Эта книга – еще одна попытка осмыслить проблемы науки и общества на основе собственного и заимствованного опыта и, за некоторыми важными исключениями, без «паучьей серьезности» (по известному выражению Н. В. Тимофеева-Ресовского). Материалом послужили биографии и наследие великих (С. И. Вавилов, А. А. Любищев), не во всем великих (К. Э. Циолковский, А. Л. Чижевский) и совсем не великих ученых (автор книги), а также некоторых деятелей прошлого, не связанных с наукой, но по-своему интересных. Современная научная жизнь представлена в цикле очерков «Опыты научного туризма». Содержание разделов «История для „чайников“», «На возрастной дистанции», «Анекдоты в развитии» понятно по заголовкам. «Вырожденный треугольник» – эссе о трех городах, в которых прошла и продолжается жизнь автора. Книга дополнена публикацией рукописи из семейного архива о судьбе крестьянки, не причастной к большой науке и большой истории. Книга рассчитана на узкий круг читателей, заинтересованных в обсуждении затронутых тем.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Под выцветшим знаменем науки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Эта не менее странная жизнь
Хотелось бы прожить последние годы жизни медленно и мудро.
Читатели моего поколения, если такие еще остались, очевидно, поняли происхождение этого заголовка. В свое время (1974 год) документальная повесть Даниила Гранина «Эта странная жизнь» стала заметным литературным событием, особенно для научно-технической интеллигенции. Прежде всего, привлек внимание герой повести — провинциальный биолог А. А. Любищев, до того известный только узкому кругу коллег и единомышленников. На этой волне спустя несколько лет в научно-биографической серии АН СССР вышла небольшая книга: Александр Александрович Любищев. 1890-1972. Л.: Наука, 1982. Как отметил один из ее авторов, благодаря Гранину «Любищев вошел в сознание миллионов читателей как в высшей степени незаурядная личность в новейшей истории отечественной и мировой науки. Интерес к нему резко возрос — одновременно и научный, и дилетантский».
Сам Гранин сформулировал свою задачу так: «Я не собираюсь популярно пересказывать его идеи, измерять его заслуги [этот подход пригодится и мне, когда дойдем до основной темы — комментария к дневникам великого физика С. И. Вавилова]. Мне интересно иное: каким образом он, наш современник, успел так много сделать, так много надумать?» И в самом деле, едва ли не главным у Гранина стало описание уникального подхода его героя к планированию и учету своего рабочего и личного времени (в современной терминологии — тайм-менеджменту). Как сказано в описании научного архива Любищева, в его дневниковых записях фиксировалась научная работа 1-й и 2-й категории, причем вторая включала лекции, семинары, беседы, конференции, чтение общеобразовательной и художественной литературы. Учитывалось также время на общение с людьми, передвижение, развлечения, личные дела, домашние дела и др.
Понятно, что Гранин, как и авторы коллективной биографии Любищева, был вынужден строить сюжет в пределах дозволенного. Поразительно, насколько в те годы грандиозная фальсификация истории могла сочетаться с высокоразвитой научной и гуманитарной культурой — публикациями дневников и писем, всевозможными «Наследиями», реферативными журналами, именными указателями и так далее. Нельзя, например, было даже написать о существовании письма Любищева Н. С. Хрущеву (относительно лысенковщины), поскольку Хрущев не подлежал упоминанию ни по каким поводам. Но все-таки образ немного сумасшедшего ученого как бы оправдывал независимость его взглядов и свободу от общеобязательной идеологии.
Возвращаясь к цитате из Даниила Гранина («успел так много сделать, так много надумать»), можно задать бестактный вопрос: много — это сколько? Речь не об оценке вклада Любищева в биологию, которая уже сделана компетентными людьми и вряд ли потребует пересмотра. А вот соразмерить результат и путь к его достижению, по-моему, будет полезно. Такая высочайшая самодисциплина должна быть оправдана либо количеством научной продукции, либо ее уникальностью. Гранин построил свою повесть на единственном примере труженика науки, не имея ни представительной выборки, ни тем более контрольной группы из ученых-сибаритов (у которых тоже случались выдающиеся достижения). Поэтому и нам придется подробно разобрать этот пример.
Любищев занимался наукой со студенческих лет до конца своей довольно долгой жизни. Его первая статья была опубликована в 1911-м, последняя прижизненная — в 1972 году. Начало было очень благополучным — вырос в состоятельной семье, окончил Петербургский университет, по ходу учебы проходил практику на двух средиземноморских биостанциях. Рано женился, и в 1911 году совершил с женой свадебное путешествие по Греции, Италии, Египту (этот факт заслуживает упоминания, поскольку больше он ни разу не был за границей). Дальше его жизнь, как и у всех в ту эпоху, складывалась трудно, временами трагически. Но нам сейчас важно то, что научные занятия Любищева не прерывались по меньшей мере полвека, начиная с прихода на кафедру зоологии Пермского университета в 1921 году. Заслуживают внимания последние строки его биографической хроники:
«1950 — заведующий кафедрой зоологии Ульяновского педагогического института.
1955 — выход на пенсию.
1961 — начало работы над рукописью „Линии Демокрита и Платона в истории культуры“.
Скончался 31 августа 1972 года в г. Тольятти».
Можно верить авторам биографии, что на пенсию в 65 лет он вышел добровольно, желая сосредоточиться на собственных научных интересах, без отвлечений на преподавание и прочие побочные дела. Наверное, в то время в провинциальных вузах профессорами дорожили не меньше, чем теперь, а научные конфликты, сопровождавшиеся для Любищева увольнениями и вынужденными переездами, остались в прошлом. Из научной жизни он не выпал, работал с учениками, публиковался в солидных журналах, даже зарубежных, а его переписка с коллегами из числа ведущих ученых стала легендарной. Примечательна и последняя строчка биографии. В «автограде» Любищев оказался по приглашению директора Волжской биостанции и должен был прочитать цикл лекций, но внезапно заболел и скончался в местной больнице через несколько дней. Так что активный возраст у него практически совпал с календарным.
Теперь подведем итоги по критерию, который в наше время стал главным, — количеству публикаций. Пожилому доктору наук неприлично иметь их меньше сотни. У Любищева к выходу на пенсию было 39 печатных работ, включая небольшие заметки, тезисы, рецензии. Интересен разрыв в списке между 1947 и 1955 годом, на который приходится время его профессорства в Ульяновске. Похоже, что аттестационные требования в вузах тогда были не те, что теперь. В пенсионный период к списку добавилось 30 заголовков. Дальше пошли посмертные публикации из научного архива, от писем и заметок до трех книг (сборник биологических статей в 1982-м, «Дисперсионный анализ в биологии» в 1986-м и сборник статей и писем «В защиту науки» в 1991 году) — дополнение важное, но не сильно меняющее общий итог. Биографы отметили, что около сотни опубликованных работ составляют лишь малую часть обширного научного архива Любищева. Но прямые сравнения здесь недопустимы. Дневники, письма, всевозможные записи могут быть перегружены случайными бытовыми деталями, заимствованиями, обширными выписками, повторяющимися мыслями. Изначально они, как правило, не предназначены для опубликования (хотя нередко люди, ценящие свою значимость, заранее готовили свои архивы для посмертной славы). Можно отметить и то, что главный труд Любищева, о Демокрите и Платоне, так и остался незаконченным и неопубликованным. Это сильно дискредитирует систему жесткого самоконтроля. В самом деле, за столько лет можно было бы оценить все свои возрастные риски и планировать работу так, чтобы она на каждом этапе принимала законченный вид.
В общем, несмотря на сделанные оговорки, у меня получается что-то вроде развенчания большого ученого. Если говорить о его странности, то, может быть, стоило бы поставить на первое место необыкновенную широту научных интересов. В его биографии выделены шесть направлений деятельности, освещенные в главах, написанных разными авторами: проблемы системы, эволюции и формы организмов; критические исследования в области генетики; применение математических методов в биологии; энтомологическая систематика; сельскохозяйственная энтомология; история и методология науки. Особенно впечатляет сочетание философских трудов с полевой энтомологией, в которой у Любищева был любимый объект — земляные блошки-листоеды (Chrysomelidae). Заключительным аккордом в описании его научного архива стал следующий факт:
«Собранная А. А. богатая коллекция блошек (около 24 тыс. экз.) согласно его завещанию передана в Зоологический институт АН СССР».
В порядке учебного примера по тайм-менеджменту можно подсчитать, что только просмотр такой коллекции, если на каждый экземпляр тратить по минуте в течение восьмичасового дня без пауз, займет ровно 10 рабочих недель. Остается понять, кто и зачем будет этим заниматься. По существу, такая коллекция представляет собой случайную выборку из совершенно неопределенной генеральной совокупности, зависящей от маршрутов экскурсий, потраченного времени и случайных вариаций в распределении объектов исследования. Сколько нужно подобных выборок, чтобы отслеживать видовое разнообразие и внутривидовую изменчивость насекомых на выделенной территории? Сколько понадобится сборщиков, все ли они будут такими же квалифицированными и добросовестными, как Любищев? Вопросы не такие уж праздные, но за 20 лет работы в биологическом институте я не заметил, чтобы они кого-то интересовали применительно к нашим задачам.
