Бывшая полицейская Мона Брайт наследует дом своей матери в странном городе под названием Уинк, построенном вокруг давно закрытой физической лаборатории, все исследования которой были глубоко засекречены. Мона всю жизнь считала мать сумасшедшей, но, по крупицам собирая информацию о семье, она постепенно осознает, что ее воспоминания о детстве мало совпадают с действительностью. И чем больше проникает в тайны прошлого, тем сильнее понимает: этот город отличаются от всего, что Мона когда-либо видела на этом свете. Здесь под всегда розовой луной посреди пустыни раскинулся настоящий оазис, по телевизору идут только передачи 1950-х годов, на главной площади стоит памятник молнии, а люди одержимы нормальностью… Вот только в каждом образцовом доме скрывается тайна, а сама реальность в Уинке оборачивается подлинным кошмаром, масштаб которого сложно даже представить.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Нездешние предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Ну, здравствуйте, соседи
Глава 10
Мона находилась по склонам, добрый час лазала вверх и вниз по жутким косогорам, но пот ее так и не пробрал. Это здешний утренний воздух — прохладный, но не знобкий. Он словно пробирается в каждую складочку тела, будит и напоминает, что ты жива. Она выходит на холм и смотрит в лощину — там дорога петлей огибает бунгало из адобы, у которого вальсирует с ветром ясень. Мона все думает об этом мире.
Жизнь — вот что здесь во всем ощущается. Как будто она отменно выспалась, хотя не скажешь, что ночь в этом огромном пустом доме прошла спокойно.
Мона не узнала ничего нового о матери: люди с готовностью пытаются помочь, но ничего не могут — и поэтому с утра она переключилась на сам городок. Такой маленький городок вскоре должен бы кончиться, но все не кончается: каждый раз она выходит на новый изгиб дороги, перевалив через холм, находит новый холм, обойдя огромное дерево, обнаруживает незнакомую тропинку. Город уходит все дальше и дальше, углубляется сам в себя. Впечатление разваливается, словно Винк — не единое поселение, а состоит из множества малых, вроде пузырьков, доступных лишь из одной точки каждый.
Она смотрит вперед и видит пригорок, полускрытый полевыми цветами. Удивительная неравномерность — цветы ограничились солнечной стороной, так что пригорку словно выбрили полголовы. Цветы растут столь густо, такие яркие, что Моне сразу вспоминается, как в детстве она любила скатываться со склона среди цветов и желтые лепестки мелькали во вращающемся синем небе.
Поскольку Мона уже не маленькая, она предпочитает пройти ногами, перевалить холмик и посмотреть, что с него видно. По дальнему склону журчит ручеек, он прорезал в зелени маленький зеленый шрам. Ручей здесь немножко не на месте — с другого склона Мона не видела ни следа воды, — но из любопытства она спускается по его извилистому руслу в лес.
Она и дальше идет вдоль ручья, подныривая под ветвями, которые нельзя отвести, и вдруг впереди дрожит солнечный луч…
Присмотревшись, Мона ахает. Она вышла на кромку скалы, обрывающейся на пятьдесят футов в долину. Головокружение забивает все чувства, подсказывает: стоит сделать шаг, и рухнешь вниз…
— Мериэнн, милочка, я же сказала, что сегодня хочу побыть одна, — лениво тянет голос рядом.
Мона отрывает взгляд от обрыва и смотрит вправо. Всего в каких-нибудь двадцати футах от нее, посреди травянистой полянки, затененной высокой елью, загорает в шезлонге женщина. Рядом второй, свободный шезлонг и маленький запотевший алюминиевый шейкер на столике.
Расслабившись, Мона отступает от края и направляется туда. Высокая худощавая женщина одета в очень короткие белые шорты и голубой топик, на лице очки «кошачий глаз» со стразами. Коленями она придерживает полупустой бокал для мартини.
— Извините? — говорит Мона.
Женщина пальцем оттягивает вниз одно стекло очков. Из-за него выглядывает лазурный глаз.
— Это не Мериэнн?
— Нет, — признается Мона.
— Вы кто? Я вас не знаю. Постойте. Погодите, вы же…
— Да, — кивает Мона, — я. Не хотела вас беспокоить, меня ручей сюда привел.
— А. Ну, вы наткнулись на мое тайное убежище. Присаживайтесь. Так вы новая жительница нашего городка. Уже приобрели известность. Не скажу, что это плохо. Как вас зовут?
— Мона.
— Мона. Хорошее имя. Нынче его не часто услышишь. Пожалуй, людям оно кажется слишком… мрачным. — Женщина облизывает губы. У Моны сложилось впечатление, что мартини у нее между коленями — не первый. — Мона. Одиночка. Понимаете?
— Понимаю.
Женщина садится прямо. Она определенно в возрасте — загар на запястьях и тыльных сторонах ладоней неровный от старческих пятен, и стекла очков не скрывают морщинок у глаз.
— А я Кармен, Мона. Приятно познакомиться. Как вам это чудесное утро?
— Неплохо, пожалуй.
— Догадываюсь, что никто еще не устроил для вас приема.
— Приема?
— Ну конечно! В честь вашего приезда.
— Ну… не хочу никого хулить, но… в общем, да.
— Вы никого и не хулите. — Женщина со вздохом откидывается назад. — Ничего удивительного.
— По-моему, из-за похорон не до того было.
— Да, видимо, и это тоже. Но больше потому, что мы здесь, хотя и любим повеселиться, не выставляем этого напоказ. Потому и… хм. — Она с хлюпаньем допивает мартини и обводит рукой деревья на краю поляны. — Что же вы не садитесь?
— Не хотела бы мешать.
— А вы и не мешаете. Все по-соседски.
— Но, кажется, вы сказали, что хотели побыть одна.
— А это я приняла вас за дочку. Я ей помогаю с детьми — она замужем, и у нее, видите ли, свои дети, — но настаиваю, что мне нужно время и для себя. В смысле, могут они час-другой сами прибирать за собой дерьмо?
— Наверное?
— Конечно, могут. А Гектор — это мой муж — тоже мог бы иногда приложить руку. Им на пользу справляться самим. Не утонешь, так поплывешь, знаете? Так что садитесь. На вас посмотреть, вы себя замучили до полусмерти. Вот… — Кармен извлекает из-под шезлонга бокал и наливает в него что-то прохладное и прозрачное. — Чтоб вы знали, я не часто этим занимаюсь. То есть с утра валяюсь в лесочке с выпивкой. Жизнь не позволяет. Хотя, будь такая возможность, так бы и делала. Не знаю лучшего способа провести утро.
Она вручает Моне бокал.
— Э… я не любительница джина.
— Этот полюбите, ручаюсь.
Мона из вежливости смачивает губы. Но напиток прохладный, с горчинкой, и освежает, как капли холодного дождя в знойный день.
— Ух! — восхищается Мона.
— Я же говорила, — кивает Кармен. — Откуда вы, Мона?
— Из Техаса.
— Откуда в Техасе?
— Да отовсюду.
— Отовсюду? Техас большой.
— У меня, как бы сказать, не было постоянного адреса.
— Понятно, — говорит Кармен. — Так что же привело вас в Винк?
Мона заученно объясняет.
— Боже мой! — Кажется, Кармен искренне прониклась ее историей. — Похоже, вам досталось.
— Можно сказать и так.
— Ну, не хотите ли проваляться все утро со мной? Похоже, вы заслужили отдых.
— О, я никак не…
— А я готова поручиться, что как. У вас есть на сегодня дела?
Дела у Моны есть. Она собиралась расспросить мистера Парсона о Кобурне и попробовать добиться от него толку. Но она отвечает:
— Пожалуй, ничего такого, что нельзя отложить.
— Вот и умница. Расслабьтесь. Нам так редко удается расслабиться. Пользуйтесь случаем.
Мона ложится. Она плохо умеет расслабляться, но здесь это дается легко: нависшие ветки умеряют солнечный жар, а голосок недалекого ручья смывает тревоги.
— Ну, как вам пока, Мона? — интересуется Кармен, с тихим хлюпаньем засасывая выпивку.
— Думаю, я могла бы привыкнуть к этому зелью.
— Верю, — смеется Кармен, — но я подразумевала Винк.
— А. Ну, он… чертовски милый.
— Да, правда ведь? Мы, наверное, к нему слишком привыкли. Акклиматизировались. Принимаем как должное. А потом выпадет вот такое утро, и вспоминаешь.
— Ночью… другое чувство.
Кармен ограничивается коротким «хм».
— Нью-Мексико — чертовски красивый штат. Жаль, что я не бывала здесь раньше.
— Знаете, я здесь всю жизнь прожила и не могу представить мест приятнее. Ну, не буду врать, что искать их не стоит. Вроде вот этого местечка. Иногда стоит потрудиться ради минутки покоя. Но покой есть. Знаю, о чем вы думаете: думаете, что эта домохозяйка понимает в работе.
— Вообще-то я ничего такого не думала, мэм, — возражает Мона.
— Да ну? Простите за прямоту, вы не похожи на семейную женщину.
— Я раз попробовала.
— Не сложилось?
— Что-то в этом роде.
— Ах… — Кармен обращает черные стекла очков к небу. — Ну, если кто вздумает вас этим корить, посылайте их подальше от моего имени. Кто не пробовал, пусть не говорит.
Мона выдавливает благодарную улыбку.
— А здесь часть вашего участка?
— Вроде как, — кивает Кармен. — Наш дом в городе, ближе к центру. Это на самом деле просто моя земля. Выпросила у Гектора. Чтобы было место позагорать на солнышке — хотя иной раз и тени хочется, — и он пошел и все уладил. У нас так принято. Вы, верно, скажете, рука руку моет. Да вы наверняка сами разберетесь, если задержитесь подольше.
Мона обводит лощину взглядом. Может, из-за джина, но тут трудно о чем-то тревожиться. Здесь она чувствует себя вроде как в коконе, словно деревья напрочь отрезали и эту лощинку, и потрясающий вид из нее от Винка.
