевые ламы,

Что будут снова перерождены.

Но в час кормленья, под удар кимвала,

Когда манила и звала земля,

Оно к тебе, как счастье, подплывало,

Небытие досрочное суля.

«И выберешь не без усилий…»

И выберешь не без усилий,

Всего за несколько минут

Цветенье галилейских лилий,

Иль лотосом поросший пруд.

И раскатившиеся звенья

Распавшегося на лету,

Или блаженного забвенья

Сгустившуюся пустоту.

И долгий путь без пересадки

В какой-то рай (быть может, в ад),

Иль жизней свежие десятки

Из предстоящих мириад.

«Вот и Цейлон, где вновь Адам и Ева…»

Вот и Цейлон, где вновь Адам и Ева

Увиделись, уже искушены,

И, убежав от огненного гнева,

Очнулись средь могучей тишины.

Дай оглядеться — как же всё знакомо!

Какие благодатные места!

Благоуханий сладкая истома,

Цветущих рощ павлинья пестрота.

Всё тот же рай, лишь малость обветшалый!

И океан заходит, не спеша,

В любовно разрушаемые скалы,

И от бессмертья устаёт душа.

«Любовника убила Артемида…»

Любовника убила Артемида,

В чащобах за оленя приняла.

Случайный стих, не различая вида,

В кого-нибудь вопьётся, как стрела.

Я ранил Вас, хотя и на излёте,

А мог любить. Но, и спустя года,

В моих словах опасность Вы найдёте.

Любовь и смерть соседствуют всегда.

Ариадна

Её отчаянье досадно,

От слёз и жалоб я бегу,

И остаётся Ариадна

На незнакомом берегу.

Наутро веяньем прохлады

Её разбудит Дионис,

И повлекут её менады…

И в море тает белый мыс.

Мы — в эпилоге, а давно ли,

Держа в руке её клубок,

Входил я в хаос буйной воли!

Был сумрак воющий глубок.

Был Минотавра топот гулок,

Но схватки с ним страшнее мгла.

Из закоулка в закоулок

Лишь нитка тонкая вела.

Но вот рассвет разлился ало,

И ничего не сохранить.

А ведь и сердце пронизала

Её спасительная нить.

«О том, что всё возникло из раздора…»

О том, что всё возникло из раздора,

Милетский грек промолвил, и доспехи

Ремесленники тщательно и споро

Куют в Милете, раздувая мехи.

Текут в Аид необозримым войском

Убитые — их поросль молодая,

С живущими ещё в общенье свойском,

Но притяженье жизни побеждая.

Всё новые приходят поколенья,

Рождаются для будущих сражений,

И вырос для борьбы и одоленья

На городской стене цветок весенний.

«Томила гарью кузница в Милете…»

Томила гарью кузница в Милете,

Клинки ковались, и мудрец изрек:

«Всё из войны рождается на свете».

И видел море древний этот грек.

Там всё росли и сталкивались волны,

Здесь юноши топтали виноград,

И гибнул мир, противоборством полный,

И расцветал средь бедствий и утрат.

О, разве, разве не по воле Музы,

Искавшей исступленья твоего,

Безжизненные дружбы и союзы

Ты разорвал для боя одного!

И вот она, желанная теснина!

И ты, из судеб выбравший одну,

Остаток сил собравший воедино,

Хотел войны и получил войну.

Анабасис

В повествованье древнем Ксенофонта

Одну страницу не забыть — о том,

Как вдруг открылась даль до горизонта,

Явилось море в блеске золотом.

Всё нарастали подходящих крики,

И Посейдона славил всякий грек,

И в этот миг — от грозного владыки,

Понятно, и окончился побег.

Сюда, до этой драгоценной сини,

Теряясь в снежных бурях и в пыли,

Через теснины, дебри и пустыни

Они, пути не зная, с боем шли.

Взошли, от страха забывая робость,

На крутизну, где, оставляя дым,

Своих детей бросали горцы в пропасть

И жгли дома, чтоб не достались им.

… Дойти, дожить до радостного часа,

Лазурную увидеть благодать,

Со всеми вместе закричать: «Таласса!»[3]

А то, что дальше, можно не читать.

«В театре древнем, слыша ропот бурный…»

В театре древнем, слыша ропот бурный,

В предвосхищенье хохота и слёз

Не я ли становился на котурны

И голову отрубленную нёс?

Не я ли гневно обличал на съезде,

И эта обречённая толпа,

Не поглядев на грозный лёд созвездий,

Рукоплескала, радостно-слепа?

Быть может, подрастающие дети

От правнуков, кричащих в шлемофон,

Какие игры на другой планете

Ещё услышат до конца времён.

Эрос

Как пламенем охватывает хворост —

Попробуй, загаси, останови! —

Пирует Эрос. Гибельная скорость

Дана испепеляющей любви.

Потом, потом в коротком разговоре

Заметишь вдруг, что горяча зола,

Но шевельнулось мыслящее море,

Тебя к нему дорога повела.

Да, от любви, что годы поглотила,

Оставившей лишь блестки мишуры,

Теперь — к иной, вращающей светила,

К мирам упрямо тянущей миры.

«Когда упали стены Карфагена…»

Когда упали стены Карфагена,

Из бурно возгорающейся мглы

Такие крики раздались мгновенно,

Что рухнули парящие орлы.

Слоны трубили, боги отлетали,

А их жрецы возжаждали огня,

И, отражаясь в блещущем металле,

Неслась по узким улицам резня.

Планеты замирали на орбитах,

Легионеры в огненной пыли

Ловили женщин наголо обритых —

На катапульты волосы пошли.

И победитель, надышавшись дымом,

То ликовал, то грустен был чуть-чуть,

Задумавшись, что то же будет с Римом

Когда-нибудь.

«Промчавшийся по хрусткой гальке вскачь…»

Промчавшийся по хрусткой гальке вскачь

И в речи отозвавшийся напевной

Был всё-таки всего прекрасней мяч,

В тебя феакской брошенный царевной.

Зевс-Вседержитель всё ж таки всеблаг!

