1. книги
  2. Триллеры
  3. Николай Лентин

Ключ. Замок. Язык. Том 1

Николай Лентин
Обложка книги

«Ключ. Замок. Язык» — это формула русских народных заговоров. Роман в целом оказывается таким заговором: персонажи пытаются заклясть судьбу, заговорить обстоятельства, расколдовать смысл событий. В основе сюжета лежит вывернутая наизнанку завязка классического романа XIX века, — получился философско-эротический триллер в форме историко-бытового романа. Вместе с тем это и литературная игра, и этическая провокация, — та книга, которую сам автор хотел бы прочесть и потому вынужден был написать.

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Ключ. Замок. Язык. Том 1» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава II. МЫЛО

Высоко воздев куль и тыча им едва ли не в физиономию Лизавете, гость заставил её попятиться из передней и торжественно вступил в «контору». Все три окна были занавешены, но солнце палило и сквозь ткань, кладя на обстановку абрикосовые оттенки. На столе уже красовался многообещающий натюрморт, поэтому куст опущен был на стул.

— Батюшки, это что ж ты мне принёс? — охнула хозяйка. — Никак канделябр где стащил?

— Почему же сразу «стащил». Я, Алёна Ивановна… — Молодой человек рывками сдёргивал обёртку. — Я, Алёна Ивановна, друга вам принёс. Целый год растил для такого случая. Дома у мамаши на окне такой же стоял. Посмотрю на него в минуту грустную, вспомню, всплакну… Слезами, можно сказать, поливал… С днём ангела Вас, многочтимая Алёна Ивановна!

— Шиповник! — слегка удивилась хозяйка. — Ну, пусть будет, я цветы люблю, они меня тоже, видишь, сколько их у меня, вон даже какая шишка растёт.

Так она назвала щетинистый кактус; кроме него по окошкам стояли герань, фиалка, ещё что-то пушистое, — почти все цвели, лимонное дерево даже гнулась под плодами; вьюн из горшка лез коленцами к божнице; а в углу возле дивана тянулся из кадушки к потолку фикус в человеческий рост с огромными зелёными пощечинами.

Молодой человек потянул носом и покрутил испачканной рукой.

— Маляры весь подъезд замарали. Мне бы руки помыть.

Лизавете было указано отвезти его на кухню, что она исполнила, отдернув ситцевую занавеску так, что махнула ей гостя по лицу. Вот откуда шёл сдобный дух: на кухонном столе остывал большой, со шляпу с полями, пирог под тараканьей корочкой. Лизавета молча ткнула пальцем в рукомойник и унесла пирог в комнату. Молодой человек зазвякал над тазом, с удовлетворением заметив два обмылка на полочке. Кухонное окно было распахнуто во двор, оттуда доносилось треньканье, и знакомый уже влажный баритон уговаривал:

— Ты моя песня,

ты моя сказка,

сядем мы вместе,

глазками в глазки

и-и-и предади-и-имся!..

Гость мыл руки и оглядывал кухню, — в ней он был впервые. Довольно большая, на два окна, раньше сообщалась с прихожей, теперь на месте заделанной двери устроен был открытый шкаф со склянками и разной дребеденью на полках. Плита с двумя конфорками, самовар, чугуны, прочая утварь; в углу — груда поленьев, в другом дощатая выгородка от пола до потолка с дверцей на засове — кладовка или отхожее место; на стенах — венички сушеных трав. Смачный баритон плавал под окнами на дворовой духоте, как жир на супе.

Только не бойся,

только доверься,

сблизим по-свойски

губки и сердце

и-и-и наслади-и-имся!..

Едва успел спрятать мыло в карман — ввалилась Лизавета, пригнув под притолокой рогатую голову (она косынку повязывала по-хохляцки, так что концы торчали надо лбом), и сунула ему утиральник.

— Садитесь, голубчик. Вот собрала на стол всякость разную закусить.

Ого: голубчик. Он уселся на деревянный стул с высокой резной спинкой с навершием в виде раскинувшего крылья ангела. Сабельными взмахами хозяйка разрезала пирог, одуряющий запах капустника щекотнул ноздри. Алёна Ивановна имела вид самый праздничный, под стать поднесённой дикой розе: платье зеленоватых тонов, красный гарнитуровый платок на плечах, в пышных волосах красный же гребень. Вроде даже щёчки и ушки подрумянены. Но сервировка была краше: на камчатной скатерти графинчики-бутылочки, самоцветно облизываясь, обсуждали промеж себя, чем подобает их закусывать — пупырчатым или сопливым, то бишь огурчиками или грибочками; колбаса изящными копытцами обегала блюдо вокруг сосредоточенного, как столяр, сыра; и селёдочка плыла на лодочке, анатомически к ней приспособясь располосованным организмом, и сама себя хотела попробовать с колечком луковым и укропной трухой.

— Самовар, извиняйте, не ставили: больно жарко.

— Так больно или жарко? Бывает что-нибудь одно, Алёна Ивановна, — изволил пошутить гость, сам себе подхихикнув. Ему нравилось изображать из себя этакого хвата-приказчика, что, как он полагал, должно было снискать одобрение в мещанских кругах.

— Бывает порознь, бывает вместе, бывает одно в другом, — изрекла хозяйка. — Ой, да вы закусочку кушаете, а пригубить забыли. Кваском запейте, Лизка моя сама делала.

Молодой человек обнаружил, что, действительно, умял незаметно для себя кусок пирога. Удержаться трудно было, он обожал капустные пироги. И вообще всё здесь обожал, при взгляде на сыр аж зубы чесались. Похватал бы всё руками, кабы не был принуждаем к степенству обхождением благочинной хозяйки. Квас, который та налила ему из кувшина с голубыми цветочками, тоже был исключительно хорош, ядрёный, почти как с хреном.

— Стулья у вас знатные, — сказал он. — Архиерейские, не иначе.

— Да ну их, — вздохнула хозяйка. — Бог знает что иногда закладывают.

И скатерть у тебя закладная, и посуда, подумал молодой человек. Ловко устроилась.

Процентщица между тем сделала знак сестре, и та, допреждь столбом стоявшая у кухонного проёма, тоже присела к столу, перед тем с важностью нацепила на себя, достав из кармана передника, крупные жёлтые бусы. Что не сильно оживило её линялый затрапез. Гость как единственный мужчина на торжестве был призван разлить водку, — «холодненькая, Лизка моя на ледник носила», — после чего разразился здравицей.