— Вы здесь побудете? — спрашивает Кармен.
— Простите?
— В Винке. Дом вы, говорите, получили, но думаете ли остаться?
— Не знаю, — признается Мона. — Может быть. Думаю, рынок недвижимости здесь не слишком оживленный, если бы я решила продать дом.
Кармен с хрипловатым смешком допивает мартини.
— Не загадывайте, дорогуша.
— Я не могу не спросить — вы случайно не знали мою мать?
— Извините, милочка. Не знала. А если знала, так забыла, тоже могло случиться. Память у меня уже не та. Но если вам что понадобится — совет или выпивка, — всегда меня найдете. А если нет, я сама найдусь.
— Очень благодарна.
— Ну, вы, похоже, много чего повидали. Я уже говорила, здесь покоя в избытке, если вам нужен покой. Надеюсь, и вам немного перепадет.
Допивая мартини, Мона размышляет над ее словами. Тем временем Кармен всхрапывает, через секунду еще раз и вот уже храпит вовсю. Приподнявшись, Мона заглядывает в шейкер и не удивляется, обнаружив, что он пуст.
Встав, она возвращается вдоль ручья на улицу и по ней выходит к зеленому поясу, где, визжа и хихикая, носятся три девочки — играют в прятки, — а оттуда поворачивает к дому, размышляя о покое.
До сих пор она в Винке ни разу не спала спокойно. Пытается уснуть и теперь, но сон не идет. Ее часто будят стоны пустых коридоров. Из окна на бесцветный дощатый пол падают странные блики, порой в воздухе возникает горячий электрический запах, как будто здесь разом работает множество принтеров и копировальных автоматов.
Мона считает себя практичной, ей известно, как могут заморочить голову совпадения, если слишком в них вдаваться, и она убеждает себя, что общая дата — самоубийства матери и здешней грозы — тоже совпадение. Трагедии случаются что ни день, не удивительно, если две совпали. И все же, как вспомнит этот черный лакированный осколок ствола, ей становится тревожно.
Когда сон наконец приходит, это надежное блаженство, черный провал без сновидений, после которого пробуждаешься вся в розовых морщинках от простыней. Но в какой-то момент в сон пробиваются голоса.
–…и приехала, говорит, как раз в тот вечер, — произносит один голос. Он, пожалуй, принадлежит старухе и звучит совсем рядом.
— Правильно говорит, я видел, — отвечает другой. Этот мужской, твердый и низкий. — Она ко мне первому пришла.
— К тебе? Так это твоя работа?
— Ее приезд — чистое совпадение. Я ни при чем. Понятия не имел, что она едет.
Мона не открывает глаз. Она уверена, что видит сон, но и во сне не хочет открывать глаза, потому что вдруг они и по-настоящему откроются, разбудят и прогонят сон. И вот она лежит на матрасе лицом в простыни и крепко жмурится, прислушиваясь к голосам.
— Думаешь, все это совпадение? — говорит старушечий голос. — Должна сказать, мне хочется в это поверить. Тогда мы можем успокоиться.
— Такое важное дело… и не хотел бы, но думаю иначе.
— Чем, по-твоему, важен ее приезд?
— Она приехала сразу после смерти. Новое лицо, когда пропало старое. Слишком скоро, вот что меня беспокоит.
— Ах, — тянет старуха, — так ты думаешь…
— Именно. Она здесь не случайно. Ее привели сюда. Кто-то привел, не знаю еще кто.
Мона представления не имеет, о чем речь, но понемногу сознает, что воздух, касающийся ее загривка, вовсе не похож на кондиционированную домашнюю прохладу. Слишком уж холодный и сухой. Как ветер пустыни, никогда не знавшей влаги. А эти голоса она вроде бы уже слышала…
Она чуть приподнимает голову. Смотреть и не думать; она все еще уверена, что это сон. Только приоткроет веки и, может, что-нибудь разглядит в щелочку.
Веки приоткрываются, и ей в самом деле видно.
Мона лежит на своем матрасе, но не в доме: под матрасом черный камень, похожий на вулканический базальт, растрескавшийся почти правильными шестиугольниками. На черный камень откуда-то падают красные отблески, и, приподняв голову еще немного, Мона видит знакомую красновато-розовую луну, раздувшуюся как сытый клещ, и прямо под ней голубые проблески молний.
«Вот это сон!» — думает она.
— Полагаешь, она замешана? — спрашивает старушечий голос.
— Думаю, она ничего не знает, — возражает мужчина. — Она в смятении и печали. Сломленное существо.
— Так она не несет угрозы?
— А вот этого я не говорил. Можно ли в безумии последнего времени быть уверенным, что угрожает, а что нет?
— Хм. Полагаю, мне стоит самой проверить, — говорит женский голос.
— О, по-моему, неразумно затевать сейчас что-либо опасное.
— В этом не будет ничего опасного. Во всяком случае, для…
Мона уже уверена, что голоса ей знакомы. Один предлагал ей завтрак, а другой, помнится, чаю? От удивления она поднимает голову и переворачивается.
Видит она две статуи, стоящие по сторонам от нее, — огромные странные фигуры: одна выглядит словно природной колонной, другая похожа на мамонта или огромного безголового и многоногого быка. Обе фигуры выше статуи Свободы и, соответственно, сфинкса и изваяны из того же черного камня, составляющего ночную пустыню. Обе возвышаются прямо над ней, словно, прогуливаясь (могут ли такие создания гулять?), наткнулись на лежащую женщину и остановились разобраться. Но луна светит сзади, и Моне видны только нависшие над ней силуэты.
— Постой, — говорит мужской голос. — Она не смотрит ли на нас?
— Она нас видит?
— Как она может…
Молниеносное движение — мозг Моны не сразу осознает, что это было, а когда осознает, все равно настаивает, что такое невозможно.
Статуя, похожая на быка, взмахивает конечностью. Чего статуи делать не должны, говорит себе Мона. А если она машет, значит, не статуя, а…
Мона вдруг проваливается, рушится с черной равнины в темноту. Падает, пока не ударяется о матрас — что непонятно, ведь она только что на нем лежала, — и, проснувшись, как от удара, задыхаясь, озирается по сторонам.
Она лежит в углу главной спальни своего дома. И, хотя готова поклясться, что она здесь не одна, но, оглядев все темные углы, никого не находит. Просторная комната пуста.
Тишину разбивает пронзительный визг звонка. От неожиданности у Моны сводит все мышцы, в животе и плечах отзывается острая боль. С новым звонком она понимает, что слышит стоящий в пыльном углу гостиной аквамариновый телефон.
Подойдя к нему, она пережидает еще четыре звонка. Звонящий, кем бы он ни был, не сдается.
Мона ожидает той же шутки, что в прошлый раз. Подняв трубку, она рявкает в нее:
— Какого черта?…
В трубке изумленно ахают и застенчиво откашливаются.
— Да, — торопит Мона. — Продолжайте. Говорите.
Тишина.
Затем:
— Вам надо ехать домой.
— Что? — не понимает Мона. — Вы о чем, черт возьми?
— Уезжайте домой, мисс Брайт. — Голос слышится как сквозь прижатый к микрофону носок, но все равно понятно, что говорящий очень молод.
— Я дома, — отвечает Мона.
— Нет, домой, откуда приехали. Уезжайте из этого города.
— Понятно, только… не лезли бы вы не в свое дело.
— За вами следят, — настаивает голос. В нем слышен подлинный ужас. — Они о вас говорят.
— Кто?
— Они все. Вы что, не знаете, что они такое?
— Что? — переспрашивает Мона. — Что значит — «что»?
— Уезжайте как можно скорее, — говорит голос. — Если они вас выпустят.
Щелчок — и линия глохнет.
Мона осматривает трубку и задумчиво опускает ее на место.
Этот голос ей знаком, наверняка.
Она возвращается в постель и уже засыпает, когда ее осеняет мысль: не этот ли голос советовал ей недавно хлебцы с подливой? Но Мона уже спит, и мысль исчезает, забывается.
Миссис Бенджамин накрыла к обеду у себя во дворе за домом. На улице прохлада — двадцать два градуса, а тополя у нее тщательно подрезаны так, что образуют над двориком легкий балдахин, защищающий от полуденного солнца. Садик у нее, прямо сказать, потрясающий: большие купы цветущих вьюнков расползаются по чугунной ограде, а острые листья лилейных торчат вдоль гранитных бордюров. Вид как с картинки из журнала «Жизнь на юге», и к ее гостьям, к сожалению для Моны, это тоже относится: все пришли в летних платьях с подобранными в стиль украшениями, в легких туфельках и узких очках от солнца. Мона, выросшая на нефтяных равнинах и общавшаяся лишь с замкнутым мужем, всегда сомневалась в своей женственности, а здесь чувствует себя вовсе не на месте, с таким уровнем эстрогенов ей не тягаться. Не улучшает положения и ее малый рост, наряд — словно выбралась в туристский поход, и явная принадлежность к латиносам, которых здесь, кроме нее, нет.
А вот что удивительно: вопрос расовой принадлежности и носа не кажет. Для Моны это непривычно, она изъездила весь Техас, работала в белейшем обществе и повидала самые разнообразные реакции на свой расовый тип. Винк белый на девяносто восемь процентов, и она ожидает хоть чего-нибудь, тем более от этих светских дам: ну, хоть осторожно осведомятся, откуда она, или неловко поинтересуются, не билингва ли (на что придется ответить «нет» — если она и нахваталась испанского, то только за время службы в Хьюстоне, то есть ее знание языка ограничивается командами, угрозами и совершенно неприличными вопросами). Но вопроса вообще не возникает. Да если подумать, никто в Винке и слова не сказал по поводу ее расы: ее цвет кожи и вообще наружность не обсуждается и как будто не замечается. Можно подумать, горожане привыкли видеть не похожих на себя людей.