И тот блажен, кто, пережив лишенья,

Такую встретил после передряг

Очередного кораблекрушенья.

Она спешит. Блеснуло колесо

Летящей в город лёгкой колесницы.

А ты уже забыл про Калипсо,

Тебе уже иная доля мнится.

Обманом погубил ты Илион

И хитростью осилил Полифема,

Но так теперь бесхитростно влюблён!

И всё же здесь не кончилась поэма.

И воспоёт какой-нибудь слепец

Дальнейший путь и твой причал во мраке,

И ты корабль покинешь наконец,

Чтобы, проснувшись, не узнать Итаки.

«Как сладостно язычество Эллады…»

Как сладостно язычество Эллады!

По всей земле, куда бы ни пойти,

Пришельцу обретенья и отрады

Сулили все ночлеги и пути.

По всей дороге боги были рядом,

И повевал, и приводил Эол

В объятия к неведомым наядам…

Ковал Гефест и Арес в битву вёл.

Но божества устали, одряхлели,

Тысячелетний жертвенник угас,

Бежала нимфа из твоей постели,

Зарос травой оставленный Парнас.

Ещё вакханки бормотали спьяну

И плакали, не в силах встать с земли,

Но умер Пан. В походе к Юлиану

Последнего сатира привели.

Недавно перехожие монахи

Его крестили, и теперь спроста,

Седой, косматый, пребывавший в страхе,

Косноязычно славил он Христа.

«И этот мальчик, найденный царевной…»

И этот мальчик, найденный царевной

В тех заводях, где чудом не погиб,

И разговор гортанный и напевный

Её прислужниц, и ребёнка всхлип.

Всего сильнее материнства сила,

О нём неодолимая тоска…

Вода всё ближе люльку подносила,

Пошевелив папирусы слегка.

Стоит столетий пыльная завеса,

Но кажется, не столь уж далеки

И правнучка прекрасная Рамзеса,

И колыбель, и эти тростники.

Библейское

И рядом с милой, темноокой

И эта, старшая жена.

Вот с ней, и в близости далёкой,

Тебе и старость суждена.

Она суха, подслеповата,

Но вожделенною была,

Тебе подставлена когда-то,

И всё волнует эта мгла.

Ещё соперничают сёстры,

Язвят, перекликаясь зло,

И ревности столь много острой

В наследство детям перешло.

Смешались разных жён потомки,

Узнаешь эту в них и ту…

Вот памяти обрывок ломкий,

Вобравший свет и темноту!

Всё схорони и руки вымой

Струёй текучего песка!

И горечь мощи нелюбимой

Теперь пройдёт через века.

Читая Иосифа Флавия

Когда Мессию заждались,

Признать случается в дурмане

Его сияющую высь

В хозяйственном Веспасиане.

Всю бездну предстоящих лет

Презрев, как марево пустое,

Завёл он платный туалет,

Как император, умер, стоя.

Конечно, жаден и тяжёл,

Того затмил он и задвинул,

Кто в это мир уже вошёл

И даже временно покинул.

«Господь был, в сущности, бродягой…»

Господь был, в сущности, бродягой,

Жарой и жаждою томим,

Когда апостолы ватагой

К странноприимцам шли за Ним.

И потемнел хитон от пыли,

Натёрлись от ходьбы ступни.

Ему хозяйки ноги мыли

И отвлекались от стряпни.

Но в той холмистой Галилее,

Где заводил Он речь свою,

Уютней было и теплее,

Чем в этом северном краю.

Здесь и в погибельные годы

Сияла ночь под Рождество,

И милостыньку нищеброды

Просили именем Его.

И на крыльцо, гремя веригой,

В предощущенье райских нег

Всходили с верой превеликой

И рыхлый стряхивали снег.

Мои знакомые

Я помню: при первом знакомстве со мной

Мою недалёкость Иуда

Облапил с улыбкой своей озорной.

Дана безвозвратная ссуда.

В лесах мне встречался апостол Андрей,

Однажды со мной Магдалина

В слезах говорила о жизни своей

И витиевато, и длинно.

На странные встречи мне в жизни везло,

Я видел, как часто на лица

Жестокие клейма кладёт ремесло,

И сызнова повесть творится.

Я знал Иисуса. В темнице семь лет

Провёл он за недонесенье.

И льётся, не меркнет немыслимый свет.

Я верю в его воскресенье.

Эфиопия

Высокогорный гордый Хабеш

Порой дождей угрюм и вял.

Придёшь, так много не награбишь,

Сорвёшься с этих скользких скал.

Сухой жарою не без страха

В теснины взгорбленной земли

Вступали воины Аллаха

И в храмах летописи жгли.

Всё вновь встречали их лавиной…

Россией посланный поэт

Ночами слушал голос львиный

В предчувствии грядущих бед.

Была тверда и норовиста

Порода и князей, и слуг,

И тонкий профиль лицеиста

Средь грубых лиц являлся вдруг.

Был скуден край крутой, кремнёвый,

Но ангелы вились над ним,

И устоял Израиль Новый

И осрамился Новый Рим.

В испепеляющее лето

Воздетый на верблюжий круп

Не зря везли Ковчег Завета

Под гулкий грохот медных труб.

И, падая на красный иней,

Припомнишь в блеске снежных круч,

Как на иконе мрачно-синей

Спаситель чёрен и могуч.

Потёмкин

Потёмкин зорко-одноглазый,

В алькове, Геркулес нагой,

Громивший стол с китайской вазой

И отворявший дверь ногой.

Какая русская натура —

Вельможа этот и вахлак,

Внимавшей грубой лести хмуро,

Стихи писавший кое-как!

Скучавший над французской книжкой,

Томимый замыслом своим,

Закусывавший кочерыжкой,

Брать присоветовавший Крым.

И не чуравшийся работы,

Возникшие из пустоты

Явивший города и флоты,

Овеществленные мечты.

Через Евксинскую пучину

Метавший молнии в Стамбул,

Нашедший быструю кончину

В степи Земфир и Мариул.

Успевший вовремя укрыться

Во всеобъемлющий Аид…

Его орудие царица

В отливках медных сохранит.