— Чествуем вашего ангела сегодня, Алёна Ивановна, — ко взаимному удовольствию. Он сейчас, конечно, среди нас и вообще каждый день на службе. Бдит, хранит и помогает. Отсюда все ваши успехи, Алёна Ивановна, на этом свете и, будем надеяться, на том тоже. Ангелу-хранителю — ура! и нам выпить пора!

— Чики-пыки! — пробасила Лизавета и опрокинула рюмку.

Студент выпил и набросился на сыр и колбасу. Хозяйка сощурилась на него.

— Это каких же мне успехов на том свете ждать?

Молодой человек, имея полный рот, кивнул в сторону киота и, прожевав, пояснил:

— А что есть успех для христианской души? Да помянет Господь в царствии небесном.

— А, так ты, батюшка, и поздравить меня пришёл и отпеть зараз? — Увидав оторопь гостя, хозяйка расхохоталась неожиданно звонким, как у девушки, смехом, явив плотный ряд белых зубов, даже неприличных в её летах. — Моргай чаще, глотай слаще! Попробуй вот этой, вишневой. И больше не проси! — Последнее относилась к Лизавете.

Та со своим «чики-пыки» заглотнула и вишневую, взяла ломоть хлеба, навалила на него чуть ли не всю колбасу и перебралась на диван, где шумно зачавкала за спиной гостя.

— Дуреет она с выпивки. А мы с тобой, батюшка, ещё примем. Налей-ка мне беленькой, теперича я скажу.

Молодой человек налил и вновь подгрёб себе снеди.

— Грибочков возьмите. Вот вы меня почтили нынче — и приходом, и цветком, и словами. Нажелали на оба света. А почему? Чтите меня разве? Об успехах моих хлопочете — с чего бы? (Студент напрягся.) Человек только себе успеха желает. Мне, значит, ангел помогает, а вы хотите, чтоб я вам помогла. Выходит, я для вас ангел и есть, потому меня и празднуете.

«Дело!» возликовал гость и залпом выпил стакан квасу — после пересоленной селёдки это было необходимо.

— Не знаю, правильно ли я вас понимаю, уважаемая Алёна Ивановна… — начал он манёвр, рассчитывая по ходу его растрогать чувствительную хозяйку, но та перебила его:

— И-и, не пытайся, всё равно не поймёшь.

— Почему же, — обиделся гость. — Я понятливый, не то что некоторые. — Он мотнул головой в сторону дивана. — В университете, между прочим, состою… состоял… буду состоять…

— А потому ты меня не поймёшь, что сам себя не понимаешь. Тоже мне, нашёл, чем удивить, — ниверситет! Видала я вашего брата — студентов голоштанных, и прохвесоров ихних. Вот тут слёзы лили: ах, войдите в положение, Алёна Ивановна, проявите человеколюбие! А пошто мне людей любить-то? — разгорячилась хозяйка. — Скажи, студент!

— Ну как… Просто, от души…

— Да? А мне от души насуют в ответ шиши.

— Но позвольте, ваше внимание, например, ко мне…

— Ты — другое дело. — Она погрозила пальцем. — Знаю, чего тебе надо. Ты передо мной, как этот огурец на тарелке. Малосольный. — Захихикала. — Наше здоровье!

Такой оживлённой молодой человек никогда её не видел. Именинница раскраснелась под цвет гребня в волосах, и смеялась, и хлопала по столу, и, скинув с плеч цветастый платок, елозила на своём «архиерейском» сиденье.

— Так что я хотел сказать, — снова завёл он, гоняя по тарелке непослушный упругий гриб. — Вот что я хотел сказать… — Тут он обнаружил, что совершенно не помнит, что же собирался сказать. — А-а… на чём вы водку настаиваете? На этих… бр-р-руньках?..

— На жабьих лапках да свиных пятачках.

«Она остроумна», догадался студент. Тут гриб с тарелки вылетел-таки на пол. Наклонясь за ним, он сам чуть не упал под стол.

— Лизка! — скомандовала хозяйка.

Мощные руки поддёрнули его подмышки и прижали к костлявой спинке стула. Лизавета требовательно протянула рюмку к сестре, — та хмыкнула и плеснула ей водки. «Чики — пыки!» — балда закусила поднятым с полу грибком и вновь бухнулась на диван.

— Всё больше не пью! — громко объявил студент. Для освежения он налил себе квасу и залпом выпил. Ему вдруг важным стало узнать, осеняет ли его голову такой же весёлый серафим, какой растопырился на стуле над хозяйкой. Он закрутил головой, пытаясь заглянуть себе за спину, комната слегка качнулась, он нахмурился, подобрался и для равновесия сунул руки в карманы. Пальцы угодили в раскисший обмылок. Надо было вернуть его на место, поскольку, раз дела теперь устроены, не имело смысла пробавляться по мелочам.

— Пойду умоюсь, — объявил он и попытался отъехать со стулом от стола.

— Ступай. Скажи только сперва, ежели когда свой ниверситет скончаешь, кем сделаешься?

— Каррьер-ру сделаю! Я, матушка, чтоб вы понимали, юр-рист!

— Чтоб я понимала: это стряпчий, никак? Людей за нос водить будешь?

— Вовсе не стряпчим! Хочу — адвокатом, хочу — прокурором.

— А по полицейской части — тоже можешь?

Молодой человек фыркнул.

— Не горю желанием. — И доходчиво разъяснил тёмной женщине: — У императора свои дела, а у меня свои.

Вообще он старался придерживать свою снисходительность, удачно сочетая в разговоре развязность, подобающую общению с простонародьем, с тонкой иронией и далеко идущим расчётом.

— Вы сами-то где учились, Алёна Ивановна?

Именинница заулыбалась, аж щёчки сделались как яблочки.

— Я-то? Учёна как Иона! В море бросили, кит проглотил и по морю носил, пока премудрости не нахлебалась. Потом выплюнул, и стала я сама на том ките по морю житейскому плавать.

— Да… Было дело под Полтавой… — Гость поморгал соловеющими глазами. — Я думал, вы акула, Алёна Ивановна, а вы чудо-юдо рыба-кит.

Хозяйка блеснула на него голубым, как бирюза в ушах, взором и, хлопнув по столу, вдруг завела:

— Поедем, родимый, ката-а-ться! Давно ты меня поджида-ал!

С дивана заухала Лизавета, студент тоже слегка подвыл в такт, поскольку слова забыл. «Как славно всё сладилось, — повторял он про себя, — главное сейчас — держать себя в руках».

— В таку-ую шальную пого-о-ду нельзя доверяться волна-ам!