И все же Мона чем дальше, тем больше стесняется. С женщинами этого типа ей встречаться не доводилось: они пьют коктейли в полдень, вставляют сигареты в тонкие мундштучки, а разговоры у них все о домашнем хозяйстве да о мужьях и детях. Пожалуй, такой была Кармен лет пятнадцать назад. Компания веселая, говорливая, идеальные прически, за темными очками блестят глаза и улыбки, а энтузиазм, с которым встречают Мону, ее просто пугает. Кажется, никто из них не работает. Чтобы так прекрасно жить на один доход, здесь должны быть отличные проценты по закладной. Моне удается ненадолго перевести разговор на причину ее появления в Винке и вставить несколько вопросов о матери — но, ясное дело, как и раньше, никто ничего не знает: дамы смеются над своим неведением и весело перескакивают на новую тему. Мона при всем презрении к их привилегиям, к их изоляции от реального мира невольно завидует.
Большей частью они охотно избавляют ее от необходимости поддерживать разговор, но в конце концов возникает прямой вопрос, которого Мона страшилась с самого начала.
— Так вы, Мона, у нас осядете? — спрашивает та, которую вроде бы зовут Барбарой. — Понимаю, что вы еще молоды, но слишком не затягивайте.
От этих слов во рту у Моны остается дурной привкус, но все же она пытается улыбнуться.
— Мне скоро сорок.
— Как? — восклицает Барбара. — Скоро сорок! Вам больше двадцати семи ни за что не дашь! В чем ваш секрет? Непременно расскажите. Я буду вам руки выкручивать, пока не признаетесь.
Другие дамы кивают. Кое-кого известие о ее возрасте, кажется, даже оскорбило.
Для Моны это не новость, она видела, как у подруг появляется седина и морщины, пока сама она оставалась более или менее прежней. Она сознает, что ей повезло, хотя представления не имеет почему. Отец и мать ее выглядели сильно старше своих лет, но ведь один принимал алкоголь вместо снотворного, а другая была шизофреничкой, так что это ни о чем не говорит.
— Думаю, просто гены. Не могу сказать, чтобы я берегла себя.
— Ну, давно пора кому-нибудь вас подцепить, — заявляет платиновая блондинка, кажется, Элис. — Я вижу, на пальце нет кольца.
И опять Мона пытается улыбнуться, но выходит кислая гримаса.
— Ну, кольцо было — однажды.
Впервые за этот день по компании перепархивает неловкость.
— То есть вы были помолвлены и помолвка… распалась?
— Нет, — объясняет Мона. — Я была замужем. Но мы развелись, — добавляет она, не дав им времени спросить, не скончался ли ее муж — вероятно, этот вариант их бы больше устроил.
— Ах, — произносит Барбара. Женщины кто притихли, кто переглядывается между собой. После затянувшейся паузы тему решительно меняют, и разговор весело журчит дальше, но теперь к Моне куда реже обращаются с вопросами.
А вот миссис Бенджамин на новости вовсе не отозвалась. Строго говоря, она за все это время только и делала, что передавала соседкам угощение и наблюдала за Моной. Мону это понемногу выводит из себя: каждый раз, подняв глаза, она натыкается на пристальный взгляд улыбающейся миссис Бенджамин.
Та заговаривает с ней только после окончания обеда, когда все расходятся:
— Я была бы рада, если бы вы смогли задержаться, милая. Мне кажется, нам есть что обсудить.
Мона покорно ждет на крыльце, пока миссис Бенджамин провожает гостей. Возвращается хозяйка все с той же легкой понимающей улыбкой на губах.
— Вам понравилось?
— Несомненно, это было… — Мона сбивается, не зная, как закончить.
— Ужасно? — подсказывает миссис Бенджамин.
Мона колеблется, а миссис Бенджамин только смеется.
— Ох, не смущайтесь так, девочка моя. Для любого разумного человека это компания пустоголовых дурочек. Потому-то я и не предлагаю им хорошего чаю, — подмигнув, добавляет старуха.
— Зачем же вы их тогда приглашаете? — раздраженно спрашивает Мона.
— А, просто чтобы их попрезирать, пожалуй, — не слишком вразумительно отвечает миссис Бенджамин. — Заварить свару. Они, видите ли, друг друга не выносят. Надо же мне как-то развлекаться.
— И меня вы позвали, чтобы заварить свару покруче?
— Нет. Я хотела посмотреть, как вы с ними справитесь.
Мона замирает. Переводит дыхание. И говорит:
— Мэм, признаться, я не разбираюсь в хитросплетениях здешних общественных отношений и, честно говоря, не слишком хочу вникать. Но об одном я вас очень, очень прошу — никоим образом не вмешивайте в эту фигню меня. Поверьте, так и для вас будет лучше.
— О, не спешите так, пожалуйста. Я не из жестокости. Просто хотела посмотреть, как вы впишетесь.
— Ну, я бы сказала, препаршиво вписываюсь, но это мое дело, а не ваше. А теперь… вы меня заманили, обещая ответить на несколько вопросов о городе и о моей матери, — напоминает Мона. — Можно мне задать эти вопросы?
— О, конечно, — обиженно отзывается миссис Бенджамин. — Вперед, милая.
Женщины усаживаются на крыльце, и Мона рассказывает, как унаследовала дом и как странно добиралась сюда. После окончания рассказа миссис Бенджамин долго-долго молчит.
— Хм-м, — тянет она под конец. — Ну, я и сейчас скажу, что не помню, чтобы в Винке жила или работала какая-нибудь Лаура Альварес.
— У меня есть фотографии ее жизни в том доме, — говорит Мона.
— Какого времени?
— Точно не скажу. Где-нибудь в семидесятых, пожалуй.
— Хм-м, — повторяет миссис Бенджамин. — Я помню давние времена… но не все. Так что могу и ошибаться. Возможно, она жила здесь еще до меня.
— И у меня остались документы Кобурнской, доказывающие, что она там работала, — продолжает Мона. — Они отсюда совсем ушли, вообще не к кому обратиться? К каким-нибудь представителям власти? Просто мне нужно хоть что-нибудь о ней узнать.
— Кобурнская, — пренебрежительно повторяет миссис Бенджамин. — Чертова лаборатория. Кто их знает, что там у них в бумагах. Я бы не поверила ни слову, исходящему оттуда, сверху. Все их постройки располагались на горе, после закрытия их выпотрошили и забросили.
Мона отмечает это в памяти. Потому что собирается на гору, и очень скоро.
— Чем они там занимались? — спрашивает она. — Я читала, что работали на государство, занимались вроде бы… квантовыми состояниями.
Миссис Бенджамин обращает взгляд в пространство.
— Ничего стоящего они не сделали, — сообщает она наконец. — Им следовало больше внимания обращать на коммерческие аспекты. На прикладные идеи. А не теоретизировать. Это до добра не доводит.
— В смысле — они ничего не добились? — спрашивает Мона.
— Хм? Кто это вам сказал?
— Мистер Парсон. Это хозяин…
— Мистера Парсона я знаю, — прерывает миссис Бенджамин. — Мы хорошо знакомы. А Кобурн… что ж… они добились одного. — Поразмыслив, она спрашивает: — Вот вы… хотите посмотреть фокус?
— Что?
— Фокус. Я до смерти заскучала за обедом, милая, так что фокус должен нас развлечь. Заходите в дом, я покажу.
— Я думала, вы собирались мне помочь, — говорит Мона, проходя в дверь за миссис Бенджамин.
— Собираюсь, — кивает миссис Бенджамин. — Вы уж потерпите меня, пожалуйста.
Усадив Мону на кушетку, она уходит в глубину дома. Внутри он далеко не так привлекателен, как снаружи: кошмарные цветастые обои, только в гостиной уступающие место красному узору с картинами охоты на лис. Несколько совиных чучел, надо думать, принесены домой со службы. Где-то здесь, должно быть, есть комната, полная часов, потому что Мона слышит непрерывное хоровое тиканье. Все пропахло смесью цветочных лепестков.
— Ну вот, — подает голос миссис Бенджамин, возвращаясь в комнату. Установив на кофейный столик перед Моной деревянный ящичек, она выпрямляется. Улыбка ее куда-то пропала, старуха мрачно смотрит на Мону. И открывает ящичек. Внутри — серебряное зеркальце. — Я получила эти зеркала от древнего старика-свами, — нарочито приглушенным тоном объясняет она. Мона недоумевает, но довольно быстро разбирается, что в ящичке два зеркальца, сложенные друг на друга. — Они издалека, с Востока.
— Неужели? — спрашивает Мона.
Миссис Бенджамин не выдерживает торжественного тона.
— Конечно, нет, глупышка, — говорит она. — Но это же фокус. — Она колеблется. — Я сказала «древнего», да? Об этом забудем… перейдем к самому интересному. — Достав зеркальца, старуха вручает их Моне. — Вот, держите.
— Мне их держать?
— Ну естественно, — уже с явным нетерпением бросает миссис Бенджамин. — Держите. Скорей!
Мона берет по зеркалу в каждую руку. Они на удивление легкие и тонкие, как бумага. Она ожидала причудливого декадентского реквизита — раз уж фокус, — но зеркала практически ничем не украшены. Серебряные плоскости на серебряных ручках, и только.
— На самом деле это половинки одного зеркала, — объясняет миссис Бенджамин. — Как будто одно зеркало треснулось посередине, расщепившись на два. Штука в том, что, разделившись, зеркало того не заметило. Оно воображает себя единым, а это не так. Из случившегося недоразумения следуют интересные вещи. Позвольте, я покажу, как делается фокус с зеркалами. Сначала расположите одно зеркало перед собой под углом, чтобы оно отражало соседние предметы. Скажем, эту пепельницу. — Она указывает на чудовищно безвкусную латунную цацку на кофейном столике. — Потом второе зеркальце приложите к первому сзади, чтобы они составили одно целое.
Мона ждет продолжения.
— Ну что же вы? — торопит миссис Бенджамин. — Делайте.
— О, — спохватывается Мона, — вы хотите, чтобы я… о, хорошо. — Она наклоняет первое зеркало, чтобы в нем отразилась пепельница. — Так?