Всех превзошёл гигантов древних

Её возлюбленный герой.

Что жизнь прошла в его деревнях

Мы видим позднею порой.

Царствование

Глаза навыкате, осанка,

Сознанье, что опять соврут,

Призыв горниста и овсянка,

С утра неукротимый труд.

Державный отдых под шинелью,

Подагра с некоторых пор,

И Пушкина перед дуэлью

С женой небрежный разговор.

И вопли горцев над завалом,

И самый дерзкий из повес,

Вот этот Лермонтов с кинжалом,

Бегущий им наперерез.

Пустыня знойная Тараса,

Шпицрутены, сибирский снег,

Усталость, гневная гримаса…

— Жуковский, где блаженный брег?

Лишь купол мрачно-золотистый

В чухонских беглых облаках,

И маленькие кантонисты

С большими ружьями в руках.

И Севастополь, рюмка с ядом,

Всё чьи-то жёны в смертном сне,

И к неполадкам и наядам

Ещё поездка по стране.

И встречный воз в пути далёком,

И золотящаяся сплошь

Под выпуклым и тусклым оком,

К земле клонящаяся рожь.

Кантонисты

В полку так быстро дети мёрли,

А выжившие день за днём

Дом вспоминали с комом в горле

И цепенели под ружьём.

Штыком кололи неумело,

Приказа не могли понять,

Валились наземь обомлело,

Спросонья подзывая мать.

С её молитвою напевной,

Успев усвоить только звук,

Держали строй в огне под Плевной,

Одолевали Уч-Кудук.

Ах, знать бы в тугаях сквозистых,

Что вот, по счастью своему,

Дождутся внучек-гимназисток,

Решившись переплыть Аму!

И выходили в генералы,

Сказаньем став чужих земель,

И ветхая с подкладкой алой

Осталась правнуку шинель.

В Сибири, на лесоповале,

И в Ницце, средь её отрад,

Потомки всё не признавали

Своей империи распад.

Шахматово, Боблово

И заняты продажей сувениров

Потомки тех, что рушили и жгли.

Теперь живут, обломки быта вырыв

Из одичавшей сумрачной земли.

Повырубили ельник и осинник.

Вновь засияла церковь за прудом,

И в далях зачарованных и синих

Возник уже мемориальный дом.

Руководились фотоснимком старым,

Всмотревшись в этот пожелтевший вид,

Где у крылечка перед самоваром

Семейство благодушное сидит.

Там сбоку мальчик-инопланетянин.

Что чужд он всем, домашним невдогад,

И не поймут, как страшен он и странен,

Поскольку на фотографа глядят.

«Ты, говоривший о себе со вкусом…»

Ты, говоривший о себе со вкусом,

И жалкий, и язвивший до конца,

Ветхозаветный спорщик с Иисусом,

Разъединивший Сына и Отца, —

Как ты просил, превозмогая муку,

У иноверцев дойную козу

И славил фаршированную щуку,

На самом оказавшийся низу!

Грибные лавки в чистый понедельник…

Ну, где они? Кончается страна,

И путь к погосту устилает ельник,

И Библия правдива и страшна.

Окурки собирая на вокзале,

Ты видел: налетело вороньё.

И вот когда объели, обглодали!

Но всё же невозможно без Неё.

«Осенена страницей Часослова…»

Осенена страницей Часослова,

Вместившей замки, пажити, поля,

Еще жила преданьями былого

Европы изобильная земля.

Но в городке, поднявшемся гористо

Над быстротой и памятью воды,

Раздался первый выстрел гимназиста,

А во втором уж не было нужды.

Я проживал там в крошечном отеле

Ещё до заключительной резни,

И звоны предвечерние густели,

Звал муэдзин и множились огни.

И в сумраке я покидал берлогу

И к перекрёстку шёл на бледный свет,

И, оглядевшись, дерзко ставил ногу

В косой забетонированный след.

Но хилым был чахоточный Гаврила,

Была мала мальчишечья ступня,

Которая в историю вдавила

Двадцатый век, всех встречных и меня.

«Порой благополучье почему-то…»

Порой благополучье почему-то

Словесность в долгий погружает сон.

Российская нам подарила смута

«Конармию», «Такыр» и «Тихий Дон».

Не только тема… Бурей в мире сонном

Литература движется сама.

Чтобы явиться в ней с «Декамероном»,

Нужна чума.

Паранойя

Должно быть, жизнь могла бы стать иною,

Да только не осилить никому

Такой недуг, такую паранойю,

Упорства прибавлявшую ему.

Что может врач! Лишь расчертить зелёнкой

Сухую кожу на кривой руке

И ночью ждать, от кровотока звонкой,

Когда приедут в чёрном воронке.

А он казнил и верил, вероятно,

В грядущий рай, куда народы вёл,

И в цветовые вглядывался пятна

Безмолвных масс, пошедших в перемол.

В себе прозрев гиганта, полководца,

Он вслушивался жадно в болтовню…

И всё врагов искать ему неймётся

И поколенья предавать огню.

И, обгорая, вертится планета,

Страна готова лишь ему внимать.

И так давно всё начиналось это,

Когда ремнём его учила мать.

Воздух Саратова

Там, в «Желтых горах», в Сары Тау,

Всё так же века напролёт

То время текло к ледоставу,

То снова гремел ледоход.

Но гунны, болгары, татары

Прошли, прогоняя стада,

И встали без счёта амбары,

И мимо текут поезда.

Так вырос из жизни привольной,

Дорожной, застойной, иной

Саратов большой, мукомольный,

Возникший над волжской волной.

И вечен, могуч, многоразов,

Сквозь повесть всех засух, прорух

Прорвался сусеков, лабазов

Сухой и рассыпчатый дух.

Быть может, дистрофик Вавилов

Вдыхал этих веяний пыль,

Теряя сознанье, ловил их.

И тихо мутился Итиль[4].

«И эти лютые морозы…»

И эти лютые морозы

И ледяные зеркала,

И хлеб с избытком целлюлозы

Их память горестно несла.