Ему вдруг захотелось спать, да так сильно, что хоть сгоняй дурынду с дивана. Нехорошо, подумают, что объелся с голодухи или пить слаб, кувыркается с одной рюмки. Он выпил ещё квасу и для окончательного закрепления превосходства пустился объяснять хозяйке смысл сыра по Молешотту. Сыр, чтоб вы понимали, драгоценная Алёна Ивановна, это не просто забродивший молочный жир. Сыр — это атрибут свободы. Раз есть сыр, значит, есть скот. Например, Швейцария. Значит, люди едят мясо. А от мяса растут не только мускулы, но и благородные чувства: мужество, стремление к независимости, сила воли, достоинства разных видов… Хозяйка, соглашаясь с Молешоттом (или Бюхнером?), положила гостю сыра на тарелку.

— Ешь свободно, батюшка, Лизка ещё дорежет.

Тут молодой человек заметил, что стол сильно вытянулся, тарелка с сыром тоже отползла на край, но у него оказалось одна чрезвычайно длинная рука, которой он и перехватил свободолюбивый продукт. Какая у них длинная комната, поразился он. Прав, прав был Пётр I! — Сквознячок пошатывал комнату и раскачивал клетку без канарейки, подвешенную у окна. Атмосфера приятно посинела, посуда отливала бирюзой и позвякивала, тоже желая кататься. Одно лишь огорчало: сыр подменили, — и на вид и на вкус — мыло явное. «Кухня — мыло», вспомнил он, с трудом поднялся, опираясь на стол, и обратился к имениннице («когда это она успела щёчки с ямочками синим накрасить? Но так ей лучше, гораздо лучше») в свойственной ему неотразимо-располагающий манере:

— Так как насчёт денег, матушка?

— Каких таких денег, батюшка?

В ответ на такое плутовство именинницы студент подмигнул ей сразу обоими глазами.

— Для плавания по морю житейскому, с-сударыня!

— Ни о каких деньгах уговору не было.

Студент упал на стул.

— Ну как же, Алёна Тимофеевна…

— Ивановна.

— То есть да, Ивановна, виноват, Алёна Тимофеевна — это та, которая со Стенькой Разиным… Я, может, тоже казак, Алёна Ивановна! Только вы ведь сами обещали давеча… намедни…

— Онадысь, — сказала хозяйка без улыбки. — Путаешь, отец родной.

Сзади на диване рыгнула Лизавета. У молодого человека пересохло в горле, он прополоскал его квасом. Дело было ясное, карга напилась и всё перезабыла.

— Шутить изволите, Алёна Ивановна. (Да, так вот с ней, по-мужски, внушительно). Пятьсот рублей на пять лет вы мне, матушка…

Чёрт, что-то случилось с буквой «м», — она стала упираться остьями в нёбо: м-ммне, м-м-матушка…

— Окстись, милый, какие пятьсот? Откуда тыщи в дупле у нищей? Это ты мне кругом должен, а платить не желаешь. Ограбить сироту удумал — так и скажи.

И пальчиком ему грозит. «Да, да, он такой!» — зазвенели графинчики на столе.

— Я отдам, всё до копеечки, у меня аккурат, я ранжир соб-блюдаю… Вы же знаете: я студент, вот выучусь…

— Шелапут ты. Что с тебя возьмёшь — грош без сдачи и вошь в придачу. Не знаете, как денежки достаются. Это вам не ежа доить.

«Высморкаться в скатерть и уйти», мелькнуло в голове.

— Хороший вы человек, м-матушка, — сказал он проникновенно. — Но страсть к накопительству и честно… часто… чистособственнический инстинкт, они, знаете… влияют на высшую м-мозговую деятельность.

Опустив такое точное и глубокое замечание, гость разом взмок липким потом, будто квас не пил, а им обливался.

Карга всплеснула лапками.

— Слыхала, Лизка? Вот оно как наука отмочила. Я же ему ещё и должна. Видит Бог — студентам больше не даю. Голь, шмоль и компания. Карманы без подкладки и мозги без заплатки. Ты помнишь, изменщик кова-а-арный, как я доверялась тебе-е! — без перехода заголосила она высоко и чисто, звякая ножом по тарелке.

Следовало поставить расшалившуюся бабу на место одной увесистой фразой, при этом не упустив собственный интерес. Но у молодого человека язык с трудом ворочался во рту, как бараньим жиром обмётанный. Удивительно быстро цветочки с кувшина дали побеги и оплели всю комнату и теперь приятно позванивали с потолка. На глаза попалась селёдка и тоже удивила: какая же это селёдка, это чистая кошка, все признаки налицо. Шкурка серая, мякоть сочная, как кошачья пасть, и усы торчат, а вовсе не косточки. Он погладил кошку, но селёдка делала вид.

— Зря вы, Арина Родионовна, кошек не любите. Они Рим спасли, — выговорил гость и полез за платком, которого у него давным-давно не было, опять влип в мыло, — а другой рукой наткнулся на конверт в кармане. То, что требуется: он нарочно его захватил как решающий аргумент для глупой процентщицы, поскольку содержанием своим письмо добавляло к его заслуженной репутации черты солидности, благородного происхождения и небезнадёжного будущего.

— Сейчас вы убедитесь, уважаемая… придётся признать, голубушка, да!.. Моя платёж… ёж… (откуда ёж этот выкатился?) носпос… собность гарррантиррованна! — Он помахал конвертом и для убедительности даже понюхал. — Как раз письмо пришло из дому, — сообщают, что дела наши семейные переменились к лучшему, резко — к лучшему! лучшему из м-миров! Вот: «Родиону Ром-мановичу Раскольникову»! — Он попробовал прочесть вслух текст, но ничего не мог разобрать.

— Листик переверните, — посоветовала хозяйка.

— Ага! «Дорогой Родя!».. Это я, — любезно пояснил он собравшимся. — «Чувствую я себя»… Ну это так… Вот! «Не могу удержаться, чтобы не сообщить тебе приятную новость, хотя в подробности входить не дозволяет твоя сестра, которая готовит тебе сюрприз. Да и сама я боюсь спугнуть Фортуну, а она, кажется, нам улыбнулась. Во всяком случае вскоре жди нас в Петербурге! Я дала твой адрес одному человеку, он тебя найдёт и предуведомит. Звать его»… Это уже лишнее. Понятно, увра… досточтимая? Я скоро ваше мыло ящиками есть буду!

— Матери сколько лет? — поинтересовалась хозяйка.