Теперь посмотрим, насколько система Любищева способствует научной карьере. Сам он, безусловно, не стремился к чинам и отличиям, хотя докторскую степень и профессорское звание получил в надлежащем возрасте, между 45 и 50 годами. На выдвижение в АН СССР или хотя бы ВАСХНИЛ не претендовал, о государственных наградах и премиях никаких упоминаний в биографии нет. Труднее понять, почему при высоком авторитете в научной среде его никуда не выбрали почетным доктором, не приглашали за границу, хотя бы в братские страны. Может быть, это получилось из-за добровольного выбора провинции вместо Ленинграда и ухода на пенсию в расцвете сил. Но такой образ действий больше подходит человеку, живущему «медленно и мудро» (см. эпиграф) и, во всяком случае, не занятому каждодневным самоконтролем. Прогуляться, если позволяет погода, за пополнением коллекции земляных блошек (может быть, в дождь они прячутся?), записать в дневник умную мысль, поделиться ею в письме к иногороднему коллеге, заодно сообщить ему о погоде в Ульяновске и домашних событиях, вечером почитать то ли труды Докучаева, то ли детектив Сименона, посмотреть телевизор (тогда был выбор из двух черно-белых каналов) — трудно совместить это с регулярными планами и самоотчетами.
Оставим эти сомнения при себе и обратимся к судьбе человека, который прожил намного меньше, достиг, по любым меркам, намного большего и до конца своих дней, в отличие от Любищева, оставался в состоянии глубокого внутреннего разлада (здесь и дальше Сергея Ивановича Вавилова я буду называть только по фамилии; Николай Иванович Вавилов и, если понадобится, другие члены семьи будут упоминаться с указанием имен или инициалов). Было бы интересно разобрать параллельные биографии этих двух ученых. Любищев и Вавилов — почти ровесники, выросли в столицах (петербуржец и москвич), получили отличное образование, прошли Первую мировую войну (Любищев на тыловой службе, Вавилов на фронте и даже в кратковременном плену). В годы революции и Гражданской войны занялись наукой (здесь советские биографы не вдавались в подробности) и всю последующую жизнь сочетали научную специализацию с широкими гуманитарными интересами. Оба прошли правильный семейный путь, а о чем-либо за пределами «видимой части спектра» (как мог бы сказать сам Вавилов) известные мне источники не сообщают. Все это — сходные моменты, а о различиях речь пойдет как раз дальше.
Книгу Вавилова я купил там, где он и сам делал многие книжные покупки, — на Литейном. Не так давно отрывки из его дневников конца 1940-х годов публиковались в «Новой газете». Позже мне случилось прочесть рецензию на вышедший второй том «Дневников», где, помимо прочего, были отмечены резкие отзывы о коллегах по Академии. Это заинтриговало, но не настолько, чтобы искать книгу целенаправленно. Можно было предположить, что для газетной публикации уже извлекли самое интересное.
«Академкнигу» на Литейном я когда-то посещал часто, а теперь уже бываю там не каждый год. Она впечатляет отсутствием покупателей, случайной выкладкой никому не нужных книг, накопившихся за много лет, и полным безразличием продавцов. Похоже, что для Академии это уже не торговая точка, а внерыночная нагрузка наподобие мемориальных кабинетов или коллекций (например, тех же блошек). Иначе они хотя бы поинтересовались, как поставлено дело в соседнем доме, где в «Подписных изданиях» давно нет ни полных собраний сочинений, ни очередей за подпиской, зато есть отличный выбор литературы с гуманитарным уклоном, от массовой до высокоинтеллектуальной, молодой персонал, слегка навязчивый сервис и даже, кажется, кофейная стойка в дальнем углу.
На этот раз, в октябре 2015 года, я снова оказался на Литейном и снова машинально завернул в «Академкнигу». Там и в этот воскресный день было пусто, присутствовали только две сотрудницы. Та, что постарше, увлеченно и подробно рассказывала коллеге о вчерашнем посещении поликлиники (ничего интимного, обычное ОРЗ). Я для приличия немного задержался у полок, а потом, чтобы не выглядеть совсем уж случайным пенсионером, дождался паузы в медицинской беседе и спросил, могут ли у них быть дневники Вавилова. Для начала мне нашли том переписки Н. И. Вавилова, но сами поняли ошибку и переключились на физическую литературу (не историю науки, как можно было предположить). Старшая, потеряв нить интересной темы, ушла в соседнюю дверь (возможно, в директорский кабинет), а младшая забралась на лестницу и вдруг извлекла из-под потолка тот самый том весом килограмма полтора.
Теперь уже отказываться было неудобно, тем более что цена для такой книги оказалась разумной, немного меньше тысячи. Редко когда я так досадовал из-за громоздкой и не очень-то нужной книжной покупки, которую надо было еще везти в Мурманск. И совсем не ожидалось, что этот том меня не только остро заинтересует, но и побудит написать что-то вроде обстоятельного комментария к нему.
У меня есть только второй том, но первый здесь и не понадобится. Вавилов вел регулярный дневник в молодости, прервал это занятие во время войны и вернулся к нему только почти через 20 лет. В результате получилась такая хронология томов: первый с 1909 по 1916 год, второй — 1921-й и 1935-1951 года (1921-й — несколько коротких записей, суммарно меньше двух страниц). Понятно, что это совсем разные отрезки жизни, может быть, даже две разные личности со своими проблемами, мыслями и взглядами. Здесь мы обратимся к позднему Вавилову — великому (и сознающему это) ученому, академику и президенту АН, руководителю двух институтов: Физического (ФИАН) в Москве и Государственного оптического (ГОИ) в Ленинграде, одному из открывателей эффекта Вавилова — Черенкова, за который его соавторы уже после смерти Вавилова получили Нобелевскую премию.
В зрелом возрасте отношение к дневнику у Вавилова менялось, и второй том получился неоднородным. Стимулом к возобновлению дневника в 1935 году стала продолжительная научная командировка в несколько европейских стран по изучению опыта прикладных исследований и налаживанию внешних контактов: два с лишним месяца по завидному маршруту Варшава — Вена — Милан — Флоренция — Рим — Париж — Берлин. Дневник мог быть не только закреплением своих впечатлений, но и накоплением информации для отчета о командировке. Получилась хроника поездки, где посещения лабораторий и деловые встречи перемежаются с осмотром музеев и исторических памятников, особенно в Италии (Вавилов получил хорошее дореволюционное образование, и у него на всю жизнь сохранились строгие классические вкусы в искусстве и литературе, к чему мы еще вернемся). Записи 1935 года ограничиваются только этим путешествием.
Дальше следуют два года, когда дневника в прямом смысле слова не было. Летом 1936-го и 1937-го на отдыхе в Батилимане (Крым) сделаны соответственно две и три записи на философские и историко-научные темы. В апреле 1938 года Вавилов написал о кончине матери, а в июле-августе, снова на отдыхе, вернулся к ежедневному ведению дневника. Сначала это было в Алибеке на Северном Кавказе (местность, известная в наше время как Домбай), затем — в окрестностях Звенигорода, где позже, в послевоенные годы, он обзавелся дачей. На юг Вавилов уже больше не ездил.
Запись, которая пригодилась мне для эпиграфа, была сделана в Алибеке, и с этого времени желание избавиться от академической и прочей суеты не оставляло Вавилова до конца дней. Даже не зная его биографию, легко представить, что в такое время перспектив на «медленное и мудрое» течение жизни у него не было, как и почти у всех других соотечественников. Зато появилась потребность фиксировать события, наблюдения и мысли, чего, очевидно, не было на отрезке жизни между 30-ю и 50-ю годами, не менее деятельном.
С августа 1939 по март 1940 года дневник снова прерывается, но дальше, все без малого 10 оставшихся лет, записи становятся регулярными, в среднем раз в неделю, а на отдыхе — чаще. 1940 год был для Вавилова особенно тяжелым. В марте у него обострилась легочная болезнь, последовали два месяца лечения сначала в кремлевской больнице, потом в санатории «Барвиха». В это же время, в начале апреля, умерла старшая сестра Александра. Дальше были два рабочих месяца в перемещениях между Москвой и Ленинградом (этот образ жизни сложился у Вавилова в 1930-е годы и продолжался, с перерывом на войну, до самого конца). В июле-августе был снова продолжительный отдых, сначала в «Узком» (тогда это была еще загородная усадьба, теперь — местность между собственно Москвой и жилмассивом Ясенево), потом вблизи поселка Толмачево на реке Луге. Там ему сообщили об обыске в квартире Николая Вавилова, а потом и о его аресте 6 августа в Черновцах, но о дальнейшей судьбе Николая семья еще очень долго ничего не знала. К мыслям о цепочке семейных трагедий Вавилов возвращается еще не раз, отсчитывая ее от смерти 7-летнего младшего брата Илюши в 1905 году.
Если позволительно комментировать чужие личные дневники с позиций постороннего наблюдателя, то судьбы родителей и детей в семье Вавиловых можно оценивать по-разному. До поры до времени это была в меру многодетная и вполне благополучная семья. Смерть Илюши стала для Вавилова потрясением на всю жизнь, но в начале XX века это не было чем-то из ряда вон выходящим (в семье были еще умершие в младенчестве Ваня и Катя, но воспоминаний о них в дневниках нет). Другое дело — гибель младшей сестры Лиды. Она в 21 год только начала взрослую жизнь, обучилась на микробиолога, вышла замуж и ждала ребенка. Осенью 1914-го, работая на эпидемии в Воронежской губернии, заразилась черной оспой.