Я замечал у них привычку

Беречь и доедать еду,

И попусту не тратить спичку,

Как в том навязчивом бреду,

Когда людей, хоть стой, хоть падай,

Презрела призрачная власть,

У испытуемых блокадой

Одна забота — не упасть.

И, коль совсем не обездвижить,

Всё тот же выбор будет впредь —

Иль чью-то жизнь отнять, чтоб выжить,

Или, спасая, умереть.

«Я долг отдам и восхвалю траву…»

Я долг отдам и восхвалю траву.

Вот — лебеда, она и в Ленинграде

Бывала во дворах, она в блокаде

Родителей спасла, и я живу.

На чём-то горьком жарили её.

Ещё весною шла в котёл крапива.

Пусть ей за то, что так вольнолюбива,

Колючее простится колотьё!

Сам голода не знал. После войны

Я был ребёнком на краю державы,

Как в буйный лес, входил в густые травы,

В их вещий шелест, в их дневные сны.

Я эту речь запоминал легко.

И, вероятно, призван был воспеть я

Туземной кашки белые соцветья,

Полынь и молочая молочко.

— Так не усни, душа, не постарей!

Пусть книжной пыли много ты вдохнула,

С тобою мощь родного саксаула

И розовый светящейся кипрей.

«В последний год ему везло…»

В последний год ему везло.

Зека усталый с инсулином,

Не принял он, властям назло,

Участья в шельмованье длинном

Того, кого боготворил.

Для жизни не хватило сил.

Не предстоял бедняге выбор,

Поскольку вовремя он выбыл.

Февраль — март

Был распорядок прост и чёток:

От радио, само собой,

От всех трудов и проработок

В кино бежали всей гурьбой.

По вечерам — какое чудо!

Не то, что тундра и тайга —

Вот эти дебри Голливуда!

А жизнь привычная строга.

Быть может, завтра в щель теплушки

Увидишь новые края,

А здесь — какие-то зверюшки,

Душа, спасённая твоя.

И в джунглях длинная лиана

Металась линией прямой

И в оттепель несла Тарзана

Над чьим-то детством и зимой.

«На взгорье уходили черепахи…»

На взгорье уходили черепахи,

Всем войском простучали тяжело.

Природа в смутном пребывала страхе,

И наводненье буйное пришло.

Не раз и с нами, знавшими науку,

Речь завела природа этих гор,

Но мы давно не внемлем ультразвуку

И с нею позабыли договор.

Перед грозой носились низко, низко,

Свой издавая писк, нетопыри.

В ту ночь отец был вычеркнут из списка,

В наш вещий дом вернулся до зари.

«Себя в ту пору изводя и пряча…»

Себя в ту пору изводя и пряча,

Считая прегрешения свои,

Я жил тогда на запустевшей даче

Без будущего, дома и семьи.

Там ел и пил я из чужой посуды,

Заглядывал в хозяйский телескоп

И, пыльных книг перебирая груды,

Испытывал от призраков озноб.

Кого я ждал, ко мне не приезжала,

И навещали те, кого не звал,

И мошкара заблудшая жужжала,

Порхала моль и время шло в отвал.

Так жил я, предстоящего не зная.

Пожалуй, мог бы спиться. Но, строга,

Стояла в изголовье запасная

Сосновая Тарковского нога.

И я прошёл через его Солярис,

Чтоб яркие и тусклые года

Его улыбкой щедрой озарялись,

И вот я вышел в это никуда.

Но долго в утлой памяти детали

Держались, переменам вопреки,

И рукописей выцветших летали

И рассыпались в воздухе листки.

«И знаю я, как входят в номер…»

И знаю я, как входят в номер,

Где в самом деле кто-то помер.

Берут записку со стола

И ужасаются, читая,

А за окном, светлым-светла,

Летает осень золотая.

Потом покойника везут

В больницу, где работал Чехов,

И в свой торопятся приют,

И водку пьют, чуть-чуть отъехав.

И станет издали видней,

Мелькая в осенях и зимах,

Тот, кто бежал от этих дней,

От этих лет неумолимых.

«Уйти от дел, от вечных книжек…»

Уйти от дел, от вечных книжек!

Нет, утром встать ещё не лень…

Вбежать с одышкою на лыжах

В один великолепный день!

Сквозь белый лес по чьим-то вехам

В густом снегу промчаться вмиг,

Простившись с карканьем и смехом

Кикимор наглых и шишиг.

Помедлить на холме высоком,

Перелететь равнины рек

И обнаружить ненароком

Другой народ и новый век.

Любимцы времени

Припомню, погружаясь в глуби

Эпох разгульных напоказ,

Что наблюдал я в этом клубе

Любимцев времени не раз.

Гуляли в ресторанном зале,

Мёд обожанья пили всласть,

Болтали, ели, твёрдо знали:

Крепка и неусыпна власть.

Но, став обыденностью серой,

Так быстро поглотила тьма

Их премии и адюльтеры,

И кинофильмы, и тома.

И, выходя на берег Леты,

Ещё от клуба невдали,

Они сжигали партбилеты,

Под стрёкот кинокамер жгли.

Поколение

Так были песни молодости милы!

Бренчали струны, но река быстра,

И выросли такие воротилы

Из тех, что запевали у костра.

В том воздухе и лживом, и весёлом

Неудержимо таял кислород.

И думал: «Не расстанусь с комсомолом!»

Тот, кто другие песни запоёт!

От денег помрачение в рассудке,

Пиры и переделы, а потом

Инсульт в объятьях тайской проститутки

И ангел беломраморный с крестом.

«Погост за рожью и бурьяном…»

Погост за рожью и бурьяном.

Пустынна улица села

И ненавистью к горожанам

В истоме тусклой изошла.

Откуда злоба — сам подумай!

Но смотрит на тебя родня

С усмешкой едкой и угрюмой,

И трудно выжить больше дня.

Тут за убийство дом сжигают

И убивают за поджог,

И на чужих собаки лают,

Покуда свой не изнемог.

«Иконы, с петухами полотенца…»

Иконы, с петухами полотенца,

А ночью духота и непокой,

Бессонница мальчишки-отщепенца —

Он здесь в плену, приезжий, городской.