— Лишь бы вы видели пепельницу, — кивает миссис Бенджамин. — Теперь приложите второе сзади.
Мона задвигает второе зеркало за первое, отражающее пепельницу. Ей кажется, что зеркала слипаются, как намагниченные.
— Теперь… сосредоточьтесь, — тихо говорит миссис Бенджамин. — Смотрите на отражение пепельницы, не отводя взгляда. Уставьтесь на него и сосредоточьтесь. Запомните вид и держите его в голове.
Она опять серьезна до угрюмости, и теперь Моне кажется, что это не наигрыш. До тошноты сладкий запах лепестков становится острым и сильным, Мона ощущает легкую дурноту.
— Сосредоточились? — спрашивает миссис Бенджамин.
— Да, — бормочет Мона, не отрывая глаз от зеркала. Она отмечает, что стекло без рамки, а на поверхности ни щербинки, ни царапинки. Легко забыть, что видишь отражение. Зеркало такое гладкое, что похоже на оконце или на пузырек света, плывущий над коленями, а в пузырьке — изображение пепельницы.
— Хорошо, — говорит миссис Бенджамин. — Теперь продолжайте смотреть на отражение в верхнем зеркале, не нарушайте концентрации. И при этом медленно-медленно выдвиньте из-под него нижнее зеркало. Только без рывков. Поняли?
— Вроде бы.
— Тогда действуйте, пожалуйста.
Более странного фокуса Мона не видала, но она готова подыграть капризам старушки. Не отрывая взгляда от отражения, она начинает разводить зеркала. Слышен щелчок, словно они и в самом деле были притянуты друг к другу, и все… меняется.
В чем меняется, рассказать невозможно. Как будто все предметы в комнате стали подделкой самих себя, дешевой фабричной копией настоящего. Цветочный аромат усиливается до того, что словно мерцает в воздухе. Но краем глаза Мона вроде бы видит солнечный свет, просачивающийся сквозь непрозрачные предметы: сквозь крышу, сквозь подсвечники, даже сквозь пол, словно все здесь состоит изо льда. А под этим светом тысячи теней.
— Сосредоточьтесь, — тихо произносит миссис Бенджамин.
Мона вспоминает, чем занята, и усердно вглядывается в отражение пепельницы в верхнем зеркале.
А из-под первого медленно выдвигается второе, и в нем она тоже видит пепельницу — точь-в-точь такую, как отражена в верхнем. Даже отодвинув второе зеркало так, что оно не смотрит на пепельницу и вообще на столик, а обращено к гостиной.
«Это не отражение, — вопреки рассудку думает Мона. — Пепельница застряла в зеркале».
Она старается не нарушить сосредоточенности. И тогда начинает происходить что-то очень странное.
Для начала нелепая пепельница все так же стоит перед ней на столике. Мона ее видит, и безделушка отражается в первом зеркале, которое на нее смотрит. Но она отражается и во втором зеркале, что совершено непонятно, потому что второе к ней не обращено. Это уже само по себе тревожно, но что действительно пробирает — что второе зеркало показывает пепельницу над обеденным столом, стоящим в десяти футах правее, хотя Мона прекрасно видит пепельницу на кофейном столике перед собой.
Но если ей не мерещится, она видит краем глаза что-то, зависшее над столом примерно там, где должна быть пепельница, если судить по отражению во втором зеркале?
«Этого не может быть, — думает Мона, — потому что, во-первых, это против закона тяготения и, во-вторых, не может же предмет находиться в двух местах одновременно?» Она ведь видит пепельницу, стоящую на кофейном столике перед собой, но и в двух зеркалах тоже, и, если она не сошла с ума, пепельница еще и плывет над обеденным столом со скоростью, с какой Мона поворачивает зеркало. Как будто, раз уж пепельница отражается в обоих зеркалах, мир пытается подстроиться, создать отражающиеся предметы, хотя их и не должно бы быть.
— Хорошо, — доносится откуда-то голос миссис Бенджамин. — Очень хорошо…
Пока Мона пытается разобраться, в пепельнице на столике появляется какая-то легкость, бестелесность. Она как бы становится полупрозрачной, сквозь нее просачивается свет. А потом пепельница начинает вздрагивать, как лучи стробоскопа, и исчезать…
Мона ахает.
— Нет! — вскрикивает миссис Бенджамин, но она опоздала. То, что плавало над обеденным столом, рушится вниз и беззвучно пропадает. И сразу все становится как было: одна пепельница стоит на кофейном столике, и все остальное снова плотное, непрозрачное, реальное.
— Что это было? — Мона поспешно кладет зеркала на место. — Что за чертовщина?
Но миссис Бенджамин встревожена еще сильнее Моны. Она очень серьезно рассматривает пепельницу на столике. Наконец, откашлявшись, заявляет:
— Кажется, я была неправа, девочка моя. Возможно, вам и в самом деле место в Винке.
— Что это значит? — не понимает Мона.
Ответить миссис Бенджамин мешает стук в дверь. Обе подскакивают от неожиданности, и миссис Бенджамин недоуменно оборачивается.
— О, — бормочет она, когда стук повторяется. — Наверное, надо открыть…
Встав, она ковыляет к двери.
Тем временем Мона рассматривает лежащие в ящичке зеркала. Теперь в них не заметно ничего необычного: всего лишь два зеркальца, отражающие потолок. И все же Мону немного знобит.
Слышно, как открывается дверь.
— О, — произносит миссис Бенджамин — только в этот раз без всякой радости.
— Здравствуй, Миртл, — тихо произносит мужской голос. — Я…
— О, здравствуй, Юстас, — быстро и громко перебивает его миссис Бенджамин. — Заходи, прошу. У меня гостья.
Она отступает в сторону, и Мона видит маленького старичка, продавшего ей матрас, мистера Мэйси. Но сейчас тот не заигрывает и не острит — он ужасающе серьезен.
— Гостья? — повторяет он.
— Да. — Миссис Бенджамин проводит его в комнату. — Это мисс Брайт, она недавно в городе. Мисс Брайт, это Юстас Мэйси. Он работает в универсальном магазине.
— Мы знакомы, — говорит Мона.
— О, как я рада. Что тебя сюда привело, Юстас?
— Пришел кое-что обсудить, — отвечает мистер Мэйси, даже не взглянув на Мону. — Наедине.
— Нельзя ли отложить, Юстас?
— Нет, — отвечает он. — Нет, Миртл, нельзя.
Бросив на него сердитый взгляд, мисс Бенджамин поворачивается к Моне.
— Ты уверен, Юстас? — Ее голос источает фальшивую любезность.
Тот кивает.
— И никак нельзя подождать?
Он с прежней серьезностью качает головой. Миссис Бенджамин улыбается так старательно, что Мона опасается, не треснули бы у нее щеки.
— Хорошо, — сквозь зубы цедит она. — Мона, вы извините нас на минутку? Понимаю… вы ведь хотели попробовать мой чай?
Моне ни за каким чертом не нужен чай миссис Бенджамин, но старуха в таком настроении, что возразить она не осмеливается.
— Превосходно! — восклицает миссис Бенджамин. — Заварка в кухне. Выбирайте по своему вкусу.
Поблагодарив, Мона уходит в кухню, а миссис Бенджамин с мистером Мэйси начинают приглушенно переругиваться. Мона гадает, не стала ли свидетельницей размолвки любовников (от этой мысли ее тошнит), а потом припоминает, как неловко приветствовала гостя миссис Бенджамин — словно боялась, не сказал бы он лишнего. Мона гадает о причине, пока не подходит к полкам с чаем — и не обнаруживает, что это не полки, а целая сокровищница — отдельная комнатка, полная жестянок, баночек, стеклянных контейнеров. Все тщательно надписано: один отдел занят красным чаем (лимонным и медовым), затем несколько контейнеров с улуном, белым и зеленым чайным листом (на каждом ярлычке латинское название одного из видов камелий, как догадывается Мона, подмешанных в чай), затем несколько баночек с неким «кирпичным чаем», а дальше полка с ярлыками, подписанными каким-то восточным алфавитом.
Но остановиться ее заставляет следующий отдел. Здесь на склянках и стаканчиках желтые этикетки, и скрываются в них не чайный лист и не шарики — этим Мону не удивить. Похоже, те чаи миссис Бенджамин составляет для себя, и в них есть что-то от грибов. В одной склянке Мона обнаруживает желтые катышки сосновой смолы, проросшие чем-то зеленым и развесистым. На ярлычке надпись: «Старая сосновая горячка». Видимо, это и пила вчера миссис Бенджамин.
Здесь еще много всякого. Закупоренный графинчик наполовину полон мясистых розовых корешков в чем-то похожем на акрил. Надписано: «Звездные завитки». В другом плавает в зеленоватой жидкости белый мох, а надписано: «Мамоновы слезы». В колбе Эрленмейера[5] летучий порошок проросших снизу грибных спор с надписью: «Раскаяние бизры». А за ним три сосуда с травяным порошком, перемешанным с белой и желтой крошкой мыльной основы. На этикетках: «Страдание», «Гнев» и наконец «Вина».
Мона перечитывает второй раз. «Она называет свои чаи по эмоциям? — думает она. Но какая-то немного свихнувшаяся часть души подсказывает: — Или она заваривает чай из эмоций?»
Трудно поверить, но дальше этикетки еще удивительнее (и чем глубже Мона заходит в чулан, тем темнее становится, хотя света хватает). Названия превращаются в вовсе непроизносимые: например, «Эль-Абихеелт Ай-Айн», «Хайуин Та-Ал», «Чайжура Дам-Ууал». Что в склянках, толком не рассмотреть, стекло закопченное, словно они постояли на углях для барбекю. Дальше идет вовсе невиданный алфавит. К тому же Моне не вообразить, в какой стране он используется: резкие штрихи и мазки, а многие буквы наклонены друг к другу под разными углами, так что непонятно, читать это слева направо, но вверх ногами или справа налево.