Спустя три года родители, как и все в их сословии, лишились достатка и общественного положения. Но к этому времени старшие дети многого добились сами и обеспечили им спокойную старость. Отец дожил до 65-ти, мать — до 70 лет (все их дети прожили меньше). Александра Михайловна Вавилова на склоне лет могла видеть сыновей и дочь на вершине успеха. При ней выросли пять внуков, из которых только младший не достиг совершеннолетия, а все плохое случилось потом. В свою очередь, старшая сестра Александра Ивановна Ипатьева (Вавилова) за свои 56 лет состоялась в профессии (доктор медицинских наук), дважды была замужем, вырастила сына и дочь. Сын даже стал академиком Белорусской ССР, но это уже далеко за пределами нашей хронологии.
Судьба Николая Вавилова — совсем отдельная тема, и о ней уже очень много сказано, но одной мыслью все-таки поделюсь. Можно представить себе его смерть или гибель в 1940 году или раньше, например в экспедиции. Тогда это была бы не самая долгая, но яркая жизнь, настолько наполненная путешествиями, приключениями, интереснейшими встречами, что хватило бы не на одну сотню обывателей. Многие захотели бы поменяться с ним участью (как спародировал автор «Законов Паркинсона» объявление о вакансии для молодых искателей приключений, «пенсия полагается, но еще ни разу не востребована»). А как было на самом деле, советская научная общественность почти полвека знала только приблизительно и только с начала 1990-х — в подробностях (и еще неизвестно, во всех ли).
Вавилов не пострадал от ареста брата. В мои аспирантские годы даже более или менее осведомленные люди недоумевали, как это брат «врага народа» мог стать президентом Академии наук. Позже все мы узнали об участи родственников Молотова, Кагановича, Калинина (помню, какой сенсацией стал документальный рассказ Льва Разгона «Жена президента» в «Огоньке» в начале 1988 года). Во многом параллельными по отношению к Вавиловым оказались биографии братьев Фридляндов, Михаила Кольцова и Бориса Ефимова, — оба работали в прессе, но с разной специализацией, при этом у первого жизнь была чрезвычайно подвижная и насыщенная, второй сидел в Москве и рисовал карикатуры на врагов народа и американских империалистов. В обоих случаях старшие братья были арестованы спустя три года после ежовщины, а младших репрессии не коснулись. Вавилову после этого оставалось жить не так долго, а приспособленческая жизнь Ефимова продлилась до неправдоподобных 108 лет. В интервью журналисту «Собеседника» за три года до кончины он сказал, что любит повторять сентенцию Станиславского: «Надо жить соответственно предлагаемым обстоятельствам». Почему из множества соавторов этой мудрости он выбрал именно Станиславского, осталось без пояснений.
После начала войны Академию и ее институты эвакуировали из Москвы и Ленинграда довольно рано, в первые дни августа. Основной состав Академии (кроме самых престарелых ученых, отправленных в курортный поселок Боровое в Северном Казахстане) разместился в Казани и Свердловске. Вавиловский ГОИ, в виде исключения, попал в Йошкар-Олу, и для Вавилова этот город стал постоянным адресом с августа 1941-го до начала мая 1945-го. Все эти годы прошли в ежемесячных поездках в Казань, реже — в Свердловск. Патриархальную Йошкар-Олу, «Берендеевку», Вавилов воспринял отчасти позитивно: «Марийцы в лапотках, в белых чистеньких панёвах, какие-то монахини, мужики, как с билибинских картинок» (16.08.1941) [здесь и дальше будут указываться даты записей, а не страницы книги, которая вряд ли будет доступна моим возможным читателям].
0 Казани Вавилов отзывался коротко и неприязненно — грязная, вонючая, голодная, — но однажды написал подробнее, и эту запись стоит привести полностью:
«Прочел в Казани книгу Н. Пинегина „Казань в прошлом и настоящем“. Грустно и тяжело. Какая уж это „эволюция“! Нелепые флуктуации вокруг какого-то неопределенного наклонения. Сначала какие-то булгары, не оставившие никакого следа, затем татары, тоже неизвестно почему и для чего. Вонючие тухлые озера Казани, запах, грязь вся как при булгарах — до сих пор. Иван Грозный, штурм Казани, Лобачевский — случайные статистические отскоки от серого грязного среднего.
Бродил в воскресенье по вонючим (даже в мороз) кручам Казани, пустым лавкам, в тщетных поисках зубной щетки и порошка, и думал — какое же это укрепление идеи эволюции. Гнием до тех пор, пока под действием космических и прочих сил окончательно не сгнием» (15.03.1942).
Мысль о том, что человеческое сознание, история, культура — всего лишь случайные и скоротечные флуктуации бездушной Вселенной, повторяется на всем протяжении «Дневников», так что сама по себе Казань не послужила причиной этих рассуждений, а, если уместно так выразиться, «попала под раздачу» заодно с булгарами и татарами.
Свердловск «…оказался несколько лучше, чем ожидал…. Успокаиваешься на отдельных домах старого Екатеринбурга» (03.05.1942), но общая оценка тоже отрицательная: «Свердловск — плоский город без лица, какой-то большой фабричный поселок, и люди такие же фабричные» (25.12.1942).
Подробности тылового быта упоминаются очень редко. Поначалу Вавилов с женой сняли в Йошкар-Оле две маленькие комнаты в полуподвале. Спустя почти год получили квартиру в центре города, как можно предположить, благоустроенную. Но всего тяжелее было в поездах:
«Поездки мучительны, совсем 1918-1919 гг. В купе человек 25, сидят на полу, на верхних полках, в неописуемых лохмотьях, которые, казалось бы, только выдумывают в театрах… Вагонные разговоры о базарных ценах и житейских „случаях“, по возможности подальше от войны и политики» (07.11.1941 — примечательно, что в большой записи этого дня Вавилов не вспомнил ни о знаменательной дате, ни о параде в Москве, о котором непременно должен был сообщить по радио голос Левитана).
От Казани до Йошкар-Олы не так и далеко — 37 км до Зеленодольска в направлении Москвы и затем 105 по тупиковой ветке на север. Но даже в период развитого социализма фирменный поезд Москва — Йошкар-Ола одолевал эту ветку за три часа (это я нашел в старом справочнике). По условиям военного времени это, очевидно, надо умножить на два, если не больше. При этом еще надо представлять себе разницу в физическом и моральном состоянии 30-летнего офицера-фронтовика и 50-летнего академика.
После 1941 года дорожная тема уже незаметна, но ближе к концу войны есть еще такая запись:
«Из Москвы уехал 27-го в 5 часов. Путешествие отвратительное и мучительное. Огромный тяжелый чемодан, на московском вокзале нет носилыциц [интересная деталь военного быта]. „Международный вагон“ оказался ископаемым, нетопленным и разбитым 90-х годов. Поезд еле успел в Казань к приходу йошкар-олинского экспресса [наверное, ирония]. А этот жесткий, нетопленный» (29.10.1944).
В конце 1942 года Вавилов побывал в Москве — как он написал, после полугодового перерыва, но, может быть, он имел в виду полтора года, поскольку с лета 1941-го в его записях Москва не упоминается. Комментаторы оставили это без внимания, хотя справочный аппарат у книги очень основательный. В будущем городе-герое сделаны такие наблюдения:
«О войне здесь не думают и не говорят, хотя немцы в 150 км. Все идет так, как будто бы война кончена и какие-то мелочи доделываются… Город наполнен аферистами, ловящими рыбку в мутной воде. Пользуются тем, что в тылу на востоке люди, учреждения, хозяйства. Захватывают имущество, квартиры, места, кафедры» (25.12.1942).
В 1943 году Вавилов получил два статусных повышения — стал лауреатом Сталинской премии и уполномоченным Госкомитета обороны по оптической промышленности. Первое он только отметил в дневнике без комментариев, а по поводу второго был вызван в Москву к Маленкову и записал, что «не сумел отказаться от важных поручений» (20.06.1943). Больше об этой работе он не пишет, что понятно — по условиям того времени она была полностью закрытой. Труднее понять, как такие засекреченные обязанности могли сочетаться с пребыванием в глубокой провинции и постоянными переездами.
Несравненно острее Вавилов пережил смерть брата, о которой семья узнала только спустя полгода, в июле 1943-го, а точную дату и место сыну Н. И. Вавилова Олегу сообщили только в октябре. В записях этих месяцев особенно много пессимизма, мизантропии, нежелания жить, что присутствует в дневниках с 1940 года до самого конца. Можно думать, что Вавилов держался только чувством долга и привязанностью к двум оставшимся близким людям — жене и сыну (этот мотив в дневниках тоже постоянен).
Очень важная запись, подводящая итоги этого отрезка жизни, сделана по случайному поводу (закончилась общая тетрадь, надо заводить другую):
«Кончается книга. На ней остались следы целой эпохи 1935-1944 гг. От Парижа до Царевококшайска…
Замена убегающей памяти. Жалкий призрак надежды поймать уходящее.
Если книжку не сожгут, не выбросят, не изорвут и она дойдет до человека с душой и умом — он, наверное, кое-что из нее поймет относительно трагедии человеческого сознания.