— Сорок три, по-м-моему.

— Тоже из казачества?

— Нет, с какой стати. Из дворян Пензенской губернии.

— Лизка, слышь, кого привечаем. Благородных кровей. Не всё по мясникам бегать.

С чего был припряжён мясник, Раскольников не уразумел, у него вдруг сильно зачесались пальцы под ногтями, он их придирчиво оглядел, но причину зуда не установил.

— А сестре сколько лет?

— Восемнадцать. Или уже девятнадцать.

— Хороша собой?

— Чрезвычайно.

— Ну так не ходи к гадалке — просватали девку.

Морщась от свербежа под ногтями и вообще устав от глупых бабьих расспросов, Раскольников крикнул с сердитой задушевностью:

— Ну так и нечего, старая карга, голову мне морочить! Гони деньги, и я купаться пойду!

Внезапно скатерть взметнулась со всей снедью и посудой и оглушительно полетела ему прямо в лоб. Дальше он ничего не помнил.

…………………………………………………………

…но не целиком. Сперва ощутились четыре точки. Они разбегались в разные стороны и в то же время притягивались друг к другу каким-то внутренним узлом. Точки образовали — почти по Евклиду — бытие плашмя. Потом возник цвет, даже много цвета — пёстрая мохнатая поляна в багряных, жёлтых, синих цветах. Эта клумба была видна как-то отвесно и сбоку и пахла не по-цветочному — полузнакомый аромат, но слишком густой и не по душе. Руки-ноги ему не подчинялись, но голова поворачивалась. Он повёл глазами — и на него глянул квадратный мрачный зрачок в золотых ресницах. Зрачок моргнул — тут он сообразил, что это икона в блестящем окладе. А сам он лежит под настенным ковром на широком мягком ложе, совершенно голый, за лодыжки и запястья привязанный к изголовью и к изножью. Вбок от иконы мельтешили на стене какие-то картинки в рамочках, а дальше… Он в панике отвернулся, и зажмурился, и взмолился, и дёрнулся в своих путах… Не может этого быть! Плавно и медленно, как бы задвигая наваждение, он вновь повернул голову, — и уже не отводил глаз, раскрывавшихся всё шире и шире, словно им предстояло из органа зрения сделаться и органом понимания. Много лучше было бы, если бы ему и впрямь мерещилось. Но это была явь и пониманию не поддавалась.

В углу, в кресле наискосок от кровати, сидела голая баба, ковырялась между расставленных ног и глядела на него взором безмятежным, будто из окна на далёкий закат над морем.

В голове что-то крутанулось, и Раскольникову на миг показалось, что он мерещится сам себе.

— Наконец-то. Заждали-ись, — пропела Алёна Ивановна и помахала ему огурцом, невесть откуда взявшимся в её руке.

До Раскольникова дошло, чем пропитана комната: душным ладаном пополам с псиной. Неужто это он так смердит? Он попытался высвободить конечности, но слишком хорошо его стреножили, лишь столбики кроватные скрипнули. Нет, это не псиной пахло и не от него, — это был запах сыромятных ремешков, стянувших руки и ноги.

— Ты в себе ли, батюшка? — побеспокоилась любезная хозяйка.

У Раскольникова онемел кадык, распёртый куском льда.

— Не болит ли чего?

Он провёл языком по пересохшим губам и на сдавленных связках просипел:

— Пить…

— Лизка, воды!

Бухнуло, звякнуло, заскрипело… Он глянул — не зрением, а ужасом… И рванулся, чтобы убежать вместе с кроватью. Ничего страшнее он ещё не видел. Рогатое чудище нависло над ним, и кроме косынки на Лизке ничего не было. Голая, она казалось ещё колоссальней. Оползень плоти, розово-пегой, бугристой, кожа не то расчёсана, не то ошпарена, живот в синюшных рубцах отвис огромной торбой. Мотая пудовыми грудями, она подсунула ладонь, как лопату, под голову Раскольникову и вдавила кружку ему в зубы. Лошадиный дух её туши сделался главным ароматом кельи.

У Раскольникова прыгала челюсть, вода стекала к ключицам. Он чувствовал себя как тело, с размаху шмякнутое о стену. Никогда ещё реальность не приближалась к нему так вплотную. Этого не могло быть, в это нельзя было поверить, но происходящему его вера и не требовалась: оно сбывалось помимо него, хотя вокруг него и для него. Каким-то новым зрением, разом потолочным и внутриполостным, он наблюдал двух голых баб в кривящейся комнате и себя на посрамленьи перед ними.

— Что, Лизка, хорош соколик?

— Хочу! — рявкнула идиотка.

Хозяйка, встав с кресла, раздражённо пихнула сестру, пялившуюся на Раскольникова: «Поди». Та, колыхая студенистыми телесами, еле втиснулась в кресло, с кряхтеньем то ли собственным, то ли мебели. Раскольникова била дрожь, он вжимался в постель, в желудок, в позвоночник, в центр Земли, в своё отсутствие — от этого Здесь, от этого Вот, от этого бреда, от сна про невозможность проснуться, от прикосновения пухлого тела хозяйки к своей ноге, от необратимости случившегося и неотвратимости надвигающегося… от этого страшного огурца в её руке.

Именинница, присев на кровать, погладила его от подмышки до бёдра.

— Заморыш. Ну да поглядим. Вырос лес — вырастет и топорище. Огурчика хочешь?

Раскольников замычал. Она поводила вонючим липким огурцом ему по губам.

— Не бойся. Ежели сам себе не враг, то и от меня кроме добра…

Раскольников плюнул, но недалеко, рядом с подушкой. Хозяйка легонько ткнула ему в нос, но так больно, что слёзы выступили.

— Поплюй у меня, — сказала она ласково.

— Алёна Ивановна, — попросил Раскольников чужим хриплым дискантом, — отпусти меня.

Та поплямкала ему губками, как дитю малому.

— Обязательно. Моё слово верное. Да спешить-то нам некуда. Ко взаимному удовольствию. — Кинув огурец сестре, она игриво обежала пальчиками пах распяленного гостя. — Ишь, муде какое пушистенькое. А как у нас елдак-елдачок, елдачишко-елдачище…

Раскольников заскрипел зубами.

— Руки убери, дрянь! — гаркнул он.

— Ой, напугал! К нему с ласками, а он зубами лязгает. Ну, давай, птенчи-ик, оперяйся-я…

— Я тебя в полицию сдам! Сука каторжная! Люди! Помогите! Караул! — завопил он что есть мочи, выгибаясь с хрустом на постели.