«Откуда этакая чертовщина? — гадает Мона. — Или она это все сама придумала? В здешних местах?»
Взяв одну банку в руки, Мона переворачивает ее. Эта тоже закопченная, но есть места попрозрачнее. Похоже, к крышке подвешены как бы виноградные грозди, только какие-то желтоватые и странно позванивают. Звон продолжается, хотя Мона уже не вертит банку. Только через минуту она замечает, что ягоды вращаются, и на каждой видно темное пятнышко, почему-то зеркальное, и каждая разворачивается так, чтобы обратиться к ней этим пятнышком.
Мона готова поверить, что это глаза. Как будто внутри банки подвешены связки маленьких глазок и все уставились на нее.
Задохнувшись, она запрокидывается назад, но чьи-то руки не дают ей упасть.
— Боже мой, милая, что это с вами? — слышит она голос миссис Бенджамин.
Мона шарахается в другую сторону, потому что, познакомившись с этой заваркой, пугается хозяйки не меньше, чем содержимого банки. Затем она оглядывает полки, но все странные склянки пропали: больше не видно закопченных колбочек с этикетками на неизвестных языках и чаев, похожих на результаты экспериментов безумного ученого. Даже банка у нее в руках другая — вместо глазок в ней цветы жасмина.
Оглянувшись на миссис Бенджамин, Мона и в ней не находит ничего устрашающего: просто озабоченная старушка стоит у входа в чулан.
— Я вас напугала? — спрашивает она.
— Я… мне бы присесть.
— Голова закружилась? — Миссис Бенджамин помогает Моне добраться до кресла. — Со мной часто бывает. Только что все было яснее ясного и вдруг как закрутится. Это старое тело меня подводит, вот что я думаю.
Она подает Моне стакан воды. Осушая его, Мона не сводит глаз с чайного чулана. Она готова к тому, что комнатка снова наполнится жуткими образчиками заварки, но ничего такого не происходит.
— Мистер Мэйси уже ушел? — спрашивает она.
— Да, — кивает миссис Бенджамин. — Он просто заглянул поделиться новостями. То есть это он думает, что новостями. То, что тебе известно, уже не новость, верно?
— А что за новость?
— А, — уклончиво объясняет миссис Бенджамин, — вы же знаете нас, стариков. Мы обожаем соревноваться и ссориться по пустякам. Грыземся из-за цветка розы и сухого сучка, из-за собак и кошек и прочего в этом роде. И как прослышит кто о новом преступлении, мчится рассказывать всему городу. Хотя, если посмотреть со стороны, это довольно мелочно. Надо бы нам, пожалуй, чем-то отвлечься.
— С ним ничего не случится? — спрашивает Мона.
— О, все с ним будет хорошо, — заверяет миссис Бенджамин. — Уверена, все будет хорошо. И с ним, и с нами со всеми. — Она отворачивается, смотрит в окно на лес и на гору за ним, и что-то в ее глазах наводит Мону на мысль, что она убеждает не столько гостью, сколько самое себя.
— Что-то случилось? — спрашивает Мона.
— А что, — удивляется миссис Бенджамин, — вам кажется, здесь что-то неладно?
Следовало бы, конечно, ответить решительным «да!». Мона чувствует, что фокус с зеркалом нечто переменил в ней, будто сломалось что-то внутри (тихо щелкнув, как два разделившихся зеркальца), или, может быть, кто-то дотянулся и открыл все окна у нее в голове. Вот отчего эти странности с чайным чуланом.
«Если не хуже того, — думает Мона. — У матери имелись умственные отклонения — мягко говоря. Но поначалу Лаура была в порядке, значит, она, наверное, сломалась разом уже в возрасте… скажем, около сорока. Не наследственное ли это?» — думает Мона.
— Наверное, мне пора домой, — говорит она вслух.
— Вы плохо выглядите, милая, — беспокоится миссис Бенджамин. — Машину-то вести сможете?
— Со мной все хорошо, — тихо отвечает Мона и, поблагодарив миссис Бенджамин, выходит на улицу и садится в свой «Чарджер». Но заводить мотор не спешит. Вместо этого она разглядывает себя в зеркале, всматривается в глаза, словно надеется обнаружить в них перемену, доказательство, что она в самом деле сошла с ума.
Глава 11
Когда солнце переваливает через вершины и заливает лучами долину, Винк наполняется всепоглощающим сосновым ароматом. Конечно, это пахнет лес: солнце буквально высасывает остатки сока из ветвей. Естественно, большая часть достается ближайшей округе, и, сколько ни уверяй, что этот аромат им по душе, кое-кто втихомолку признается, что не отказался бы от перемены и, по чести говоря, для разнообразия согласен даже на целлюлозно-бумажный комбинат.
Среди тех, кто сознается в этом беззастенчиво и прилюдно, — Элен Тюргрин. Большей частью местные держат недовольство при себе, но Элен почти целый день проводит во дворе, где запах просто сбивает с ног, так что она считает себя вправе ворчать. А выходить во двор она вынуждена, ведь ее участок невесть как превратился в проходной двор, и бездумные люди громят розовые клумбы.
Выволакивая из гаража лопату, грабли и тяпку, она бранится едва ли не вслух. Хоть бы кто обмолвился, как популярен этот маршрут, думает она. Вряд ли бы они тогда купили этот дом. Но здесь мало о чем упоминают в разговорах.
Хорошенько дернув, она высвобождает грабли из путаницы садового шланга, по инерции делает шаг-другой назад и оказывается перед густым, великолепным кустом накодочесской розы (редкий привой). Вернее, куст был и густым, и великолепным, а теперь три самых многообещающих бутона обломаны и бурыми сухими сучками свисают с ветвей. Не иначе, какой-то турист сдуру вломился в несчастные цветы.
— Сукин сын! — бранится Элен. Этим надо заняться, решает она. Столько дел, которыми надо бы заняться. Но все пустяки в сравнении с состоянием ее скверика, из-за которого она и полезла в такой жаркий день за граблями и тяпкой.
— Что-то не так? — спрашивает чей-то голос.
Оглянувшись через плечо, она наблюдает невиданное в Винке зрелище — незнакомку. Впрочем, подумавши, Элен признает невысокую, яркую женщину, черноволосую и смуглую. Это она поселилась дальше по их улице, а до того прикатила в городок на нелепой машине и испортила похороны. Элен представляла ее громогласной толстухой, но девушка, заговорившая с ней с тротуара, довольно миловидна или была бы, если бы озаботилась своей одеждой (Элен никогда не одобряла шорты из обрезанных джинсов) и прической (на взгляд Элен, не слишком женственной).
— О, здравствуйте, — отвечает Элен. — Нет-нет, все в порядке. Просто… браню цветы.
— О, — тянет девушка. — Мы, по-моему, незнакомы, мэм. Я теперь живу на вашей улице. Мона. — Она решительно сует Элен руку.
— Элен. — Стянув грязную рабочую перчатку, Элен отвечает на рукопожатие.
— Работаете сегодня в саду? — осведомляется Мона.
— Да. — Про себя Элен желает новой соседке идти своей дорогой.
Но та не уходит. Она оглядывает клумбы перед домом и говорит:
— Ну, работы у вас не много. Все и так потрясающе выглядит.
Элен натянуто улыбается. Ясно, что девица в этом ничего не понимает и не заметила разрушений.
— Да я не здесь, — говорит она. — Задний двор в полном беспорядке.
— Понятно. Извините, мэм, а можно вас спросить? Раз уж мы соседки, и все такое.
— Полагаю, можно.
— Вы давно живете в этом доме?
— Ох ты, господи. — Элен устало усмехается. — Слишком давно.
— Вы, случайно, не жили здесь, когда в моем нынешнем доме обитала Лаура Альварес? — Девушка указывает рукой, будто Элен сама не видит, где стоит ее дикая красная колымага. — Вот в том доме.
Подумавши, Элен отвечает:
— Нет. Боюсь, не припомню. Право, сомневаюсь.
— Она могла работать в горной лаборатории, в Кобурне.
Элен недоверчиво морщит лоб и озирается.
— Об этом ничего не знаю.
— Разве? Кажется, город вокруг нее и вырос?
— Ничего не знаю, — повторяет Элен. — Кобурна давным-давно нет.
— Вы не знаете, когда они закрылись?
Элен, уже теряя терпение, мотает головой:
— Нет, не знаю.
— О… — Мона смотрит на лопату в руке у Элен и переводит взгляд на калитку в задний двор. Элен, не вытерпев, заслоняет ей вид. — Ну что ж, — говорит девушка. — Все равно спасибо. Буду благодарна, если вы что-нибудь припомните.
Помахав на прощанье, она удаляется в сторону своего дома — руки в карманы.
— Та-та, — цокает языком Элен. И провожает девушку взглядом, радуясь, что разговору конец. В Винке есть темы, которые не обсуждаются, и среди них — Кобурнская, хотя ее эмблема — атом водорода в луче — скромно украшает почти все муниципальные строения… надо только знать, где искать. Зачастую вы обнаружите эмблему на неприметном уголке фундамента или в самой нижней части фонарного столба, но надо сразу забыть, что вы ее видели, что в Винке, конечно, не проблема, здесь отлично умеют забывать, здесь забыть — что глазом моргнуть. Хотя есть вещи, забыть которые намного труднее, чем этот маленький значок.
Элен волочит орудия труда за дом. Она не солгала девушке — здесь немалый беспорядок. Но дело не в лилиях, которые пора бы проредить, и не в разросшемся сверх меры пурпурном вьюнке; посреди двора огромный провал, чуть не пять футов шириной. Право, яма имеет весьма необычную форму: посредине большая окружность с четырьмя довольно странными придатками вроде палочек: три кривоватые с одной стороны, и большой квадратный торчит с другой. Трудно догадаться, отчего могла возникнуть такая нелепая форма. Провал — это первое, что приходит в голову, но вокруг земля вполне надежная. Таким мог бы оказаться промыв или след лужи, но и этот вариант приходится исключить, потому что тогда яма не объявилась бы за одну ночь.