Книга вышла страшная. Книга смертей. Умерли самые близкие: мать, сестра и, наконец, самое страшное — Николай. Застрелился Д. С. Рождественский, умер П. П. Лазарев.
Война. Ленинградский ад.
Внутреннее опустошение. Смертельные холодные просторы. Полное замирание желания жить. Остались только Олюшка да Виктор.
Начинал книгу совсем иначе.
Вышла — траурная книга» (16.11.1943).
В том же 1943 году началась затяжная реэвакуация академических институтов в Москву, и едва ли не главным делом Вавилова на многие месяцы стала борьба за возвращение здания ФИАНа на Миусской площади, занятого каким-то заводом. Теперь он уже подолгу живет в Москве, берет с собой жену, а в мае 1944 года впервые с начала войны приехал в Ленинград. Туда хотел вернуться на постоянное жительство и работать в своем любимом ГОИ, но получилось по-другому:
«…Был в Кремле у Молотова и Маленкова. Предложено стать академическим президентом вместо Комарова. Нечувствительность, развившаяся за последние годы, вероятно, как самозащита, дошла до того, что я не очень удивился этому предложению. Оно совершенно разрушает мою жизнь и внутреннее естество. Это значит, ужас современной Москвы в самом концентрированном виде давит на меня. Это значит расстаться с Ленинградом. Это значит, исчезнет последняя надежда вернуться к своему прямому опыту.
А сумею ли я что-нибудь сделать для страны, для людей? Повернуть ход науки?» (14.07.1945).
«Вчера выбрали. 92 голоса из 94 [какой маленький тогда был нужен кворум]. Что на самом деле думали про себя эти академики, и настоящие, и липовые, — конечно, уже растаяло в вечности» (18.07.1945).
Дальше оптимизма не прибавилось:
«Тысячи новых дел, холопское почтение. Ну зачем же это все. Хотелось прожить последний десяток лет в ретроспекции на мир и на себя» (25.07.1945).
«Сегодня месяц академического ярма. Каждый день просыпаюсь с ужасом и отвращением. Чувствую, что я совсем не то, что надо. Малое мешаю с большим. Вероятно, очень скоро окажусь не ко двору» (17.08.1945).
«В голове мозаика больших дел, просто дел, делишек и мелочи. Ко мне прилипло что-то внешнее, павлинье оперенье, совсем со мной не связанное. Не чувствую никакого соответствия и своего. Словно актер, изображающий президента. Каждую минуту нужны решительные решения. Делаю, по-видимому, много ошибочного, не comme il faut, невпопад. Вот, например, с атомными бомбами что-то в этом роде» (25.08.1945).
Не часто можно узнать, как чувствует себя человек, получивший один из высших постов в государстве (а в науке и вовсе высший). Интересно, испытывает ли подобные чувства только что избранный А. М. Сергеев? Его избрание было намного демократичнее, но подозреваю, что это объясняется не уважением к ученым, а безразличием властей и неспособностью современных академиков влиять на положение дел в стране (по контрасту можно вспомнить массовый уход профессоров Московского университета сто с лишним лет назад).
«С атомными бомбами», как известно, получилось, и вообще Вавилов все-таки «оказался ко двору». Пятью годами позже, когда должны были пройти очередные выборы (как можно понять, отсроченные из-за тяжелой болезни Вавилова), ни о каких других кандидатурах вроде бы речь не шла. Что еще важнее, в глазах порядочных людей Вавилов тоже оказался человеком на своем месте. Может быть, его пример особенно хорош в подтверждение афоризма, приписываемого разным деятелям: о мужестве, необходимом, чтобы изменить то, что можно изменить, терпении, чтобы перенести то, что изменить нельзя, и мудрости, чтобы отличить первое от второго.
Если представить себе, что Вавилов прожил лет на десять больше (примерно до моего теперешнего возраста), а в остальном все было бы так же, то многое могло бы измениться к лучшему в науке и во всей стране. Реабилитация Николая Вавилова получилась бы более ранней и полной, а крах академика Лысенко — наглядным и окончательным. Нобелевскую премию 1957 года получил бы коллектив с участием Вавилова. Правда, при этом пострадал бы кто-то из троих, удостоенных ее в действительности. Премия может делиться максимум на троих в равных долях или на одну половинку и две четверти (Жорес Алферов — такой четверть-лауреат, что должно быть ему немного обидно). Но четыре лауреата по четвертушке — уже запрещенное сочетание (похоже на какой-то закон физики элементарных частиц). Так или иначе, нобелевский лауреат в ранге президента АН стал бы наряду с рассекреченным Курчатовым, или вместо него, лицом новой советской науки. В СССР повысилось бы уважение к Нобелевской премии, что могло бы сказаться и на судьбе Пастернака.
При таком раскладе из цепочки преемников-президентов АН выпал бы химик Несмеянов, а в остальном она осталась бы прежней. Помимо прочего, это означало бы полную монополию физико-математических наук с 1945 года до наших дней. Вавилов с этим согласился бы:
«До чего далеки от меня описательные науки. Не могу понять, как этим можно увлечься. Жизнь так коротка, и столько случайной пестроты, а хочется приблизиться к божескому состоянию» [очевидно, к пониманию первооснов бытия] (18.05.1945).
Это сказывалось и на оценках повседневной академической жизни:
«Поездка в Ботанический институт. Тоска и скука. Люди при засушенном гербарии, ни одной живой мысли. Обрадовались, когда предложил им заняться разведением белых грибов» (18.10.1949).
Такое отношение могло быть связано и с неприязнью к покойному президенту АН Комарову, как раз ботанику. Но к белым грибам Вавилов был действительно неравнодушен и отмечал в дневнике каждую такую находку. Последняя в жизни из таких записей: «Ходил с Олюшкой в старый еловый лес с романтическим мхом, нашел два белых гриба» (Мозжинка, 20.08.1950).
Преемники Вавилова могли быть в чем-то близки к нему по научному уровню, но сомнительно, чтобы по масштабу личности. Даже собранная здесь портретная галерея президентов наводит на такую мысль (хоть это и не аргумент). Вавилов — образ настоящего русского интеллигента, не оторвавшегося от народа. Несмеянов выглядит скорее чиновником, Келдыш грубоват и больше похож на старого инженера-механика. Александров слишком своеобразен и шаржирован, чтобы его с кем-то сравнивать. Облик Марчука, Осипова, Фортова и добавленного мной в последний момент Сергеева вряд ли кого-то заинтересует, но для полноты галереи здесь показаны и они.
После избрания у Вавилова сложился внешне благополучный образ жизни. Он получил квартиру в Москве вблизи Арбата (Дурновский переулок, теперь Композиторская улица). Предыстория дома заслуживает внимания сама по себе. До войны в двухэтажном особняке вверху жил Вернадский, внизу — академик Г. А. Надсон. «Большой энциклопедический словарь» 1991 года, в котором факты сталинского времени уже не замалчивались, сообщает, что Надсон был необоснованно репрессирован, а годы его жизни — 1867-1940. В именном указателе к «Дневникам» о нем дана подробная справка, включая следующее:
«Арестован 29 октября 1937 г. Исключен из Академии 29 апреля 1938 г. Расстрелян 15 апреля 1938 г. вместе с несколькими микробиологами».
С. И. Вавилов (1945-1951)
А. Н. Несмеянов (1951-1961)
М. С. Келдыш (1961-1975)
А. П. Александров (1975-1986)
Г. И. Марчук (1986-1991)
Ю. С. Осипов (1991-2013)
В. Е. Фортов (2013-2017)
А. М. Сергеев (с 2017)
Исключало общее собрание Академии при участии, возможно, и Вернадского, и братьев Вавиловых. Обсуждать эту тему здесь не очень уместно. Я ведь и сам когда-то в качестве председателя профкома вел заседание, где одного из сотрудников института лишили звания «Ударник коммунистического труда» (он в неоднозначной ситуации занял освободившуюся комнату в коммунальной квартире, которую по очереди должен был получить другой наш товарищ). Каждый жил в своем времени, кому-то достались трагические роли, кому-то — комические, только и всего.
Лучше подумать о другом — насколько неравноценны наши знания о людях и событиях того времени (как и любого другого). Столько всего при желании можно узнать, например, о московских политических процессах из публикаций тех лет, перестроечной публицистики и современной патриотической литературы. А тут какой-то старичок-академик (тогдашние 70 лет — примерно то же, что теперешние 80), заодно с ним какие-то анонимные микробиологи, и как это выглядело в подробностях, теперь уже никому не интересно. В 800-страничной книге С. Э. Шноля «Герои, злодеи, конформисты российской науки» Надсон даже не попал в именной указатель (очерк о Вавиловых там, конечно, есть).
[Почему именно микробиологи, я понял позже, когда в «Новой газете» от 28.07.2017 прочел подборку фактов о событиях того времени. 24 июля 1937 года «НКВД рассылает директиву о мерах предотвращения бактериологических диверсий… Начинаются аресты „иностранных подданных, бывших иностранцев, принявших советское гражданство, лиц, связанных с заграницей“, да и вообще всех подозрительных, работающих на водопроводных и бактериологических станциях, а также в научных учреждениях, занимающихся микробиологией». Значит, и Лидия Вавилова могла бы попасть в эту категорию, если бы прожила дольше].