Хозяйка махнула, надвинулась Лизавета и съездила его по скуле — не сильно, ладошкой мазнула, однако на несколько секунд он выпал в темноту и пришёл в себя, когда в лицо брызнули водой.

— Лизка шума не любит. Как кто кричит, убить готова, да, Лизка?

— Всё равно у вас ничего не выйдет. Хоть убейте, — выдавил он и закрыл глаза, чтобы не видеть глумливую стерву, этих голубых бесстыжих глаз и щёчек с подлыми ямочками.

— Зачем убейте. Мы не душегубки, мы православные. Отец Евлогий говорит, что такой праведницы, как я, со времён мучеников не было. Мы тебе, голубок, просто клювик заткнем карпетками твоими драными.

Раскольников всхлипнул.

— Ко мне мать едет. — И заплакал.

— Пусть едет, — одобрила праведница. — Мы ей женишка тут подыщем.

— Ты, тварь! Не смей говорить так о моей матери!

— А чего, не баба, что ли? Или святым духом тебя понесла? Она, может, ещё поболе меня хочет. А я, может, сама мать, — рассудила тварь, ловкими пальчиками танцуя на гениталиях Раскольникова. — М-м, молоденький ещё, козлом не воняет.

«Руки! Мне бы только руки освободить!» Он готов был вырвать спинку у кровати и гвоздить ей по головам мерзавок. Но одной готовности было мало.

— Мне на двор надо, — скрежетнул он.

— Чего?

— Того. В нужник.

— Чего удумал. И по-каковски?

— По-всякому.

Хозяйка ногой выдвинула из-под кровати горшок.

— Смотри, милок, себя не перехитри.

Лизавета отвязала ему руки, но стянула их между собой. Раскольников рывком сел на постели и стал распутывать узлы на щиколотках. «Суку головой в рожу, потом Лизку ногой и чем-нибудь по башке и бить, бить…» Тут горло ему стянула туго удавка, он захрипел и ухватился за петлю. Хозяйка сдёрнула его на пол, Лизавета усадила на горшок.

— Вот тебе, батюшка, и удобства.

Раскольников замычал, прося ослабить хватку.

— Я… так не могу… Оставьте меня.

— А мы тоже иначе не можем. Тебя оставь — ты мимо горшка нагадишь. Давай, тужься, милок.

У Раскольникова вновь потекли слёзы. Этот бескрайний позор совершенно обессиливал его. Толстые бабьи ляжки плясали перед лицом. Особенно страшны были слоновьи оплывшие ножища Лизаветы, с клочьями пакли в промежности, куда его намеревались впихнуть с концами.

— Представь, что ты ребёночек грудной или в лазарете раненый, — посоветовала Алёна Ивановна. — Дело богоугодное, все святые сикали да серили.

И Раскольников действительно описался.

Полузадушенного, в слезах и поту, его вновь растянули на горизонтальной дыбе. Хозяйка, смочив тряпочку в кружке, утерла ему лицо, пробежалась по телу и затем припала ему на грудь тугими горячими мясами.

— Ну, будет. Не томи бабий род, сомлела я вся. Ишь как дрожишь. Ты мужик али нет?

— Нет, — ответил он с надеждой. — Я ничего не могу. Ничегошеньки.

— Ой ли? Ах ты мой монашек… — Она сползла по нему и принялась играть грудями с его причиндалами. — А какие монашки сла-адкие бывают… — Идиотка в углу загоготала. — Знаем, как вы, студентики, монашите, днём и ночью… Всё одно по-моему выйдет… — Именинница опустилась ещё ниже и присосалась, зачмокала, заурчала…

Раскольников весь, не только лицом, был одной гримасой отвращения. Ни о каком возбуждении в таких возмутительных обстоятельствах не могло быть и речи. Хотя именинница не была столь гадка, как дурында: по крайней мере кожа гладкая, и формы круглятся по-женски. На всякий случай он скосил глаза на икону на стене — кто же там в нимбе… Закатный свет из окна, головой к которому он лежал, розовой пыльцой припорошил обстановку, заодно подрумянив белёсое мясо потаскух. Ни вершка, ни капли гадинам…

— Ой да что же ты делаешь со мно-ой, касати-ик… Видать, зелье тебя забрало-о-о… — В руках у хозяйки вновь очутилась кружка с водой. — Ты зачем мыло спёр, монашек? — И она показала злосчастный обмылок, похищенный им из кухни.

Срамиться сильней было решительно некуда, тем не менее Раскольников смутился.

— Случайно, — кашлянул он.

— Ага, скользкое было, само в карман полезло. — Она натянула на одну руку серую нитяную перчатку, смочила палец в кружке и стала его намыливать. — Ох уж эти мне барчуки балованные. Мазурики похлеще апраксинских. Или ложки сопрут или мыло прикарманят. — Неожиданно она сунула руку ему между ягодиц и начала вкручивать мыльный палец в задний проход.

— А-а! — взвыл Раскольников. — Уйди, сука!

Хозяйка свободный рукой вмяла ему подбородок так, что он мог только подвывать сквозь зубы.

— Тише, тише, щи прольешь… Потерпи, это тебе не ежа доить… Сейчас всё будет хорошо. Ой, как студентику божию Родиону будет хорошо…

Надавливая на железу в прямой кишке, она снова уткнулась ему в пах и принялась лакомиться с похрюкиванием; рот ему теперь затыкала Лизавета.

Раскольников корчился от пытки, не понимая, чего ей добиваются. Ему и клистир никогда ещё не ставили. Он задыхался под дланью идиотки, во рту было солоно от крови, бессмысленный мозг колотился в черепной коробке. Силы сопротивления, что мышечные, что моральные, полностью иссякли. Ломота и тяжесть разливались от низа живота по всему телу. Ему казалось, что даже уши у него вспухли.

Хозяйка буркнула что-то набитым ртом, Лизка протянула шкатулку. Порывшись, не глядя, в ней, Алёна Ивановна вытянула красную ленточку, извлекла палец из задницы и, продолжая закусывать, ловко перетянула под корень приневоленное возбуждение жертвы своей.

— Красота! — похвалила она свою работу, превратившую мужское достоинство Раскольникова во что-то пуделеобразное. — А ты говорил… — И вдруг грянула размашистым сельским голосом: — Уродился, уродился, уродился мой конопель! Мой зелёный, тонок-долог, тонок-долог, бел-волокнист, бел-волокнист! Повадился, повадился, повадился, повадился!..