И всё же этот мир, уж уходящий,

Куда проститься приезжала мать,

Оставшийся за облаком и чащей, —

Я смог в самом прощании застать.

Всё воскрешу, воздвигну понемногу,

И в эти строки, в книгу, вот сюда

Закатом обагрённую дорогу

Сквозь годы проведу и города.

«Роднёй не брезгую простою…»

Роднёй не брезгую простою,

И кажется на склоне дней,

Что, может быть, её не стою.

Она становится родней.

А в ней — умелец и добытчик,

И бесприютный пассажир

Промёрзших поздних электричек,

И волжских грузчиков кумир.

Хозяин, говоривший сухо

И осадивший пришлеца,

И эта дряхлая старуха,

Перекрестившая с крыльца.

Я вряд ли их увижу снова,

И всё ж надежда не умрёт

Ещё сыскать такое слово,

Чтоб сохранился в нём народ.

Натюрморт

Забвенье… Но во мраке мёртвом

В глухой избе свой зыбкий круг

С крестьянским тусклым натюрмортом

Показывает память вдруг.

И совестлив, и верен мигу,

И долговечен, и текуч,

Яйцо и чёрствую ковригу

Во тьме высвечивает луч.

Водь

В краю, где воду кличут водью,

Мы с другом долго по воде

К родному шли простонародью,

И суши не было нигде.

Обняв земли большое тело,

Вода тропинки залила,

И всюду чернота блестела,

Напоминая зеркала.

Не отступала эта полисть,

До взгорка с колокольней вплоть

Нас неотвязная, как совесть,

В деревню провожала водь.

Высоцкий

Вот — Высоцкий, давно его нету,

А повсюду ещё разлита

Одолевшая всё-таки Лету

Правдолюбья его хрипота.

Эта совесть в обнимку с гитарой

На эстраду взбежала из книг

Русской прозы бессмертной и старой,

И в пылу перешедшей на крик.

Но окрепла с годами догадка,

Что во времени полупустом

Это было явленье упадка,

Рокового недуга симптом.

В этой песне, с отчаяньем спетой,

Всё гудит, не кончается он,

А успенье империи этой

Начиналось с его похорон.

Алла Баянова

Эти песни чем горше, тем слаще,

Вот и молодость даже привлёк

Заграничный прононс дребезжащий

И цыганщины лёгкий жарок.

Бодро ходит усталое тело,

Ты любима сейчас и мила,

А ещё ведь и с Лещенко пела

И с боярами цуйку пила.

Ах, вернулась сюда запоздало,

И не сдержишь дрожанья руки!

Вот родные края не узнала,

И чужие уже далеки.

Подбежавшей девчонке с букетом,

Разглядевшей морщины и швы

Под сплошным и безжалостным светом,

Улыбнувшись, шепнула: «Увы!».

Весёлое кладбище

Всё время пополняется доныне

И сделалось сокровищем села

То кладбище в румынской Буковине,

Где даже эта бездна весела.

Обычные, столь будничные лица

С надгробий разрисованных глядят.

Как все они решились согласиться

На юмор эпитафий? Все подряд!

С улыбкой в этом бродишь ералаше,

И нет благоговейной тишины,

И, может быть, все прегрешенья наши

Всевышнему смешны.

Полесье

Тусклый, резкий голос выпи

Над просторами болот

Крепнет в хлюпающем хрипе…

Значит, кто-нибудь идёт.

Да, по кочкам с верным щупом…

И на картах нет пути,

Так скажи стратегам глупым:

«Тут и пешим не пройти!»

Край лягушачий и жабий

Перед полчищами лёг,

С этим чавканием хлябей

Неразлучный говорок.

И возлюблены трясины,

Эти дебри, озерца,

И горяч глоток полынный

Из глубокого корца.

Кончен день, темнеет Припять,

Разливается тоска.

Выбрав невод, надо выпить.

Вот и жизнь полешука.

А к нему над зыбью Нила,

Над зубцами пирамид

Счастье путь не позабыло —

Белым аистом летит.

«Рассвет с охотою утиной…»

Рассвет с охотою утиной,

Последних выстрелов хлопки

И жизнь, подёрнутая тиной,

И эти приступы тоски.

И всё-таки ещё чуть рано,

Ружьё пока зачехлено.

И вот — последнего романа

Горячеватое вино.

Свиданье с юною графиней

Придумывает он сперва.

От этих чувств и тёмных пиний

Ещё синее синева.

И веет морем и маслиной

От сердце жалящей слегка,

От этой жадной, маскулинной

Прощальной прозы старика.

«Как Вагнер, презиравший Верди…»

Как Вагнер, презиравший Верди

И верный вещему огню,

В твореньях о любви и смерти

Я выкрутасов не ценю.

Так догорай, моя валгалла,

Предатель бей наверняка,

Хоть всё, что сердце отвергало,

Воздвиглось тоже на века!

«Как вдох, застывший на губах…»

Как вдох, застывший на губах,

И долгий выдох,

Возник и растворился Бах

В окрестных видах.

Беседуя, восходит ввысь,

Бредёт к привольям,

Туда, где облака сошлись

Над тёмным полем.

Вдруг задрожал его орган,

Заныв, загукав,

Как укрощённый ураган

Уставших звуков.

И немота продолжит спор

Во мгле бессилья

С Тем, кто объятия простёр

И отнял крылья.

«Как твой народ могуч и музыкален!..»

Как твой народ могуч и музыкален!

Пойдем туда, где с некоторых пор

В предощущенье будущих развалин

Изобразил валгаллу бутафор.

Своих подруг мужчины в твердых шляпах

По вечерам на оперу везли.

Стучали кружки бражников разлапых,

Со стапелей сходили корабли.

Сталь плавилась, изготовлялся порох.

Широкоплечий пролетариат,

Пленённый вальсом, состоящий в хорах,

Военным маршам оказался рад.

Вдруг бушевал, речами разогретый,

Шагал на революцию в строю

И покупал перронные билеты,

Лелея честь рабочую свою.