Вернемся в Дурновский переулок. Вернадский приехал из Казахстана в августе 1943 года и поселился на первом этаже. В конце следующего года тяжело заболел и вскоре скончался. Вавилову не довелось стать его соседом. В начале 1946-го он с женой и тещей получил квартиру на втором этаже, а первый после избрания Вавилова президентом стал, говоря по-современному, офисным. Через два года семья увеличилась до шести человек: женился сын Виктор и родился внук Сережа. Но молодые родители с ребенком жили в ленинградской квартире, которую Вавилов сохранил за собой с довоенных лет (на Биржевой линии, рядом с ГОИ). Сам Вавилов с женой бывал в Ленинграде частыми наездами (что оправдывалось его обязанностями в ГОИ) и отдыхал там душой от московских дел.
Маленький внук добавил оптимизма в общий мрачный колорит дневников, хотя и тут не обошлось без привычных для Вавилова размышлений о зарождении индивидуального человеческого сознания и его неизбежной последующей бессмысленной гибели. К счастью, он не узнал, что в будущем именном указателе к «Дневникам» о Сереже появится только короткая строчка: «С. В. Вавилов (1948-1968), внук С. И. Вавилова», и больше никаких подробностей. А вот бабушка пережила своего внука на десять лет.
Виктор и его первая жена Софья прожили долго (78 и 79 лет), но больше детей у Виктора, очевидно, не было, поскольку наследницей вавиловского архива и публикатором дневников стала его вдова Валерия Васильевна. Так что прямая линия потомков Сергея Вавилова пресеклась, а у Николая — возможно, нет. Его сын от первого брака Олег совсем молодым погиб в горах Кавказа в феврале 1946 года «при не до конца выясненных обстоятельствах» (как сказано в комментариях к «Дневникам»). Он успешно стартовал в науке и уже в 27 лет стал кандидатом физико-математических наук. Вавилов включал его в перечень своих потерь наряду с самыми близкими людьми, хотя при жизни отзывался о нем нелестно («взбалмошный, невоздержанный и глупый»). Зато его жена, Л. В. Курносова, судя по тому же указателю, прожила очень долгую и содержательную жизнь. Младший сын Николая Вавилова, Юрий, тоже стал физиком, доктором наук. Еще в 1963 году он составил и выпустил сборник воспоминаний «Рядом с Н. И. Вавиловым» (второе издание, на которое я ниже ссылаюсь, — 1973 года), в 2004-м опубликовал биографическую книгу о братьях Вавиловых, а последняя известная мне публикация — интервью 2013 года в киевской газете «Факты и комментарии». Но более глубоких генеалогических данных у меня нет.
О Николае Ивановиче Вавилове написано очень много, к некоторым источникам мы еще обратимся. Олег Вавилов не занял самостоятельного места в истории, но его гибель стала одной из нераскрытых тайн прошлого. Вавилов счел это трагической нелепостью, еще одним примером неисповедимости путей эволюции человеческого сознания. «Смерть Олега наложила последнюю тупую печать на перспективы и надежды. Все равно, камень, человек, Земля, Сириус, сложные органические молекулы и все остальное. Безучастность и страшная усталость, физическая, умственная, моральная» (03.03.1946). 14 июня Вавилов записал: «Нашли труп Олега на Кавказе», 4 февраля 1947-го — «сегодня годовщина смерти Олега», и в дальнейшем это имя в «Дневниках» не появляется.
В советской литературе эту тему, похоже, не затрагивали, и даже в свободной от цензуры книге Марка Поповского «Дело академика Вавилова» гибель Олега не упомянута. Но несколько лет назад вышла статья Б. Альтшулера и Ю. Вавилова с подробным разбором событий 1946 года («Новая газета», 06.08.2010). По совокупности косвенных данных можно с практической уверенностью сделать вывод, что это было убийство под видом несчастного случая (наподобие того, как было с Михоэлсом, хотя авторы такой аналогии не проводят). В походе туристов-лыжников МГУ Олег Вавилов, не будучи альпинистом, соблазнился возможностью сделать самостоятельное восхождение в паре с инструктором (одновременно сотрудником НКВД). Когда он якобы сорвался со склона, искать его не стали и сочли пропавшим без вести. В том же году комиссия по альпинизму Госкомитета по физкультуре и спорту признала поведение руководителя группы и инструктора преступным, а всей группы — недостойным (в группе среди прочих был будущий академик Шафаревич). Это разбирательство осталось без последствий, а узнал ли о нем Вавилов — неизвестно. На фоне других массовых и индивидуальных трагедий того времени это могло быть для него уже не так важно.
Последние шесть лет Вавилов провел в постоянных перемещениях, но почти исключительно в «Красной стреле». Интересно, что президентские обязанности практически ни разу не потребовали выезда из Москвы, кроме как в Ленинград. Отсутствие зарубежных командировок, даже в страны народной демократии, еще поддается объяснению. Труднее понять, как можно было руководить Академией без посещений ее филиалов в республиках или хотя бы в Свердловске (о Кольском филиале смешно и говорить, академик Ферсман и его преемник Белянкин в «Дневниках» ни разу не упомянуты). Возможно, такой стиль руководства тогда считался нормальным, а пример подавал сам Сталин. Если не ошибаюсь, в Ленинграде он последний раз в жизни побывал после убийства Кирова, а города, названные в его честь, вообще не посетил ни разу (к слову, как это еще никто не предлагает вернуть Донецку историческое название — Сталино?). Но на Кавказе он отдыхал подолгу.
У Вавилова местом отпуска в первые три послевоенных лета был знакомый санаторий «Узкое», а в 1948 году он получил академическую дачу в Мозжинке. Это стало его любимым местом не только летом, но и для поездок на выходные в течение всего года. Помимо этого, он мало куда выезжал. Интересное маленькое путешествие было совершено в августе 1947 года, одновременно продолжение отпуска и рабочая поездка. С женой, сыном и невесткой они отправились на маленьком пароходе (в прошлом речной яхте Николая II) в Борок на Рыбинском водохранилище. Там прошли две недели в прогулках и небольших экскурсиях, с посещением биостанции и усадьбы Н. А. Морозова. «Завидно этой жизни „философа“ среди природы, берез, елей, сов, волков, недавно разорвавших какого-то „Шарика“, лосей. Хочется спрятаться сюда с книгами, лабораторией и незаметно исчезнуть в лесу, как умер Н. А.» (06.08.1947). Но в общем личность этого народовольца, выдающегося дилетанта в разных областях знания (как можно судить по литературе), почти не вызвала интереса у Вавилова, хотя это в своем роде еще одна не менее странная жизнь (жаль, что сам Морозов довел свои мемуары только до предреволюционных лет). Годом раньше, перечисляя назойливых посетителей, Вавилов упомянул его вдову: «К. А. Морозова, желающая пользоваться его имением, лошадьми и посевом» (18.08.1946). Но она пережила мужа ненадолго, и позже при перечислении текущих склочных дел упоминается «дележка наследства Н. А. Морозова» (06.07.1948). Ближе к нашему времени из этого наследства хотели сделать «ноосферное поселение» (см. «Очерки…», с. 32–33).
Были еще две короткие поездки в 1949 году: Ленинград — Псков — Пушкинские Горы на юбилейные торжества (это для Вавилова действительно было праздником) и из Москвы в Рязань на открытие памятника И. П. Павлову: «Бронницы, Коломна, допетровские и ампирные церкви, как осколки драгоценностей в комиссионном магазине… Памятник — очень средний, ремесленный» (01.10.1949). В общем, по сравнению с «Пятью континентами» старшего брата совокупность путешествий Вавилова за всю его жизнь не очень впечатляет.
Последние шесть лет «Дневников» — хроника академических и внешних событий разной важности, часто только в форме перечисления, вот пример:
«История с академстроевскими домами. Нелепый разговор с В. А. Малышевым по поводу изобретений Знойко. Письмо Генри Дэйлю. Последствия ашхабадского землетрясения. История с Ландсбергом и Фридой Соломоновной» (26.12.1948).
В этом частном случае относительно Знойко дан подробный комментарий, но письмо Дэйлю осталось без сноски, а в именном указателе такой фамилии нет. Это серьезный промах, поскольку сюжет действительно важный. Только при внимательном просмотре выясняется, что Генри Дейл, он же Дэль (но не Дэйль), — президент Лондонского королевского общества, нобелевский лауреат, отказавшийся от почетного членства в советской академии в знак протеста против гонений на генетику. Он упоминается еще в двух записях, но существо дела Вавилов не раскрывает ни разу.
О Фриде Соломоновне комментаторы сообщили только, что это Ф. С. Ландсберг, жена Г. С. Ландсберга. Для меня Ландсберг — автор учебника, по которому мы проходили физику в Ленинградском гидрометеорологическом институте. Были еще Фриш и Тиморева, Путилов и Фабрикант. Похоже, я и теперь мог бы пройти переаттестацию по физике в духе вузовского анекдота:
«Вопросы на положительную оценку: „Кто автор учебника, по которому вы пришли сдавать экзамен? Какого цвета обложка у этого учебника?“ Негодующий шепот в заднем ряду: „Вот валит, гад!“».
Что такое случилось у Фриды Соломоновны и Григория Самуиловича, сопоставимое с последствиями ашхабадского землетрясения, комментаторы умалчивают. Но при всех моих мелких придирках комментарии и указатель в «Дневниках» очень подробны и компетентны.