Какой там бел-волокнист — багровая венчальная свеча торчала посередь кельи, только что не лопалась.

— Истомилась вся, душу до нутра выкрутил… соколик… желанный… — причитала праведница, каких со времён мучеников не было, карабкаясь на него, закидывая белую плотную ногу, и, разместившись верхом, со стоном насела на своё завоевание смачной мякотью. Охнула, зрачки потемнели, полуобморочно заволоклись… — и запрыгала закатная тень по стене, и груди заметались, и бёдра зашлёпали… Расступись, голь, шмоль и компания, Алёна Ивановна скачет! Задыхаясь в новизне омерзения, Раскольников отвёл глаза и увидел, как Лизавета в кресле с усердием ярмарочного медведя вгоняет огурец в свою чудовищную колдобину.

Шумные выдохи перешли в рычащее постанывание, и после пароксизма наездница повалилась на Раскольникова, жалобно, почти обиженно всхлипывая. Он тоже застонал, не в силах вздохнуть под усладившейся тушей. «Ах ты мой медовый!». Приподнявшись, она осыпала его лицо поцелуями, Раскольников уворачивался, но она лизнула его в кровоточащую губу. Тут же озаботилась, скороговоркой произнесла: «Пёс, дерись, земля, крепись, а ты, кровь у раба божия Родиона, уймись», после чего поплевала на сторону.

— Отпусти, — выговорил он на последнем надсаде. — Чего тебе ещё надо…

— Что ты, милый, — удивилась хозяйка, теперь и хозяйка его тела. — Один раз не считается.

И снова пошла писать сучья губерния, паскудная волость, слякотный уезд… Оголтелая пожилая дрянь скакала на тощем теле студента от экстаза к экстазу, после каждого со страдальческим воплем падая ему на грудь, словно негодуя на одолевающую её похоть. Раскольникова не было, от тела его оставались только клочья, один из которых пульсировал нестерпимой разрывающей болью. Наконец, настрадавшись в своём раже, измолотя себе промежность его почернелым органом, она обрушилась сбоку у стенки и дёрнула бантик на красной ленточке.

Если и был ангел-хранитель у Раскольникова, то он тоже уже ни во что не верил.

— И мне!

Огромное, рогатое, голое, как освежёванное, с оттоптанным выменем и брюхом из мешковины опять вонючей тучей нависло над ним.

— Отстань, не до тебя, — простонала уморившаяся блудодейка и попыталась лягнуть сестру ногой.

Тогда Лизавета, дохрумкав огурец, отвязала ногу Раскольникова и, усевшись на неё горячим сырым мясом межножья, принялась с урчанием по ней елозить, пока чуть не вывернула ему колено в своём зверском рыкающем исступлении.

Раскольникову было всё равно, потому что с ним ничего уже не происходило. Первое лицо его единственного числа ухнуло в какой-то бесформенный страдательный залог, сделавшись тупым спазмом вещества из боли, беспамятства и согласия на них. Только и помнилось из мрака провала, что когда его на стреноженных подгибающихся ногах волокли на аркане куда-то, его вырвало на половик с рыком, похожим на вопль разврата.

………………………………………………………………………

Когда Раскольников пришёл в себя, то не мог понять… Сам оборот «он пришел в себя» не поддавался пониманию: кто этот «он», который возится в сдавленной тьме, и где это «в себе», куда якобы «он» пришёл, — и как он мог «прийти», если члены его поменялись местами в странно перекрученном новом устройстве тела. Он не помнил себя, себя не помнило его, оба они не узнавали друг друга… Постепенно удалось разобраться, где верх, где низ, и определить себя нагишом на тряпье в позе, при которой стянутые запястья связаны были со стянутыми же лодыжками. Он зарычал, как отловленный волк. Затравили студентика! Удалось перевернуться на бок лицом к широкой яркой щели вдоль пола, за ней было какое-то движение, пахло горелым.

— Эй! — позвал он несколько раз и ударил коленками в деревянную дверь. Клацнуло, заскрипело, — перед лицом оказались огромные стоптанные коты, над ними — передник, ещё выше — чудище рогатое. Это была кухня, он, стало быть, лежал на полу в чулане. И это было солнечное горячее утро, только неясно, какого дня — завтрашнего, сегодняшнего, судного или вообще бокового какого-то исчисления. Лизавета уставилась на него пустыми глазницами, — до того светлые у неё были зрачки, что сливались с белками, — и долго так, вероятно, могла бы стоять истуканом, как вдруг охнула и бросилась к плите, где на сковороде горел блин.

— Мне на двор надо! — крикнул он. Голос был хриплый, вчера сорвал. И весь он был сведён вчерашней судорогой.

Лизавета брякнула перед ним железную лохань.

— Развяжи.

Идиотка с важным видом погрозила ему пальцем.

— Руки развяжи, — подала голос вошедшая хозяйка.

Как только освободили руки, он приподнялся, ухватившись за дверь, и втянул в чулан сосуд. Его резко прослабило.

— Подтирку дай!

Сунули ветошку.

— Фу, навонял. — Алёна Ивановна распахнула окно. Лизка забрала лохань и понесла её, должно быть, в нужник на лестнице. Раскольников, сидя на корточках, торопливо, не щадя ногтей, царапал узлы на ножных путах. Он был связан, как раб, склонный к побегу, — с ослабленным натягом между ногами, так что семенить было можно, прыгнуть — ни в коем случае. «Собьёт одним тычком». Раскольников, впрочем, был уверен, что его врасплох больше не возьмут, и момент для нападения он непременно улучит; только бы добраться до ножа или какой-нибудь кочерги.

— Как почивал, батюшка? — полюбопытствовала хозяйка, жуя блин.

Раскольников не отвечал. Сыромятные ремешки не поддавались.

— Видать, крепко, коли спал до полудня. Мы уж и к заутрене сходили, а ты всё спишь. Дело молодое. На, выпей.

— Что это? — Раскольников принюхался к протянутой кружке.

— Чай травный, от всех недугов.

Пить хотелось ужасно.

— Опять зелье, — скривился он, но выпил. Пойло было не противным, отдавало анисом.

Вернулась Лизавета, снова взялась за стряпню.

— Где одежда моя?

— Вся под тобой. Мне чужого не надо.

Точно, куча тряпья на полу и составляла его гардероб, вплоть до смятого в блин картуза, всё в невозможном виде, облёванное и жёваное.

— Оставь, батюшка, Лизка выстирает.

— Я голым ходить не намерен.

Раскольников вытянул свои перепачканные панталоны.