Бросив инструменты, Элен торопливо принимается закапывать яму. Ее муж Даррел, человек довольно никчемный, выходит посмотреть, но помощи не предлагает.
— Большущая, — тихо говорит он, постояв.
Элен уныло кивает и возобновляет работу.
— И прямо во двор, — продолжает он.
— Оно и видно, — замечает Элен.
— Им не положено сюда являться, — говорит муж. — Они не выходят из леса. А мы в лес. Такие правила.
— Ты что, — выговаривает Элен, работая лопатой, — за дуру меня считаешь? По-твоему, я этого не знаю?
— Ты как думаешь, это который был? — спрашивает муж. — Мы могли бы на него донести. Да и должны донести. Если еще осталось кому… Наверное, Мэйси подойдет.
Оторвавшись от работы, Элен поднимает голову. Двор обнесен высокой изгородью, но и через нее женщина видит долину внизу. Прожив в этом доме не один год, она успела понять, почему их двор стал проходным: здесь ближе всего от поросших лесом склонов до города. Все, что выходит из леса и направляется в Винк, естественно, идет этой дорогой. А то, что выходит из леса, — добавляет про себя Элен, — никак не усвоит концепции частной собственности.
Под столовой горой пролегает голый безлесный каньон, и на нем Элен надолго задерживает взгляд.
«Наверняка этот, — рассуждает она про себя. — Это не мог быть кто-то из малых. Этот из самых больших. Такое уж мое везение.
Как я ненавижу этот дом!»
Она оборачивается лицом к мужу.
— Нет, — говорит она, — доносить ты не будешь. Не на этого, уж точно. Ну, ты так и собираешься здесь стоять? Делать нечего?
— У меня спина болит, — оправдывается муж.
— Вечно у тебя спина. — Она снова берется за лопату. — Или колено. Или лодыжка.
— У меня плохие суставы, — объясняет он. — Это наследственное.
Элен фыркает.
Помолчав, Даррел начинает снова:
— Он прямо посреди двора встал. Что ему тут понадобилось?
— Полагаю, то же, что остальным, — отвечает Элен.
— Это что же?
Отложив лопату, она начинает заравнивать землю граблями. Потом надо будет заложить дерном и поливать, тогда со временем все зарастет, и никто не подумает, что здесь случилось что-то необычное.
— Приходил посмотреть на новенькую, — говорит Элен.
Глава 12
Ночь будет плохая, Джозеф чует это заранее. По тому, как деревья начинают пожирать солнце, по тому, как звезды, прокалывая мягкую синеву неба, светят чуточку слишком ярко. По тому, как ветер трется спиной о сосны и те раскачиваются немножко сильнее, чем должны бы. И даже по тому, как горит люстра над обеденным столом: свет плоский, безжизненный, словно от неоновой лампы, забитой трупиками насекомых. От этого еда делается безвкусной, а кожа выглядит пергаментной.
В такие вечера его семья поскорее заканчивает дневные дела и отправляется по постелям. Мало не выходить из дому. Даже бодрствовать нехорошо. Тот, кто бодрствует, привлекает внимание, а это совсем ни к чему.
Но Джозеф как раз не спит, лежит в постели, глядя в потолок. Он пытается не замечать пляшущих по шторам теней. Он старается не вспоминать Грэйси, ее холодных рук и опечаленных глаз. Она в последние дни все печальнее, а Джозеф, после того как их застал мистер Мэйси, не смеет с ней встретиться. И старается не думать, что могло случиться там, среди плоских холмов и утесов вокруг города, в темных улицах и переулках или на игровой площадке начальной школы. Сегодня точно плохая ночь. Хуже давно не бывало.
Он замирает и приподнимается на кровати. Почудилось или что-то стукнуло в окно? Он быстро понимает, что не почудилось, потому что раздается новый стук, чуть громче. И тихая дробь, как от капель дождя по стеклу, как будто песок…
Он встает, подходит к окну, но штор не раздвигает. Сквозь них пробивается свет фонарей снаружи. Что-то темное взлетает вверх и ударяет в стекло с той стороны, и снова слышится стук.
«Кто-то что-то бросает в окно, — думает он. — Или ветер что-то носит?»
Джозеф тянется к шторам, но медлит. Он никогда не слыхал, чтобы ночами к кому-то стучались в окно… так не положено. А если кто-то прознал, что он не спит? Если так оно и полагается за такое преступление? Может, вот так оно и бывает…
Но Джозеф бросает осторожность на ветер и чуть-чуть приподнимает полоску шторы. В щелку пробивается свет, и он, прищурившись, вглядывается.
Его окно на нижнем этаже, из него виден начинающийся сразу за домом лес. Под деревом кто-то стоит, белая ладонь касается ствола и светится в отблесках фонаря.
Стоящий, кажется, досадует, не добившись ответа. Новый взмах руки, и, когда Джозеф уже собирается закрыть штору, за рукой на свет выступает та, кому она принадлежит.
Это Грэйси. Она одета в черное, только рубашка клетчатая. Кожа бледнее обычного. Под фонарем она кажется почти бескровной. Девушка снова машет ему.
Джозефа это беспокоит: им нельзя видеться, после того как Мэйси их застукал, да и ночь определенно неподходящая для прогулок. Бросив взгляд на деревья, он поднимает штору и открывает окно.
— Ты что делаешь? — шипит он подошедшей Грэйси. — Иди домой. Гулять опасно!
— Мне не опасно, — возражает она. В ее голосе мягкая пустота. — Выходи ко мне. Надо поговорить.
— Что? Ты с ума сошла? Нельзя мне туда!
— Если со мной, можно, — говорит Грэйси. — Выходи, Джозеф. Ничего с тобой не случится.
— Но мистер Мэйси нас поймал. Нельзя рисковать.
— Я про мистера Мэйси и хотела поговорить.
Джозеф вглядывается в склоняющиеся под ветром деревья. Вот-вот сломаются, уверен он.
— Они сердятся.
— Не сердятся, — поправляет она. — Им страшно. Они испуганы и растеряны. Выходи ко мне.
Джозеф заглядывает ей в глаза. В них что-то новое, чему там не надо бы быть. Цвет будто вылинял за одну ночь.
— Хорошо, — говорит он.
Надев тапочки, он вылезает к ней в окно. Она протягивает ему руку и уводит в лес.
Там ночью холодно и странно. Ветер, пролетая между стволами деревьев, наполняет лес голосами. Иногда они с Грэйси проходят поляну, какую не увидишь на Земле: черные блестящие камни, валуны, пьяно клонящиеся друг к другу под ночным небом. Понюхав воздух, Джозеф ловит запах электричества, ионизации и понимает, что Грэйси проводит его через зоны «Хода нет» — одну за другой. А вот той он никогда еще не видел, в городе о ней, может, и не знают. При этой мысли он чуть не падает от страха.
— Куда ты ведешь меня, Грэйси?
— К озеру, поговорить, — отвечает она. — В тишине. В лесу здесь слишком много глаз. И в городе слишком много глаз и ушей тоже, подслушивают все и всех.
— А у озера безопасно?
— Безопаснее, да.
— Почему?
— Потому что туда никто не любит ходить, — просто отвечает она.
Лесу нет конца. Джозеф и не знал, какой он большой. Да он и не решался особенно сюда соваться. Мальчишкой все мечтал, какой ребенок не мечтает приручить дикое царство, раскинувшееся прямо за порогом. Но его, как всех родившихся в Винке, с первых дней приучали держаться улиц, тротуаров, освещенных мест, где светит солнце и дует легкий ветерок. Другие места — лес и глубины каньонов… ну, просто эти места не для них.
Грэйси придерживает его за руку, они останавливаются. Девушка прижимает палец к губам. Потом, запрокинув голову, вглядывается в вершины сосен. Джозеф тоже смотрит, но ничего не видит. Кажется, они так стоят целую вечность, пока от вершин не доносится звук.
Ужасный звук, от него у Джозефа сводит зубы; будто кто-то набрал целый мешок особенно визгливых цикад и встряхнул его, чтобы расшевелить всех сразу. И все же в этом стрекоте Джозеф угадывает слова. То, что скрыто среди деревьев, передает, предупреждает: «Это моя территория. Не входить».
Грэйси заставляет его пригнуться, и они крадутся в обход места, откуда идет звук. Они уже выходят на прогалину, когда Джозеф, обернувшись, видит сквозь чащу стволов что-то у вершины дерева, в основании ветвей. Фигура темна, но напоминает ему человеческий силуэт, уверенно балансирующий на ветке, как петух на коньке сарая. В звездном свете Джозеф, кажется, различает очертания мужского лица, рот и нос, но не видит ни ушей, ни глаз… а когда пытается присмотреться, темный силуэт чуть сдвигается, откидывает плечи, поднимает голову, и лес вновь оглашается жутким стрекотом.
Сердце у Джозефа разгоняется так, что он даже в глазницах ощущает пульс. Тень на дереве дрожит, стрекотание замирает, и видно, что существо на вершине озирается, выискивает нарушителей границы.
Грэйси берет Джозефа за плечо.
— Идем, — шепчет она, — скорей.
— Ты вроде бы говорила, что в лесу тебе нечего бояться? — шепчет в ответ Джозеф.
— Я так думаю, но проверять неохота.
Обогнув тварь на дереве, они выходят на тропинку к озеру. Тропа очень крутая, но Грэйси, по-видимому, темнота вовсе не мешает, а за ней и Джозеф спускается без труда. Скоро деревья расступаются, открыв озеро; в сущности, это прудик, питаемый родником. Вода заполняет длинный и тонкий пролом в склоне горы. Она неподвижна, как зеркало: среди скал лежит звездная лужица. На дальней стороне стоит дом старой мисс Такер. Джозеф отмечает, что та не спит и, похоже, ничего не боится: в доме горит весь свет, и в окно видно, как она там расхаживает. Но у нее ведь, по слухам, уговор, как у Грэйси.