Академическая рутина осложнялась для Вавилова тем, что он сам писал свои статьи и выступления к многочисленным конференциям, сессиям, юбилеям, похоронам. «Пишу, как старый поп, „надгробные слова“, слово по случаю 350-летия Декарта, рассуждение о вовлечении разных наук в связи с ураном» (08.04.1946), и о том же в День Победы: «С ужасом читаю в „Вестнике Академии“ в каждом № свои председательские, загробные речи, газетные статьи. Где же моя душа? Где мое „творчество и созерцание“?» (09.05.1946).
[Наконец-то и я в чем-то приблизился к Вавилову. Когда под «Вестником РАН» подведут черту (возможно, уже скоро), в итоговом авторском указателе я буду упомянут как соавтор двух статей одного из академиков РАН. Есть еще три статьи академика, из них одна была им в значительной части надиктована, зато две другие, как сказал бы Хлестаков, «уж точно мои»].
За годы президентства самыми тяжелыми для Вавилова были август-сентябрь 1948 года с триумфом Лысенко на сессии ВАСХНИЛ, последующим заседанием Президиума АН с признанием ошибок в биологической науке, а потом еще и чествование Лысенко по случаю 50-летия. «Хотелось бы дожить последние годы с тихой думой и с лицом, обращенным ко Всему, а не к Лысенке» (21.08.1948).
Еще один важный эпизод этих лет — персональный прием у Сталина 13 июля 1949 года. Тема «Вавилов и Сталин» слишком значительна, чтобы мне здесь претендовать на ее раскрытие, но к ней стоит обратиться хотя бы ради тех читателей, которые не увидят «Дневники» в оригинале.
Вавилов видел Сталина много раз на сессиях Верховного Совета, правительственных совещаниях, заседаниях Комитета по Сталинским премиям, отмечал эти случаи в дневнике, но о словесном общении написал только дважды: кроме беседы 1949 года был незначительный обмен репликами как раз по поводу присуждения премии. И еще одна встреча, самая важная в биографии Вавилова, после опубликования «Дневников» может быть поставлена под сомнение. Это был разговор по поводу выдвижения Вавилова в президенты АН, и Марк Поповский подробно его пересказал со ссылкой на сообщение К. И. Барулина, брата жены Николая Ивановича (источник, не самый близкий к событиям и лично к Вавилову, если учесть, что с Е. И. Барулиной он общался после войны очень мало, а ее брат в «Дневниках» не упоминается вовсе). Позже Симон Шноль пересказал эту историю короче и более эмоционально (уже без прямой ссылки на источник, но указав книгу Поповского в примечаниях к очерку о Вавиловых). Приведу его версию:
«Вскоре после войны, в июле 1945 года, С. И. Вавилова вызвали в Кремль к И. В. Сталину. Сталин предложил ему стать президентом Академии наук СССР. С. И. был потрясен этим предложением. Он спросил: что с братом Николаем? И Сталин разыграл (палачи любят театр!) спектакль: он позвонил по телефону и спросил: „Лаврентий (Берия), что там у нас Николай Иванович Вавилов? Умер? Ах! Какого человека не уберегли!“ С. И. стал президентом АН СССР».
При всем уважении к обоим историкам науки приходится предположить, что здесь они поверили устной легенде. Во-первых, сам Вавилов точно изложил предысторию своего избрания. Во-вторых, что особенно важно, из дневника следует, что в 1943 году семью официально известили о смерти Н. И. Вавилова. В-третьих, трудно поверить, что вождю можно было открыто задать такой неприятный вопрос, а Сталин показал бы, что принимает важнейшие государственные решения, не владея всей информацией.
Победив в этом заочном диспуте, попробую поспорить с самим Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Судя по его «Воспоминаниям», личная встреча с Вавиловым у него была только одна — аспирант ФИАНа Сахаров был на приеме у директора института и одновременно президента АН по поводу устройства в академическую гостиницу. Но Сахаров, очевидно, имея в виду зарубежных читателей, дал небольшую справку о Вавилове, показав его с самой лучшей стороны. Нашлось здесь место и сюжету о президентстве, причем Сахаров указал свои источники со всей подробностью:
«Недавно Я. Л. Альперт, один из старейших сотрудников ФИАНа, рассказал мне (со слов Леонтовича, а тот якобы слышал от Вавилова) следующую историю. Вавилову, возможно, самим Сталиным или через кого-то из его приближенных, было сообщено: есть две кандидатуры на пост президента Академии — Вы, а если Вы не согласитесь — Лысенко. Вавилов просидел, обдумывая ответ, всю ночь (выкурив при этом несколько пачек папирос) и согласился, спасая Академию и советскую науку от неминуемого при избрании Лысенко ужасного разгрома… По версии, сообщенной Е. Л. Фейнбергом, альтернативным кандидатом в президенты был А. Я. Вышинский. Пожалуй, это правдоподобней — и еще страшней!»[2].
Здесь я получаюсь пятым участником информационной цепочки, но и против этой версии есть несколько возражений, каждого из которых по отдельности может быть достаточно. Вавилов был вполне опытен в аппаратных делах и вряд ли стал бы раскрывать такие служебные тайны, будь то по свежим следам или впоследствии (он ведь оставался президентом до конца своих дней, и при нем еще были живы все возможные участники сюжета: Сталин, Берия, Маленков, Лысенко, Вышинский). Близких друзей среди ученых у него не было, а Леонтович в «Дневниках» упомянут всего однажды:
«Скандал с Леонтовичем, который, как всегда, у меня лежит на сердце отвратительной тяжестью» (25.05.1947).
Не очень понятно, но это уж точно не говорит о доверительных отношениях между Вавиловым и Леонтовичем. Трудно поверить и тому, что Лысенко могли рассматривать как орудие шантажа по отношению к Вавилову. «Незаменимых людей нет» — если Вавилов откажется, то ему незачем знать о других кандидатурах. Кроме того, Лысенко не сумел бы разгромить всю советскую науку, а в отношении биологии он в конечном счете сделал все, что мог, независимо от занимаемого поста. Что касается Вышинского, то по условиям того времени он мог оказаться приемлемой кандидатурой. По своей инициативе он не стал бы вмешиваться в естественные науки (гуманитарные и так были зажаты до предела), а держать в страхе физиков-атомщиков было кому и помимо Вышинского.
Отсюда следует, что такие, как я, обладатели «Дневников» пользуются незаработанным преимуществом перед вавиловскими биографами XX века. У них могли быть десятки, если не сотни источников, а меня один, но главный. Наверное, этот случай не уникален.
Вернемся к событию 13 июля 1949 года. Вавилов двумя днями позже, уже в Ленинграде, записал подробный конспект этой встречи — «для истории» и, очевидно, в силу важности обсужденных вопросов для последующей работы. Приведу эту запись выборочно:
«… 2) И. В. Сталин говорит о плохой работе геологов. Я подтверждаю… Указание на вредительство в геологии (академик Григорьев). „Вредительство или нет, а на три года затормозили работу. Сообщили обо всем простые люди, рабочие. А Академия ничего не знала“.
… 6) Дальше говорю о том, что умерло 17 академиков. Прошу разрешить „довыборы“ 20 академиков. Т. С. спрашивает: „Можно ли исключать академиков, которые не работают?“ Говорю, что по уставу нет, исключаются только за антисоветскую деятельность. Указывается, что хорошо бы такую статью ввести.
… 11) Перехожу к делам Большой Советской Энциклопедии. Прошу разрешения перепечатать на слово В. К. П. „Краткий курс“. Т. Сталин смеется, не согласен, говорит, что было бы достаточно перепечатать 1/20 книги, да и вообще не стоит, тем более что есть время. Я внесу на съезде партии предложение переименовать партию в Коммунистическую Советскую Партию, будет не на букву „В“, а на букву „К“. Хохочет.
12) Т. Сталин одобряет макет тома, соглашаясь с моими доводами в его пользу; удивляется, что мог даже возникнуть вопрос о непомещении „отрицательных“ лиц вроде Гитлера. „Ну и редакторы. А Наполеон, ведь он же был мерзавцем“. Точно так же считает возможным заказывать статьи раскритикованным авторам вроде Варги.
… 13) Спрашивает о О. Ю. Шмидте. Говорю, что успешно занимается теорией солнечной системы. „Почему не выбрали в президиум?“ Говорю, что болен. „Он тогда обнаглел, сел на плечи Президенту (Комарову)“.
14) Говорю о необходимости пенсий ученым (50 процентов). Удивляется, почему до сих пор не так» (15.07.1949).
По поводу пенсий мы продолжаем удивляться до сих пор (на Украине еще в 1990-е ввели «научные пенсии» на уровне государственных служащих), а на других пунктах следует остановиться подробнее. Относительно геологов в комментарии к «Дневникам» сказано, что речь шла о «деле красноярских геологов», которых обвинили в сокрытии урановых месторождений. Арестовали около 30 человек, никого не расстреляли, но приговорили к большим срокам. Реально их освободили через четыре года (о чем уже не узнали ни Сталин, ни Вавилов), но шесть человек, в том числе директор Геологического института АН И. Ф. Григорьев (1890-1949), умерли в заключении.
Исключать из Академии за бездействие так и не стали (неудивительно, что академиков теперь так много). К Шмидту и Комарову можно будет вернуться ниже, а пока надо задержаться на обсуждении вопросов БСЭ.