«Как лёгкий жемчуг в тесной снизке…»

Как лёгкий жемчуг в тесной снизке,

Мерцали звуки и текли,

И под руками пианистки

Взметались к небу от земли.

То грусть, то буйное веселье,

Сменяясь, горячили кровь,

И рассыпалось ожерелье

И собиралось вновь и вновь.

И в гармоническом сумбуре

Волны, встающей на дыбы,

Клубились будущие бури

Уже нахлынувшей судьбы.

Каста

Седая внучка конокрада

Гадала мне в мой горький миг,

И вот права: одна отрада —

В бумаге белой этих книг.

И с той поры уже не часто

И лишь в дурные времена

Ко мне взывала эта каста,

Ведь всё уплачено сполна.

И годы схлынули, истаяв,

И всё ж с годами не исчез

К забывшей путь от Гималаев

Породе этой интерес.

И ведь не зря они воспеты,

И, убежав на край земли,

Гостили в таборах поэты

И степью за толпой брели.

И я завидую свободе,

И силу чувствую родства,

Когда горят на небосводе

Их золотые божества.

Как напирают эти лица!

Стоит простак, оторопев…

Но чья-нибудь судьба вершится

Под их неистовый припев.

Бозо[5]

К.В.

Вдруг углядела в бытии сожжённом

Орудие колдуньи, и оно

Подложено в жилье молодожёнам.

Так всё сбылось, что было суждено.

Так отомстила бывшая невеста,

И спился муж, всё вкривь пошло и вкось.

Зарытое в укромнейшее место

Спустя десятилетия нашлось.

И нет спасенья от заклятья злого —

Всё новые злосчастия встречай!

Но иногда довольно только слова,

Оброненного мельком, невзначай.

В обсерватории

Куда ни рвёшься духом пленным!

Вот Млечного пути пыльца…

И расцветающим вселенным

Нет объясненья и конца.

Блистательно разнообразным

В столпах нездешнего огня

И утомительным соблазном

Влекущим издали меня.

Так женских платьев переливы,

На миг приковывая взгляд,

Текут, медлительно — ленивы,

И выбор, может быть, сулят.

Зовут — простившись с мелкой скверной,

Нырнуть в алмазную дыру,

И есть в бессмыслице безмерной

Благая весть, что не умру.

«Сильна усталость в этой аватаре…»

Сильна усталость в этой аватаре,

А там вдали трепещут камыши,

Свистят, снуют, жужжат земные твари,

И отдых есть для временной души.

Под этим небом и меня оставьте,

И пусть растает в мириадах лет,

Как память о нездешнем астронавте,

Нелепой жизни выгоревший след.

Но чище карма в этих посещеньях.

Вдруг журавлей увидишь перелёт,

Уснёшь в цветах… Как молвил их священник:

«Степь отпоёт».[6]

Тейярдизм

Наверно, мыслит эта плесень,

И скудный ягель, этот мох,

Олений корм, так чёрств и пресен,

Весь от раздумий пересох.

Всё, все… И даже эти скалы!

Что понял этот крутосклон?

Всех извержений пламень алый

Сознаньем высшим наделён.

Дойдя до белого каленья

Под вечной оболочкой тьмы,

Ядро Земли плодит виденья,

И это наважденье — мы.

И совесть мы не успокоим,

Когда помчатся корабли

Вихрящимся пчелиным роем

От оставляемой Земли.

Инопланетянин

Своей особостью изранен,

Познав хозяев злость и спесь,

Пойми же, инопланетянин,

Что ты своим не станешь здесь!

Ты доберёшься до истока

Наречий здешних, бодр и рьян,

Но в пониманье мало прока

И нет приязни от землян.

За их злосчастия в ответе,

Ты будешь рвать стальную сеть,

Взывать в слезах к иной планете

И в небо звездное глядеть.

Старое дерево

Теснится роща молодая,

А всё же место в ней нашло

И дерево, что, увядая,

Роняет лист в своё дупло.

А будет ли оно весною?

Но, узловата и стара,

Какой-то кажется родною

Его служивая кора.

Оно пожить ещё готово.

И хочется понурый ствол

Обнять, как мастера седого,

Который к правнукам забрёл.

Папоротник

Творец ещё учился… Опыт ранний,

С особым тщаньем выписанный лист

Был послан в мир немыслимых созданий,

Так изузорен и многоветвист.

Разрозненный, он состоял из множеств

И гордостью со Дня Творенья был

Природной Академии художеств

И живописцам оказался мил.

Он облика уже не переменит,

А ящеров давно на свете нет…

Его прицепит к шлему Плантагенет,

Явившийся чрез мириады лет.

Так жить и жить среди лесного быта,

Безмолвья, сухостоя, забытья

И на горючем срезе антрацита

Оставить чёткий оттиск Бытия!

«Я помню ветхое крыльцо…»

Я помню ветхое крыльцо

И в доме звуков переливы —

О, голос, нежный и смешливый!

Но только позабыл лицо.

Что время сделало со мною!

Иль то смятение виною,

Когда пленяла эта мгла

И первой женщиной была?

И то, что в сумерках случилось

И жизнь поворотило вкось,

Всё в судорогу превратилось

И в зыбкой тайне расплылось.

«Как над минувшим ни злословь…»

Как над минувшим ни злословь,

Оно и дорого и мило.

И в ненависти есть любовь,

Её внушают нам светила…

Зачем её в себя влюбил,

Когда в преддверье эпопеи

На это сердце устремил

Незримый луч Кассиопеи?

«Ты волен был и шёл, куда вело…»

Ты волен был и шёл, куда вело,

Где сердце свежим холодом дышало.

Теперь смирился, оценил тепло.

Ты изменился, пусть и запоздало.

Ты стал другим. Ты был в пути жесток.

Сейчас, к чужой участливый печали,

Таким бы ты, быть может, и привлёк

Тех, кто тебя с презреньем отвергали.

Но, вспоминая то, каким ты был,

И, ветхие перебирая были,

Ты, разлюбивший то, что разлюбил,

Не упрекай за то, что разлюбили!