Грэйси садится на каменный уступ у воды, и Джозеф пристраивается рядом.
— Ну что? — спрашивает он.
Грэйси только смотрит на розовую луну.
— Ты ведь знаешь, что я тебя люблю?
Ее вопрос застает Джозефа врасплох. Он не знает, что сказать. Он никогда об этом не думал. Он ее хочет, она ему нужна — это да, но это ведь немножко не то, что любовь.
— Надеюсь, что и ты, Джозеф, — продолжает Грэйси. — Кроме тебя, у меня в жизни ничего хорошего. Ты один нормальный. Ты один напоминаешь, что я тоже человек. Родители — нет, уже нет. Когда они заключили договор, все изменилось. А мистер Первый… Господи, иногда я уговариваю себя, что он… оно…
Она умолкает. Джозеф, робея, смотрит на нее и не знает, что делать.
— Так что? — спрашивает он. — Что-то неладно?
— Кто-то должен знать, — говорит она. — А я хочу о тебе позаботиться. — Она собирается с духом. — Помнишь, когда мы в прошлый раз виделись? Когда я шла повидать мистера Первого и мистер Мэйси нас застал?
— Да, — кивает Джозеф, от души жалея, что не может забыть.
— Они позволили мне присутствовать при разговоре. По-моему, не знали, что я могу их услышать и понять. Этот их разговор… он ненормальный. Не как люди беседуют.
— Не уверен, хочу ли я это знать, Грэйси, — предупреждает Джозеф. — Я и так уже слишком много знаю. Я раньше смеялся над такими вещами, но… но с тех пор, как Мэйси про нас узнал…
— Мэйси не до того, — говорит она.
— Точно?
— У него большие заботы. Он все ходит по округе, каждую ночь. Я его видела.
— Зачем?
— Ведет разговоры. Всем рассказывает новость. Сплетничает, я бы сказала.
— С кем?
— Многие из них на вид как мы, Джозеф, — объясняет она. — Таких, может быть, больше, чем ты думаешь. Они бы все не прочь — стать как мы. Но не все могут. Например, мистер Первый. И другие. Эти не могут остаться в городе. Им приходится искать свой путь.
Она смотрит в озеро. Джозеф, проследив ее взгляд, тоже всматривается в усеянную звездами воду. Он не сразу осознает, что взгляд проникает в глубину: там видны призрачно-серебристые камни и какие-то растения, мох или осока. Только не все растения похожи на осоку. Вот эти слишком мясистые, слишком бледные. И все словно растут из одного корня, большим пучком.
Из мясистых зарослей черной стрелкой вырывается мелкая рыбешка. Колебание стеблей меняется — с синуса на косинус, думает Джозеф, который порядком увлекается математикой, — как будто трава противится течению, хотя определенно не должна бы. А потом пучок травы делает мгновенный и по-змеиному беззвучный рывок, мелькают крошечные блестящие иголки зубов, и малька больше нет.
— Эт-то что? — заикается Джозеф. — Что там под водой?
— Вот поэтому никто не ходит к озеру, — объясняет Грэйси. — Но нам оно не помешает. Я о нем говорила с мисс Такер. — Грэйси склоняет голову. — Я слышала их разговор, мистера Мэйси с мистером Первым. Они говорили как старые друзья. Надо думать, так и есть. Только мистер Мэйси жутко перепуган, я такого никогда не видела.
— После смерти мистера Веринджера, похоже, все нервничают, — замечает Джозеф.
— То-то и странно. Никто об этом не говорит — конечно, никто вообще ни о чем не говорит, — но они же ведь не могут умирать? Это не… разрешается. Есть правила.
Джозеф кивает.
— Ты их боишься, да? — спрашивает Грэйси.
— А что, не надо?
— Может, немножко. Но они не плохие. Просто они потерялись. Но я так долго думала, что они вообще ничего не боятся. — Грэйси оглядывается на него. — Я ошибалась, Джозеф. Они кого-то боятся. И боятся не меньше, чем мы боимся их.
— Ты это о чем?
— Мистер Мэйси снова ходил к мистеру Первому, — говорит Грэйси. — Сказал, что узнал, кто убил Веринджера. Или думает, что узнал. Он сказал одно слово — я не поняла, — и мистер Первый замер. А потом пришел в такое отчаяние, что едва говорил — что со мной, что с мистером Мэйси. Не знаю, о ком шла речь, но появился кто-то новый и… по-моему, те не подчиняются правилам. Им, кто бы они ни были, позволено причинять вред, убивать. Не знаю, почему такое началось только теперь, но они это делают. Они это сделали с мистером Веринджером.
Джозеф придвигается ближе к Грэйси. На уме у него не любовь: парень перепуган, он в ужасе от этой твари под водой, от нездешних лесных полян, а она толкует, что есть кто-то еще хуже, кто-то напугавший тех, кто, по мнению Джозефа, не знал страха. Но Грэйси спокойна и неподвижна, надежна, как утес в темном вихре гор, и Джозеф цепляется за нее.
— Ты зачем мне это рассказываешь? — спрашивает он.
— Затем, что не хочу видеть тебя в беде, — говорит она. — В Винке что-то меняется. В Винке никогда ничего не менялось, а сейчас меняется. Я хочу быть уверена, что ты в безопасности.
— Ты сбежишь со мной, Грэйси?
— Сбежать? — Она молчит. — Никогда об этом не думала. Не знаю… не знаю, смогу ли уйти.
— А я хочу, чтобы ты ушла со мной.
— Ох, бога ради, Джозеф, ты меня слушаешь? Это намного, намного важнее, чем ты или я.
Джозеф задет и отстраняется от нее.
— Ты не понимаешь, как плохо дело, — продолжает Грэйси. — Я, может, одна представляю, что происходит, — спасибо мистеру Первому. Он дал мне некоторые… полномочия, хотя не уверена, нарочно ли.
Джозеф косится на нее краем глаза. Девушка неестественно безжизненным взглядом уставилась в озеро.
— Ты потому и изменилась так? — спрашивает он.
Она закрывает глаза.
— Ночью хуже. Днем я ничего, а ночью… по-другому. — Она глотает слюну. — То я здесь, а стоит отвлечься — и уже где-то совсем в другом месте. Там красные звезды и много гор…
По воде идет рябь, еще и еще. Джозеф сперва пугается, ищет глазами те мясистые щупальца, но скоро понимает, что Грэйси плачет и слезы падают в пруд. Страшновато смотреть, как она плачет, нисколько не изменившись в лице: спокойные глаза широко открыты, а слезы просто заполняют их до краев и стекают на щеки.
Джозеф обнимает ее, прижимает к себе.
— Все хорошо, — утешает он.
— Ничего не хорошо, — отвечает она. — Не хорошо и не будет хорошо. Для меня наверняка.
— Мы все уладим.
— Как?
— Не знаю. Будем делать, что в наших силах, наверное. Большего никто не сможет. — Но Джозеф, успокаивая девушку, сам встревожен. Он и раньше обнимал ее, когда она плакала, но такой она не бывала: плечи обмякли, глаза широко открыты, и говорит она ему в плечо ровным пустым голосом.
На том берегу озера слышится песенка. Мисс Такер приковыляла на мостки и стоит на них с фонарем, напевает, фальшивя. Посреди озерца раздается всплеск, пена растревожена — то ли ветром, то ли еще чем, — а старуха нагибается, держит что-то над водой. Рыбу? Или кусок мяса? Джозефу не рассмотреть. Новый всплеск, стон где-то возле мостков, а она уже, выпрямившись, отирает руку о подол. В руке ничего нет, и мисс Такер улыбается, как дрессировщица, довольная послушанием питомца.
— Чего бы я не отдала, — говорит Грэйси, — за такой вот простой уговор.
Глава 13
Мона обнаруживает, что ее чердак забит коробками, и на следующий день берется их разбирать в надежде узнать что-то новое о матери. Многие, как видно, остались после семьи, жившей здесь раньше, но время от времени попадаются документы и вещи Лауры, и это заставляет Мону продолжать разборку. Работа и жизнь в городке помогают немного лучше понять Винк — во всяком случае, Моне так кажется.
Винк — солнечный город, но в нем не приходится долго искать гостеприимное крылечко, тенистую сосну или прохладный скальный уступ. Можно посидеть там, глядя, как полуденное солнце окрашивает все в цвет темного меда, слушая, как по улицам разносятся детские голоса и шуршат колеса велосипедов, а там и взрослые выбираются из домов, чтобы постучаться к соседям с графинчиками холодного чая, лимонада или мартини.
Похоже, ни одна машина в Винке не делает больше тридцати миль в час. Автомобили виляют по улицам и дорожкам с неторопливостью скатывающихся по стеклу дождевых капель. Здесь просто некуда спешить: все рядом, все успеется. А если и опоздаете, вас поймут.
И все машины в Винке — американские. Может, потому что для иностранных нет сервиса, но все равно горожане этим очень гордятся.
Все запросто ходят по чужим лужайкам, а кое-кто и перескакивает через изгороди; в Винке это понятное дело, ведь что мое, то твое, добрый человек, и может, я и сам не прочь, чтобы ты заглянул, как поживают мои розы, и выпил пивка, и перекинулся в картишки.
Вечера в Винке — это бейсбол, ослепительные закаты и веселая танцевальная музыка из динамиков припаркованных машин. Город полон веранд, раскладных кресел, и электрических вентиляторов, и хрустальной посуды, и графинчиков любовно приготовленной выпивки. Здесь растут помидоры и плющ, а розовые кусты склоняют ветки с тяжелыми цветами. В Винке переодеваются к обеду: на официальных приемах обмениваются новостями, на них ходят со вкусом провести время и приятно закусить.
Винк — тихое местечко, улыбчивое местечко, здесь можно где хочешь расстелить полотенце и лежать, глядя в синее небо, и никто глазом не моргнет, потому что в Винке всегда начало лета, а это время создано для удовольствий.