Эти вопросы почему-то особенно развеселили Сталина («смеется», «хохочет») и дали ему возможность проявить и скромность (относительно «Краткого курса»), и великодушие (относительно Гитлера). Возможно, он вспомнил о примере Петра Первого, поднявшего заздравный кубок за побежденных шведских генералов. По умолчанию подразумевалось, что такой взвешенный подход к истории не распространяется на внутренних врагов народа, которые в этом смысле хуже Гитлера. Нет сомнения, что Сталин помнил о Николае Ивановиче (не забыл же он о склоке между Комаровым и Шмидтом) и что Вавилов это понимал. Но запись в дневнике сделана протокольно, без эмоций. Воздержимся от них и мы. Годом позже Вавилов записал:
«Смотрел листы Энциклопедии. Статьи по борьбе за существование, ботанике. Лысенко. Боже мой, как это грустно и стыдно. Имени Николая нет нигде. Это лучше» (07.08.1950).
В сталинском, «синем», издании энциклопедии Гитлер есть (какая же энциклопедия без Гитлера?) Нет там ни Н. И. Вавилова, ни академика Надсона, ни тем более участников всевозможных политических оппозиций, начиная с Троцкого. Поэт С. Я. Надсон там есть, несмотря на презрительное замечание Маяковского, как раз по поводу посмертного увековечения («Между нами — вот беда — позатесался Надсон. Мы попросим, чтоб его куда-нибудь на Ща!»).
Было бы интересно углубиться в анализ содержания энциклопедии (например, как там представлены русская эмиграция, русская церковь), но это уведет нас от главной темы. Стоит только отметить, что в следующем издании («красном») все реабилитированные ученые, писатели, маршалы восстановлены, не повезло только коммунистам. За Бухарестским университетом следует растение бухарник, и нет никакого Н. И. Бухарина. Корректировку истории в положительном смысле продолжила редакция «Большого энциклопедического словаря» (1991), на котором советское энциклопедическое дело закончилось. Там, не говоря уже о симпатичном Бухарине, есть обстоятельная и объективная статья о Троцком, в конце которой сообщается: «убит в Мексике в результате террористической операции НКВД». Интересно, что при этом зона умолчания сократилась, но до конца не исчезла. В ней, в частности, остался такой политический деятель, как Степан Бандера (тоже убитый в результате террористической операции). Он упомянут, но только косвенно, в статье «Бандеровцы».
Том 6 со статьей «Вавилов С. И.» был подписан к печати 12 мая 1951 года, через три с половиной месяца после его смерти. Но этот факт в статье успели указать, а в общем в ней можно найти хорошее и подробное изложение биографии ученого и научного деятеля. Я заметил там только три инородных фрагмента, которые было бы легко удалить при современном переиздании:
«…требовал, чтобы в статьях БСЭ разоблачалась империалистическая агрессия и давалась большевистская критика реакционных буржуазных течений в различных областях науки, техники и культуры.
…В ряде своих работ В. раскрывал величие гениальных научных трудов В. И. Ленина и И. В. Сталина.
…В. был неутомимым и страстным борцом против американского империализма, стремящегося развязать новую мировую войну».
Специалисты по разоблачению империализма в редакции, наверное, были и помимо Вавилова. Величие трудов Сталина было бы нетрудно подтвердить цитатами из статей и докладов, которые Вавилову полагались по должности. Что касается Ленина, то в «Дневниках» можно найти один конкретный пример:
«Пишу со страшным напряжением и бездарностью доклад „Ленин и современная физика“» (30.01.1944).
В комментариях есть пояснение, что речь идет о публичной лекции, прочитанной в Колонном зале Дома Союзов и потом опубликованной в материалах Лекционного бюро при Комитете по делам высшей школы, общего собрания АН СССР, «Правде», «Известиях», журналах «Вестник АН СССР», «Успехи физических наук», «Под знаменем марксизма», «Электричество». Те из нас, кто изучал диалектический материализм и еще могут выговорить слово «эмпириокритицизм», должны помнить и ленинскую мудрость: «Электрон так же неисчерпаем, как и атом». Вавилову, наверное, удалось найти в трудах Ленина что-то сверх этого.
В последний год жизни здоровье Вавилова, и прежде неважное, постепенно ухудшалось. Лето и осень 1950 года прошли в обычном ритме. Он еще побывал в Ленинграде — 21-24 октября и 2-5 декабря. Октябрьский приезд отмечен интересной подробностью:
«Поездка в Колтуши, переданы Академии. Дрессированные мыши, несчастные дрессированные птицы и обезьяны — а в целом все кажется несерьезным и безвкусным» (24.10.1950).
В декабре стало совсем плохо:
«Хожу каким-то рамоли в сопровождении, подымаюсь на четыре ступени и отдыхаю. Был в ГОИ, в Академии, как-то руки опускаются. Ни творчества, ни активности. Люди — куклы, и все — картонные декорации. Город кажется разваливающимся» (02.12.1950).
К этому времени здоровье Вавилова стало предметом государственной опеки. Постановлением Политбюро ему предоставили месячный отпуск для лечения в санатории «Барвиха». Там он был с 12 декабря по 11 января 1951 года. Месяц прошел в болезненном состоянии, но все-таки в чем-то полноценно: с продолжительными прогулками по зимнему лесу, работой над обобщением закона Стокса, выездом в Москву на Новый год. После Барвихи была еще рабочая неделя в Москве. Снова болезненное состояние, но, помимо академической текучки, Вавилов еще размышляет над своей статьей о законе Стокса для «Докладов АН» — не допущена ли ошибка в выкладках.
Последняя запись от 21 января сделана, как это обычно и бывало, в воскресенье на даче в Мозжинке, и четырьмя днями позже Вавилов скончался. Судя по мемуарам академика П. Я. Кочиной (которая с Вавиловым не работала, но, очевидно, слышала в пересказе), в свой предпоследний день Вавилов, вопреки рекомендациям врача, допоздна работал на своем месте в здании Президиума АН. Подробности нас вроде бы не должны интересовать, но одно обстоятельство заслуживает внимания. Параллельно с дневником Вавилов вел «Научные записи», помещая их в тех же тетрадях. В томе «Дневников» в виде приложения даны записи за ноябрь 1950-го — январь 1951-го, без справочного аппарата. Это единственная часть тома, которая была опубликована раньше, причем очень давно («Химия и жизнь», 1975, № 1). Можно посочувствовать читателям тех лет, и себе в том числе, что им была доступна только такая маленькая часть вавиловского архива (конечно, по-своему тоже важная). Последние два документированных дня удивляют как раз несовпадением общечеловеческой и профессиональной линий жизни.
В «Дневнике»:
«Музыка Генделя. Ели в снегу. Снег. Луна в облаках. Как хорошо бы сразу незаметно умереть и улечься вот здесь, в овраге под елями навсегда, без сознания.
„Земля еси и в Землю отыдеши“. Жизнь кажется страшной тяжестью» (21.01.1951).
Но на следующий день, не уезжая из Мозжинки, он продолжил свою работу над обобщением закона Стокса, изложил свои выводы в четырех тезисах, и последние строки «Научных заметок» таковы:
«IV. Переход из стоксовой области в антистоксову должен быть непрерывным, т. е. в начале антистоксовой области значение вероятности должно мало отличаться от ее значения в прилегающей стоксовой области.
Из всего этого обобщенный закон Стокса вытекает с необходимостью» (22.01.1951).
Заключительные мысли научных записок могли бы оказаться и более важными с точки зрения рядового читателя, не понимающего в законе Стокса. В этих тетрадях есть и план написания будущих книг, и размышления о фундаментальных основах познания Вселенной (вряд ли газета «Правда» и журнал «Успехи физических наук» опубликовали бы их с той же готовностью, что и статью «Ленин и современная физика»). Но такие размышления присутствуют в дневниках все 15 лет, и нет никакой символики в том, что Вавилов возвращался к ним в свои последние дни.
Это была событийная сторона жизни, а теперь пора перейти к личности автора и его картине мира, отношению к людям, событиям, идеям. «Простые люди обсуждают других людей, более развитые говорят о событиях, интеллигентные — об идеях», — это я услышал на первом курсе от преподавательницы английского языка и думаю, что этот афоризм верен на все времена. Графически это можно представить пирамидой, в основании которой — биомасса примитивных мыслей, а на вершине — несколько одиноких интеллектуалов, думающих о мировых проблемах. При этом понятно, что без основания пирамида не устоит и никакие идеи не вырабатываются без подпитки с двух низших уровней.
Здесь много раз придется отмечать то, чего Вавилов не знал или не хотел знать, разные внешние и внутренние ограничения и самоограничения. Думаю, что это его не дискредитирует. Он и сам несколько раз возвращается к тому, что современный средний студент знает о мире больше, чем Галилей и Ньютон. Когда-нибудь и нас будут читать так же снисходительно (если будет кому читать вообще).