— Как же ты, милый, портки наденешь? — возвеселилась мерзавка. Идиотка подгугукнула.

— Ноги развяжи!

— И не проси. Сперва умойся, потом дам худобу прикрыть.

Как ни упрямился Раскольников, пришлось распрямиться и, с ладошками в опухшем паху, мелкими шажками добраться до умывальника. Тут же он обмотал полотенце вкруг бёдер и стал смывать с себя вчерашние соль и слизь.

— Чур, мыло не воровать, — предупредила Алёна Ивановна. — Аглицкое, двадцать пять копеек серебром кусок. А то я тебя знаю, опять куда-нибудь влезет.

Под заливистый смех гадины он косился по сторонам, подыскивая подходящее оружие. Была и кочерга, и нож на столе, поленья в углу тоже годятся, — но была и страхолюдина, перегораживаюшая всю кухню, — и очень даже ловко управлявшаяся сразу с двумя сковородами.

Хозяйка протянула ему обещанное, — оказалась длинная ночная женская сорочка.

— Ты что, ведьма, вконец охренела? — ожесточился он. — Не соображаешь, с кем дело имеешь?!

Алёна Ивановна пожала плечами.

— Я имею дело сама с собой. Хочешь голым — мне же лучше: ходи как в раю. И пого-оды банныя-я… Ты, небось, статуи в Летнем саду видал? Все голяком и не стесняются. Ну, пойдём завтракать.

Она потянула его за руку, полотенце с чресел съехало, он еле успел подхватить у колен. Вдруг Лизавета надвинулась на него, вжимая в угол. Раскольников шарахнулся и чуть не упал, набедренная повязка снова слетела, хозяйка захлопала в ладоши. А идиотка всего лишь вытирала забрызганный им пол, возя тряпку огромным башмаком.

Раскольников с ненавистью взглянул на тварей и влез в балахон. Он пришёлся ему ниже колен. «Чёрт с ними, ходили же греки в таких хламидах».

Алёна Ивановна снова закатилась.

— Ты, батюшка, вылитый архиерей!

Злоба стучала у него в висках. Броситься и задушить. Но эта орясина за спиной…

— Прошу, владыко, к столу, блинков откушать, — резвилась хозяйка. — Лизка моя мастерица блины печь, а знаешь, как она на медведя ходит! Покажи, Лизка. — И Алёна Ивановна отступила на шаг.

Прежде чем Раскольников успел вдуматься в эту дичь, он получил такой удар в грудь, что отлетел к стене и оказался с припёртым к ней горлом. Лизавета, воинственно сопя, давила ему шею ухватом, как медведя рогатиной, так что он и пикнуть не мог, повиснув на скобе.

— Хватит, — сказала хозяйка сестре. — Мишка всё понял.

Ошеломлённого Раскольникова дробным шагом протащили в контору и усадили к столу.

— Не обессудь, владыко, салфеточку подвяжем. — Хозяйка, хихикая, накинула на него вчерашний аркан и закрепила его на высокой спинке архиерейского стула. — Это чтоб ты под стол не свалился, как давеча. Ну, милости прошу. — Она скороговоркой прочла молитву и перекрестила еду.

— Подавитесь вы своими блинами, — сказал Раскольников, злобно поглядев на пышную горку выпечки. — Нет у меня аппетита с суками есть.

— Нам больше достанется, — согласилась хозяйка и обмакнула блин в сметану.

В сверкающим боку самовара отражалось его перекошенная физиономия; самый точный его портрет после того, что с ним сделали.

— Я дворянин, студент императорского университета, — произнёс он прыгающими губами. — Со мной так нельзя! Вы не смеете так со мной! Хамки!

— Ах, как я сразу не заметила, что ты из пшеничной муки печён, не то, что мы — с отрубями.

— Я вам обещаю, что за такое насилие над личностью вас… по всей строгости закона!..

— Кто кого снасильничал, — кротко заметила хозяйка. — Напросился в гости на дармовщинку, напился, как свинья, и на сироту посягнул и надруга-а-ался…

У Алёны Ивановны блин выпал, который она икрой мазала. Закрыв ладошками лицо, она горестно заскулила.

Раскольников застучал кулаками по столу.

— Я вам покажу, твари! В Сибирь загоню, на каторгу! Живо меня развязали!

— Ах, ваше высоконеперелезу, смилуйся, батюшка! — взвыла хозяйка. — Пропали с тобой, Лизка! Что ж мы наделали, дуры каторжные! Закуют нас в цепи железныя-я, погонят за горы Сибирския-я… А-а, скажут: тело белое целовали-голубили? Хренок сладкий лизали да чмокали? Ахти нам! Я-то, дура, по дружелюбию своему за здравие твоё нынче подала-а… Пощади сироту! Вот чайку хоть выпей и пощади!

Сука православная. Но пить хотелось; сухость во рту не проходила. Почему бы, действительно, не выпить; не убудет же от него, тем более что уже пил и без последствий.

— Пить — выпью, — сказал он. — А есть не буду. Скорей сдохну.

— И не ешь. Постники вон в пустыне — по сорок дней святым духом, — и ты сможешь. — Алёна Ивановна подвинула ему чашку. — А чайку испей — китаёзный, три рубля фунт. Ты и опивки, небось, с такого не пил. А чашечка-то, смотри, — царского завода!

Чай в самом деле был неплох. Голова у него яснела с каждой минутой. Можно швырнуть заварник в окно, стекло разобьётся, снизу прибежит дворник, спросит, что случилось. Да Лизке чёрт померещился, она в него чайником и пульнула. Вот тебе гривенник за беспокойство. А, ну, моё почтение, Алёна Ивановна. А Раскольников будет уже валяться в чулане с синим языком. Даже если крикнуть во всю глотку, никто не выручит. Под ними одна пустая квартира, где маляры песни поют. Ждать, затаиться и ждать, случай представится, тогда и посчитаемся.

От своей решимости и приятной неизбежности предстоящей расправы Раскольников даже взбодрился. Настроение подравнялась, кривая рожа в самоваре уже не так раздражала; хотя, конечно, идиотка чавкала над ухом свинья свиньей. «Вообще-то силы нужны, — подумал он. — Куда мне с голодухи против такой… Брюнхильды». И он потёр грудь, ноющую после её удара.

Алёна Ивановна с шумом всосала очередное блюдце и утёрла лоб.

— Блинки удали-ись… Да архиерей у нас нынче спесивится.