Каждая секунда в Винке длится вечно. Каждый день ожидает вечерней прохлады. И каждая жизнь проживается тихо, на залитой солнцем лужайке, где лежишь, задравши ноги, и смотришь, как мир радостно проплывает мимо.
Иной раз Моне кажется, что она вернулась домой — в дом, о существовании которого не подозревала. Она всякий раз ловит себя на этом чувстве, засматриваясь на детей.
Из всех приятных чудес Винка Моне интереснее всего матери с детьми. Она наблюдает, как они, взявшись за руки, прогуливаются по улицам: она наблюдает за детьми, играющими в парке, пока матери, валяясь на пледах, лишь изредка вмешиваются в размолвку. Она наблюдает, как они сидят на крылечках и матери читают им вслух, пока не стемнеет и не настанет пора уходить в дом. Одно окошко наполняется золотистым светом, а когда закончен вечерний ритуал, тихо гаснет.
Спокночи.
Глядя на них, Мона ощущает давнюю боль в плечах и животе.
«А у нас с мамой так было? — вспоминает Мона. — Или нет? Могло ли и у меня так быть?
Не думай. Гони эти мысли.
Ты пуста. Пуста».
Мона расспрашивает, расспрашивает, расспрашивает. Ответов нет. Поначалу она подозревает, что весь город от нее что-то скрывает. Но понемногу начинает им верить: они в самом деле не помнят ее матери. Может, мать жила здесь тайно? Или под другим именем? Это как-то связано с Кобурном? Никто не знает.
И все же первая неделя в Винке — самое приятное время, какое выпадало Моне в жизни. Вечера хороши до боли. Никогда ей так не хотелось сбросить старую жизнь и начать заново. Она даже подумывает плюнуть на поиски известий о матери. Но тут на чердаке обнаруживаются катушки пленок.
Это настоящий кинофильм, мотки призрачных янтарных кадров. Чтобы их просмотреть, приходится искать старый проектор, но в Винке, где магазины сохранили много старых вещей, найти его нетрудно. Чтобы разобраться, как заправить пленку в аппарат, приходится читать инструкцию (на удивление сложная операция), но, справившись, Мона возвращается домой, закрывает все шторы и двери, вставляет пленку и запускает проектор.
Аппарат жужжит, и на стене гостиной возникает пляшущее цветное пятно. Мона играет кнопками, добиваясь резкости изображения, и скоро из цветного тумана проступают руки и лица.
Съемка идет в комнате. Собственно, в этой самой гостиной этого самого дома, только она не пуста, а полна народу. Какой-то праздник, летний праздник — может, Четвертое июля, судя по разукрашенному белым, красным и синим пирогу, — и все собравшиеся почти ровесники — лет тридцати на вид. Все мужчины в рубашках с открытым воротом, в голубых или коричневых спортивных куртках, а женщины в невероятно ярких платьях — ярких, как рождественские украшения. В воздухе висит густой дым, у всех в руках стаканы с пуншем, и все смеются, входят и выходят через балконную дверь на задний дворик. Кто-то машет в камеру, кто-то недовольно щурится от вспышек. Звука нет, картинку сопровождает только щелкающее гудение аппарата.
Кто-то из мужчин зовет с заднего крыльца. Мона видит, как оборачивается и отвечает ему одна из женщин, но она далеко и не в фокусе. Мужчина (Мона сочла бы его профессиональным игроком в гольф) кричит ей громче, и женщина отвечает еще громче, чуть не складываясь пополам. Мона уверена, что у нее на глазах происходит неизбежная чуть ли не на каждой вечеринке перекличка: «Что?… Что?» Гольфист, отчаявшись, машет женщине, и та подбегает, изящно семеня на высоких каблуках. Это мать Моны, Лаура Альварес, в потрясающем красном платье, и она, несомненно, душа компании. Когда она входит со двора в комнату, собравшиеся встречают ее приветственными кличами, и она смеется смущенно, но радостно и прижимает пальцы к груди, успокаивая бьющееся сердце. От ее смеха внутри у Моны что-то обрывается, и она плачет, глядя на улыбающийся ей со стены призрак матери.
Это просто нечестно. Это неправильно — нет, это дьявольски обидно! — видеть маму счастливой среди счастливых людей. Расплывчатая женщина, смеющаяся со стены, не подозревает, что впереди у нее годы безумия в темных комнатах, где маленькая девочка не понимает, почему чуть ли не от каждого ее взгляда мама плачет.
Мона вдруг проникается ненавистью ко всем этим людям. Она ненавидит своих приветливых соседей, ненавидит голоса детей, смеющихся и валяющих дурака на бейсбольной площадке, ненавидит каждую неоновую вывеску и приветливо машущих прохожих и ненавидит нарисованных людей на въезде в город, с надеждой смотрящих на башню на вершине горы. Она ненавидит их за счастье, которого ей не досталось, потому что они ведь не знают, да? Они не знают мира за пределами Винка. Люди на пленке не знают, что их мечта окончится ничем. Они не знают настоящей жизни, настоящего будущего.
А Мона знает. Слишком хорошо знает.
Мона не всегда носила фамилию Брайт. Когда-то, несколько лет назад — хотя сейчас кажется, прошла целая жизнь, — на четвертом году службы в хьюстонской полиции она познакомилась с патрульным по имени Дэйл Лоудон — не человек, а каменная стена, с большими грустными глазами и мягкой медлительной манерой говорить, очаровавшей очерствелое (так она думала) сердце Моны. Дэйл любил старые фильмы, сам косил газон и делал мушек для блесен, хотя рыбак был никудышный. Добрый, внимательный, более или менее заботливый — словом, как раз тот, кого Моне до сих пор не хватало в жизни. И то, что член у него был с банан, не портило картину.
Они поженились, когда Моне исполнилось тридцать два, и как ни трудно ей было в это поверить, жили счастливо. Тихая домашняя жизнь, предложенная Дэйлом, ей нравилась, попадала в унисон. Мона и не знала, что можно так жить — так расслабленно, просто существовать. Было некое совершенство в возможности лениво проваляться в постели все воскресенье. Это действовало как чудесный невиданный наркотик — а как же иначе, ведь у Моны прежде не бывало такого дома. Настоящего дома.
Она забеременела на четвертый месяц брака. Ни он, ни она этого не планировали, но и случайностью ребенка назвать было нельзя. Потому что Мона, вопреки ожиданиям, пришла в восторг. Честно говоря, никто еще не слышал вопроса: «А не хотела бы ты приютить в своем теле целого человека, а после его болезненного извлечения не согласилась бы ты во сне и наяву, годами или десятилетиями покоряться капризам крошечной своевольной человеческой личинки, опустошающей твой кошелек и общественную жизнь?» — и не отвечал на него согласием. Тем более Мона Брайт, обладательница жестокого хука с правой, ледяной мины (перенятой у отца) и снайперской точности в стрельбе (она далеко обставила всех стрелков в своем выпуске — тоже отец научил).
И все-таки Мона согласилась. При виде маленького розового плюсика на белой полоске что-то в ней раскрылось, развернуло лепестки и потянулось к свету. Она не сумела бы этого выразить, но ей чудилось, будто ей выпал шанс все исправить, хотя она не понимала толком, что надо исправлять (тихий голосок в голове подсказывал — абсолютно все).
Она вскоре поймала себя на том, что скупает всякие глупости для детской: коврики, занавесочки, коляску, и одеяльца (согласно рекомендациям журналов для молодых мам, в которых она обнаружила вдруг кладези мудрости), и комбинезончики, и чепчики, которые и двух раз не наденешь, пока не станут малы. Почти все было нейтрального желтого цвета, поскольку Мона никогда не забивала себе голову фигней про голубое и розовое. Отказалась она и определять пол младенца, потому что так будет неинтересно, верно?
Дэйл покупал ей такие же смешные вещички для молодой мамы. Домашние тапочки. Подушки под спину. Массажер от отека лодыжек. И даже розовое платье для беременной. Розовое, потому что Дэйл, благослови его боже, не брал в голову ее проблем с голубым и розовым. И главное, Мона его надела. Хоть и походила в нем на сдувшийся воздушный шарик или пожеванный кусочек жевательной резинки, но носила. Плевать ей было. С тех пор как увидела на экране в гинекологии что-то похожее на мечущуюся креветку, ей стало не до глупостей.
Если что ее и волновало, так это семейная жизнь — а жизнь была. Ей все чаще вспоминалось выражение «завести семью» — оно звучало как «завести машину», намекая, что механизм собран заранее, и в него стоит только запрыгнуть, нажать кнопочку — и поезжай себе. Или что можно обратиться в лавочку, где при виде кольца на пальце и банковской закладной тебя обеспечат подходящей семьей в полной сборке. У нее мурашки ползли по спине от чтения журналов, заявляющих: «Вот так рожают и растят детей», словно других вариантов не допускалось. Либо ты выглядишь как картинка из этого журнала, либо все делаешь неправильно.
А ей не нравились эти картинки. Ей не нужен был товар, предмет обстановки, вещь с рекламного объявления. У нее появился шанс дать кому-то любовь, которой не досталось ей самой, и Мона не желала превращать это в покупку, «оплачивать опыт материнства», как написал кто-то в Интернете.
Жизнь и ребенок — единственное, что по-настоящему принадлежало ей. И Мона дала себе слово никогда об этом не забывать.
Это случилось на восьмом месяце беременности. Восемь месяцев тошноты, отекших рук и ног, носовых кровотечений и тумана перед глазами, вечной слабости; восемь месяцев шевелений и дрожи в животе, осторожных толчков маленьких ножек; восемь месяцев черно-белых снимков растущего в ней маленького сокровища; накопившиеся за восемь месяцев груды крошечных одежек. А потом, возвращаясь из бакалеи, она выехала на перекресток, где удачно горело два зеленых, и, уже выезжая, поймала на краю зрения что-то красное: крошечное пятнышко, мелькнувшее, как крылышки колибри.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Нездешние предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других