«Конечно, слушала, не слыша…»

Конечно, слушала, не слыша,

И не слова, а тишина,

Касавшаяся нас всё тише,

Была единственно важна.

Лишь хлынувшая в разговорах

Признаний сбивчивая речь

И шелест уст, и слабый шорох

Одежды, падающей с плеч.

«Поверь горячке поцелуя…»

Поверь горячке поцелуя,

Что очевидный в свете дня

Твой возраст, лишь тебя волнуя,

Не существует для меня!

Что юность, всё не отлетая,

Сияет в прелести былой,

И прядь всплеснулась золотая

За этой стрижкой пожилой.

«Не срезав угол, споря с Пифагором…»

Не срезав угол, споря с Пифагором,

Пошёл к тебе запутанным путём,

Не скорым, но, однако, тем, которым

Мы шли в таких же сумерках вдвоём.

Ещё в другом я разошёлся с греком

(Он знался с египтянами к тому ж),

Что, веря разделившим нас парсекам,

Не верю я в переселенье душ.

Всё чудится: к неведомому краю

Зовёшь меня, ушедшая во тьму,

А я пока дорогу удлиняю

К оставленному дому твоему.

«Нетленна память первой встречи…»

Нетленна память первой встречи,

И даже — я могу не жить,

Но эти сбивчивые речи

Уже священны, может быть.

Ещё сойдёмся в жизни новой,

Ведь только через тридцать лет

Распался этот лист кленовый,

Тобой протянутый в ответ.

«И, собираясь в новый дом, немилый…»

И, собираясь в новый дом, немилый,

В разлившуюся вслушиваясь тишь,

С какой-то лихорадочною силой

Всё то, что оставляешь, оглядишь.

Удержишь ли хоть призрачные эти

Миры, что здесь из пустоты воздвиг,

И эти голоса десятилетий,

И вдумчивую эту пыль от книг?

Лимонное деревце

Давно лимон из косточки здесь вырос

На пятачке коротеньком, хоть плачь,

И скрыто в листьях, плотных, как папирус,

Летописанье ссор и неудач.

Он жил в горшке, сроднился с нашим бытом,

Чуть шелестел, касаясь потолка.

Быть может, видел в мире призабытом

Севильи золотые облака.

Но принял он и эти поколенья,

И этой почвы дорогую пядь,

Снег за окном… И в день переселенья

Задумался и листья стал терять.

Старые вещи

Среди потёртостей и вмятин

Я отдыхать душой привык.

Красноречив и прост, и внятен

Вещей ветшающих язык.

Всего важней и сердцу мило

То, что досталось с детства мне,

Ещё родителям служило

И недвижимо в тишине.

Любовно тронешь ковш и ножик,

Или в шкафу найдешь лоскут,

И вспять, пройдя незримый обжиг,

Десятилетья потекут.

И новой утвари не надо.

И жизнь не вся ещё прошла,

И постарение — награда,

Прикосновение тепла.

«Есть упоенье в пробужденье раннем…»

Есть упоенье в пробужденье раннем,

Когда берёт оттенки цветовые,

Рождается, твердеет в очертаньях

Привычный мир, являясь, как впервые.

Ещё люблю метаморфозы эти,

Но клонит в сон, где вновь цвета сомкнутся.

И хорошо проснуться на рассвете,

И хорошо заснуть, и не проснуться.

«На книжных полках больше стало пыли…»

На книжных полках больше стало пыли.

Я постарел, и за мелькнувший год

Две женщины меня уж разлюбили.

Хотел бы знать, что третья не уйдёт.

Она ко мне приходит на рассвете

И вносит вновь во всё, что говорит

Тревожный жар своих тысячелетий.

Но неизвестен возраст аонид.

И та, что заходила к Архилоху

Была с Катуллом в горькие часы,

Еще и в эту молода эпоху,

Погибельной исполнена красы.

«Люблю я тех, кому дано…»

Люблю я тех, кому дано

Стихотворение одно.

Я знаю, если ты — не гений,

Многописанье — тяжкий грех,

Но пусть живёт одно из всех

Нахлынувших стихотворений!

Есть божества, они — о, да! —

Со мною странствуют всегда,

Но вдруг приходят, сердце тронув,

И так немного дарят строк

И горький воздуха глоток

Мне Кочетков или Сафонов.

«Напомнит лес о русокудром Леле…»

Напомнит лес о русокудром Леле,

А, может быть, о лешем колдуне,

И звук жалейки, жалоба свирели,

В вечеровой раздастся тишине.

Снег упадёт негаданным подарком,

Или пригорода чёрная весна

О бормотанье сбивчивом и жарком

Расскажет, говорлива и бурна.

А северная зимняя столица —

С игрой вечерней, с цокотом копыт

Анапесту позволит возвратиться

И прозу, и простуду возвратит.

Рифма

Одна с божественным порывом…

Боратынский «Рифма»

Кричит акын, то злой, то сладкогласый,

То жгучий, то журчащий, как вода,

И старых рифм несметные запасы

Не истощатся никогда.

Рот разевает, мнет живот обвислый,

Пытаясь рифму новую найти,

И новые сбегаются к ней смыслы,

Иные открываются пути.

Куда заводит рифма в самом деле!

В младенчестве укачивал её

Хребет коня, подобный колыбели…

Но вот уходит в странствие своё.

И воинство доскачет до Китая,

И мчится вестник на крылах орла,

Пока клокочет, чувства сочетая,

Та, что у вас, в Европе, умерла.

Статуя писца

Кажется, что щурится от света,

Продолжая жить невдалеке,

Изваянье памятное это

С тростниковой палочкой в руке.

Хитроватый и широколицый,

Взгляд вперил в каменносечный фриз,

Где рабы согнулись над пшеницей

И над пиром жаркий диск завис.

Мумии, конечно бы, продрогли,

Если бы не вещие слова.

Если вносишь душу в иероглиф,

То она останется жива…

Я и сам из этого сословья.

Верен тем, кто подлинно велик,

Добавлять последние присловья

К ветхому папирусу привык.