— Чёрт с тобой, — сказал Раскольников предельно сурово. — Давай. Сама ешь, значит, не отравишь.

И споро умял оставшиеся блины, чередуя мёд с икрой и сметану с селёдкой.

Хозяйка налюбоваться не могла таким его рвением. И щёчки её лоснились, и глазки поганые голубели, и грудь раздувалась в вырезе розового капота.

— Ну вот, а ты говорил: петиту нет. Ни меня не бойся, ни моего. Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ…

Сытость как-то скрасила Раскольникову его положение. Дичь, конечно, была несусветная, но мало-помалу обретала более спокойную форму. Требовалось усыпить бдительность этой подколодной гадины. Такую тварь он отродясь не встречал и даже не слышал ни о чём подобном, — но не может такого быть, чтобы он с его умом не сумел бы её облапошить.

Приняв, сколько ошейник позволял, непринужденную позу, он спросил с иронией:

— И что дальше делать будем, Алёна Ивановна?

— А дел невпроворот, касатик. Три дела сделаешь, из них пять останется. — Тут она нагло ему подмигнула: — Или ты меня почеверебенькаться зовёшь?

— Но-но! — Раскольников скинул её руку с колена.

— Да будет тебе щетиниться. Самому поди невтерпёж. Вечор ведь не опростался. — И она полезла ему под подол.

В паху у него торкнуло, он грохнул стулом, пытаясь вскочить вместе с ним. Из кухни прибежала Лизавета и придавила его за плечи.

— Экий ты гусь супротивный, — посетовала хозяйка. — Весь ведь в моей власти. А всяка власть от Бога. А моя-то власть — и не власть, а сласть. О тебе забочусь! Загубишь Божий дар — куда тогда? Ты мне порченый не нужен, — приговаривала она, задирая ему сорочку. Раскольников только всхрапывал, просунув пальцы под тугую петлю. — Ай да топорище! А шулята — вот-вот лопнут! На каланче при пожаре такие шары подымают.

Лизавета, засопев, навалилась на темя вонючим мякотным выменем. Натёртый вчера член воспалённо зудел, опухшее основание пересекал багровый рубец от подлой перетяжки.

— Что ж ты с собой, голубь, наделал! Хобот-то какой расписной, — небось, всю ночь теребенькал. Спасать надо молодца.

У молодца ныли и тукали все мочеполовые страдания, аж до пупа. Проклятая Лизка приплясывала за стулом и роняла не то сопли, не то слюни Раскольникову на грудь. Алёна Ивановна ложечкой зачерпнула мёд, накапала на страдальца и принялась облизывать с причитаниями.

— Ай да блин, всем блинам клин, на такой лапоть только мёдом капать, всякий б день такую хрень… Веди, Лизка!

Дрянь, какая дрянь, бесился Раскольников, ковыляя на поводке в спальню. И я дрянь, но у меня нет выхода, не здоровье же терять из-за этой гниды.

Сорочку сдёрнули, но за аркан придерживали.

— Всё равно не буду.

— С такой биткой! — вознегодовала хозяйка. — Хрен по лбу бьёт, а он кобенится! Или ты, может, Лизку хочешь?

— Не-ет! — захрипел студент. — Пусть она уйдёт…

Попрепиравшись с идиоткой, Алёна Ивановна выставила её за дверь, точнее, за задёрнутую портьеру, и скинула с себя капот, оставшись в чём мать родила. А мать её родила (лучше не думать, в какие времена это было) такой, что злодейка и на склоне лет оставалась в роскошных тугих самочьих формах.

— Давай, миленький, тут не до баловства. Ну что стоишь-индевеешь…

Она опустилась локтями на постель, выставив зад. Сука! Задница была сказочная, рядом с ней все прочие женские зады казались мужскими. Раскольников задрожал, как мост об одном береге. А другой надвигался белым колыханием, вздутой щекастой сферой, — а в логове посерёдке жмурился и причмокивал огромный, мохнатый, налитой паук-крестовик. Стоило только коснуться этого морока, как он уже был в нём целиком, сам весь насаженый на болезненную остроту удовольствия. Ему чудилось, что даже глазные яблоки у него плавятся, и пальцы врастают в женскую сдобу. Алёна Ивановна попискивала, мотаясь головой по перине. В скотском неистовстве, в которое он впал, помимо злобы и корчей инстинкта, присутствовала ещё и заведомая мужская лихость, будто ей он хотел сквитаться, — не столько с пожилой вакханкой, сколько с фактом и пошибом самой безумной действительности, в которую он был ввергнут на правах голой принудительности. Но блуд был устроен так, что чем яростнее он мстил, тем сильнее потакал. Это было унизительно, но так как в самом наслаждении унижения уже не существовало, получалось тем самым, что унижение и наслаждение подпитывали друг друга, распаляясь от этой возмутительности.

В общем вопле с хозяйкой он излился — отнюдь не чреслами: его буквально от горла выплеснуло в неё, — никогда женщина так его не выжимала, — после чего повалился рядом на постель. Стерва лежала как в обмороке, только иногда волна отливающий похоти вспенивала её телеса. Раскольникова повело. Он будто умылся благодушной гадливостью и теперь уплывал, подобно выпущенному семени, в какой-то непроглядный уют.

— Чего тебе? — вдруг грубо спросила Алёна Ивановна.

— Лизка хочет! — протрубила идиотка.

Вздёргивая юбку, она высилась под потолком.

— Огурцом обойдёшься, — отрезала сестра и вдруг охнула. — Господи, вся в луже лежу! Целый стакан вылил. Накопи-ил! — Приподнявшись, она лизнула Раскольникова в подмышку. — Солёненький мой. Ну, пойдём баиньки.

Пошатываясь, он добрел с Алёной Ивановной чуть ли не под ручку до кухни. Ни о какой титаномахии сегодня он более не помышлял. Хорошо уже, что удалось смыть позор вчерашней пассивной роли, — за которую в Древнем Риме его подвергли бы общественному презрению. Его чем-то напоили, развязали, он влез в чулан и упал на очутившийся там тюфячок. И немедленно снова поплыл, закачался на какой-то подводной бричке, и сам сделался текучим и плавным, и мысли его шевелились водорослями в его излуках… Только одно чувство мутило эту струйность, трудноопределяемое и мерзопакостное, знакомое, должно быть, изнасилованной женщине: у неё всегда есть слабенькое, но утешение, — что она всё же насильнику понравилась… иначе почему же именно её…

Оглавление

Купить книгу

Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Ключ. Замок. Язык. Том 1» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Вам также может быть интересно

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я