Бугорок на среднем пальце высох,

Это жизнь с годами нанесла

После стольких списков и расписок

Твёрдую примету ремесла.

И угрюмо говорю собрату,

Осмотрев тысячелетий тьму:

«Как живёшь и за какую плату

Фараону служишь своему?»

«И этот ветер, нежащий покуда…»

И этот ветер, нежащий покуда,

Бодрящий, прибывающий, живой,

Ведь, может быть, уже он и оттуда,

Где — чернота за вьющейся листвой.

И тягой своего круговорота

Еще он станет увлекать туда,

Где тихоструйно овевал кого-то,

С кем ты простился в давние года.

«Произношу я слово в тишине…»

Произношу я слово в тишине,

И нарастает шелест листопада,

И голоса прихлынули ко мне,

Заговорила шумная громада.

Уснувших пробуждая тут и там,

Ушедших отнимая у природы,

Перебегают крики по холмам,

Год, убывая, окликает годы.

Пробуждение

Я дорожу отрезком пробужденья.

В каком тумане перейду межу

В том и живу и провожу весь день я,

Сажусь за стол, по улицам хожу.

Ещё блуждая и скользя по краю,

Минувшее впускаю в жизнь свою,

Вернуть давно ушедших успеваю

И домочадцев снова узнаю.

И в эти сокровенные минуты

Я с теми, кто немыслимой дали,

И в сонный мир моей душевной смуты

Живущие покуда не вошли.

Усталость

Как заката размытую алость,

Розоватость, потом темноту,

В старых людях люблю я усталость,

В них тепло угасания чту.

Так не всё ещё жизнь угасила,

Миновавшего светится весть,

Будто некая скрытная сила

В глубине этой слабости есть.

То, что, как бы душа ни устала

От обманов, трудов и утрат, —

Повидавшего в жизни немало

Побуждает смотреть на закат.

«Степь опьяняет, как впервые…»

Степь опьяняет, как впервые,

И вновь дорога далека,

И над кочевьем-кучевые,

Кочующие облака.

И всё вытягивают степи,

И умножаются стократ.

Их отступающие цепи,

Отодвигаясь на закат.

Где, словно первая влюблённость,

И розовость ещё видна,

И одолели отдалённость

Мечтательность и глубина.

Звук

Как знахарь к родникам и кладам

Подходит с помощью лозы,

Мне звук певучий где-то рядом

В ночные чудится часы.

Но, может быть, источник звука —

В дремучей чаще, и она

Пришельца гонит многоруко,

Путь заграждает, как стена.

Уже давно ему не внемлем,

Лишь погружаемся в туман,

Беспечно странствуя по землям

Всех этих кривичей, древлян.

Но с их певучестью былинной,

С той призабытой так давно

Их драгоценной сердцевиной,

Поэта сердце сроднено.

«Что из себя осталось вытрясти…»

Что из себя осталось вытрясти?

Какие вспомнятся новеллы?

Но больше нет мастеровитости,

Всей повести сильней пробелы!

Как будто в сердце что-то хрустнуло…

Нечаянно облившись кровью,

Для творчества созрел ты устного,

Приблизился к молитвословью.

И вот уже отстал от моды

На резком выломе

И разучился в эти годы

Писать чернилами.

Послесловие

Вдруг опадают листья сада,

Бассейнов меркнут зеркала,

И вот когда Шахерезада

С последней сказкою пришла.

Ну, что ж, уже не плыть Синдбаду,

Никто не вымолвит: «сезам»,

И джинн, вселившийся в лампаду,

Не снизойдёт к пустым слезам.

С чем просыпаться на рассвете

И в сумерках чему внимать?

Но перед шахом плачут дети,

Кричат и обнимают мать.

Так удержи клинок дамасский,

Аллаха больше не гневи

И вспоминай, как вечер сказки

Преображался в ночь любви!

Бессмертие

Коринна, Лесбия, Лаура, Беатриче.

Алеонора и Элеонора.

И Жанна… Да, не только незнакомкам

Бессмертье дарят пылкие поэты.

Шарлотта и Фредерика… Он был

Любвеобилен… Некая «Зулейка»

И Ульрика, прожившая так долго.

Амалия. Марыля Верещак.

Грузинка Мери… А у нас в России —

Карамзина. Пожалуй, Воронцова.

Лопухина. Денисьева, конечно.

Панаева, увы. Мария Лазич

И Бржесская. Дельмас. И эта Лиля.

Берберова на горе. Виноград

И призраки Высоцкой и Ивинской.

Горенко Аня до всего. И Ваксель.

Стихи дарились изредка и жёнам.

Пленира, Люба. Всё же и Наталья.

Любви мы не коснёмся однополой,

А поэтесс великих было мало.

Похоже, что одна. И у неё —

Недоброво и Анреп. А Кутузов

Привидится к ненастью. Вот и всё.

«Где подойдёт вторая дата…»

Где подойдёт вторая дата,

Не угадать, но вряд ли там,

Где начиналось всё когда-то

И подчинялась жизнь мечтам.

И в море вынесло из шлюза,

Нашлись блаженные слова.

И эта маленькая Муза

Уже стара, ещё жива.

«Там на рельефе жрец и жрица…»

Там на рельефе жрец и жрица.

Ещё, пожалуй, много лет

Священнодействие продлится,

Хотя богов давно уж нет.

Что стало мастеру задачей?

Внести под храмовую сень

И в камне закрепить горячий,

От ясной веры вечный день.

И вот знакомое изустно

Явилось надписью резной,

И нет искусства для искусства,

Есть жизнь и смерть, и страсть, и зной.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Язык цветов из пяти тетрадей предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Хадис — изречение Мухаммеда, передаваемое из уст в уста от первого услышавшего.

2

Сурхоб (фарси — дари) — «красная вода»; то же и на тюркских языках — Кызылсу.

3

Таласса(древнегреч.) — море.

4

Итиль — тюркское название Волги.

5

В Закавказье вредоносный магический предмет, подкидываемый в дом.

6

Сказано оставившим в степи спутника Велимиром Хлебниковым, которого в Иране называли «Гуль-мулла» («Священник цветов»).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я