Начнем с вершины пирамиды, оставив на потом более интересные записи о разных людях, особенно о собратьях-ученых. Если исходить из непримиримости научного и религиозного мировоззрений (хотя в XXI веке такой подход не очень приветствуется), то Вавилов, безусловно, стоял на научных позициях. Нигде не прослеживается его интерес к религии, православию, не говоря уже о других конфессиях. Едва ли не единственное исключение — поездка всей семьей в Троице-Сергиеву лавру в последний год жизни, скорее экскурсия, чем паломничество. Но Вавилов отметил и то, что «бывал здесь с матушкой с пяти лет», и «русские культурные геологические слои», и «искусственно воскрешенных монахов», и впечатление от лика преподобного XV века — «умное доброе старое русское лицо» (01.08.1950).
Материализм Вавилова был неоднозначным, и он постоянно возвращается к тому, что мы изучали как основной вопрос философии — о соотношении материи и сознания. Уже в первой записи возобновленного дневника он формулирует исходные положения:
«Бесконечны „системы отсчета“ сознания: точка зрения биологического организма, борющегося за самосохранение, за потомство; социологического организма, класс, нация, государство; научное сознание, где виден весь мир в своей подвижности, бесцельности, игре. Самое простое — одна крепкая система координат, самое ужасное — постоянные переходы, блуждания. „Интеллигент“, существо с блуждающей системой отсчета. Приспособить все остальные системы на службу одной? Можно ли это? И какая же система начнет претендовать на звание абсолютной. Но релятивизм сознания — одновременно его грядущая гибель» (26.07.1936).
И дальше о развитии сознания:
«Надо оглянуться на историю. „Доисторический человек“, питавшийся, плодившийся, с примитивным сознанием, с одной биологической системой координат. И затем начинается история, создание общества, перестройка природы (жилища)… Следующий великий этап — создание большой техники (примерно XVI–XVII вв.). Система координат общее и шире. Дальше? Универсальная позиция физика-философа. Не конец ли это, не самоуничтожение ли это сознания? До этого еще очень далеко» (29.07.1936).
В следующие годы Вавилов еще не раз возвращается к феномену сознания и его эволюции, приходя и к такой мысли:
«Похоже на правду, что широкое сознание такая же неудача кухни природы, как ихтиозавры и птеродактили, и оно, по-видимому, рано или поздно исчезнет. Но все же удивительно, что такая гипертрофия мозга могла произойти и, следовательно, может существовать несравнимо большая гипертрофия — сознание, обнимающее несравнимо больше и несравнимо иначе» (10.02.1941).
Здесь вольно или невольно промелькнуло представление о некоем замысле природы, в реализации которого могут быть удачи или неудачи. Но несколько позже Вавилов подводит важный промежуточный итог:
«Люди, по-видимому, до сих пор не поняли самого главного о мире и о себе самих. Три мировоззрения: примитивный материализм, религиозная схема, полностью проектирующая человеческие отношения на Вселенную, и скептический агностицизм, отказ думать о мире, приводящий либо к безудержному опусканию на дно, либо к самоубийству. Другого, в сущности, не было, много только претензий и ярлыков других» (05.05.1941).
Для будущего президента АН такой вывод, в котором игнорируется диалектический материализм, выглядит непозволительным. Но удивляет и то, что немногим раньше Вавилов довольно резко оценил статью Эйнштейна (я ее не читал, но из того, что знаю об Эйнштейне, представляю, что она была примерно о том же):
«В „Science News Letter“ (21 Sept 1940) статья Эйнштейна „Personal God Concept Causes Science-Religion Conflict“. Верх плоскости и наивности. Неужели мозг так быстро и безнадежно вянет?» (25.11.1940).
В те годы Вавилов не раз обращался к теме умственной деградации престарелых ученых (к этому мы еще вернемся), и, возможно, 61-летний Эйнштейн показался подходящим примером.
Дальше есть еще много разрозненных записей о случайности и хрупкости сознания во Вселенной, об иерархии сознаний, среди которых человеческое необязательно должно быть высшим, о зависимости каждого индивидуального сознания от собственного организма и внешних условий. Вавилов не свел это в целостную личную философию, и вряд ли стоит пытаться сделать это за него. Применительно к событиям в мире и окружающей повседневности он приходит к полному пессимизму и мизантропии:
«Земля с жизнью, с людьми кажется такой же ничего не значащей случайностью, как рассыпанный сахар, на который слетелись мухи. Кто-нибудь сметет веником, не останется ни сахара, ни мух. И такой кажется вся „история“, Гитлеры, не говоря уже о людях, об Иван Ивановичах.
А вместе с тем совсем не ясно, почему вся галактика важнее и интереснее этого рассыпанного сахара с мухами. И галактика эта, по-видимому, такая же случайность» (04.06.1941).
«Пока есть независимые жизненные стимулы: самолюбие, любовь, голод, любовь к вещам, собственничество — жизнь идет сама собой, а „философия“ — только тоненькое облачко, мигом разлетающееся от жизни. Но вот сейчас у меня страшное. Постарел, все умерли, Николай хуже, чем умер, остались Олюшка и Виктор. Честолюбие испарилось, и так ясна его пустозвонность, прочие инстинкты совсем замерли, и вот я лицом к лицу с „философией“ с очень ясным и широким сознанием» (12.02.1942).
Философию как науку Вавилов ставил невысоко или даже вовсе не признавал:
«Странная судьба философии. Гегель, Кант, Соловьев — столько труда, мысли, трудно читаемых и понимаемых книг, и ни за что это не зацепилось. В естествознании даже микроскопические мелочи становятся кирпичами, на которых растет техника, наука, все входит в жизнь. В философии в лучшем случае судьба хороших художественных произведений.
Ни для кого они не обязательны. Одна эстетика. Что же это — псевдонаука? Чистое логизирование вроде шахматной игры? Неужели нельзя построить философию общеобязательную: как естествознание и математика? По-видимому, нельзя, за 3000 лет этого сделать не смогли» (11.05.1943).
На том отрезке жизни, когда я всерьез пытался обогатиться философскими знаниями, у меня сложилось такое же впечатление. Еще на первом курсе хотел разобраться в философии Канта (как раз в те годы выходили тома «Философского наследия» с мировой классикой, не угрожающей марксизму-ленинизму). Тогда я пришел к выводу, что результат будет одним и тем же, если вместо полутысячи страниц Канта прочитать 30 страниц предисловия к нему или, еще лучше, 1-2 страницы учебника. Все многомыслие Канта легко в них укладывается. Что же касается эстетики и художественности философских классиков от Платона до наших дней, то впечатления от них того же порядка, что от «Слова о полку Игореве» или рождественских богослужений — лично для меня никакие, но допускаю, что кому-то нравится.
По поводу философской классики позволю себе отклониться еще дальше от главной темы и процитировать автора, никак с ней не связанного, — Веру Ивановну Засулич (1849-1919). Другого случая может и не оказаться, а пропустить такое высказывание жалко. Напомню себе и читателю, что в ранней молодости она стала революционеркой, была осуждена за контакты с Нечаевым и около четырех лет провела в заключении и ссылке. Несколькими годами позже покушалась на жизнь петербургского градоначальника за грубое нарушение прав человека (не своих). Суд присяжных под председательством великого юриста А. Ф. Кони ее оправдал, и этот случай некоторые авторы считают отправной точкой действий либеральной интеллигенции по разрушению российского государства. После этого Засулич эмигрировала в Швейцарию, где занималась литературным трудом и стала соратницей Плеханова в руководстве заграничной социал-демократией. На последние 16 лет ее жизни советскому энциклопедическому словарю хватило такого же количества печатных знаков (без пробелов): «С 1903 меньшевичка».
Так вот, занимаясь за границей самообразованием, она писала в 1889 году своему коллеге-террористу С. М. Степняку-Кравчинскому:
«Это клеветы одни, будто я легче Канта ничего не читаю. Я последнее время все больше новую историю (19-го века) читаю и так увлекаюсь 30-ми и 40-ми годами, что Павел [П. Б. Аксельрод] даже злится. А Гегеля (не Канта) все-таки очень люблю. Не логику — я ее не очень понимаю, а историю философии, эстетику и философии истории можно 100 раз прочесть с удовольствием, столько в них мысли. Я-то всего еще один раз прочла, впрочем»[3].
Здесь подкупают и смущенная интонация (при таком-то жизненном опыте), и искренняя вера в силу философских теорий, и тонкое разграничение между скучноватым Кантом и занимательным Гегелем. Если в наши дни и остались увлеченные читатели Гегеля, то уж точно не среди политиков, будь то левых или правых.
Вернемся к философским взглядам Вавилова. Влияние марксистско-ленинского учения в его «Дневниках» не прослеживается. Карл Маркс не упомянут вообще, Ленин — только в связи со статьей «Ленин и современная физика» и участием Вавилова в торжественных заседаниях (тогда главной ленинской датой считалась годовщина смерти 21 января, но в мое школьное время на уроках пения уже разучивали: «Тих апрель, в цветы одетый, а январь суров и зол. Он пришел с весенним цветом, в ночь морозную ушел»).
Энгельс упоминается только один раз по курьезному поводу:
«В воскресенье купил новое издание „Диалектики природы“ Энгельса за 3 р. 15 коп. А огурец на базаре (это в августе!) стоит 4 руб. Поистине — диалектика природы» (18.08.1942).
Что-то похожее могу вспомнить и я — как после высвобождения цен в январе 1992 года купил двухтомник Алданова по цене даже не стакана плохого кофе в кафетерии при булочной, а только осадка на дне этого стакана.
Отношение Вавилова к исторической науке и к историкам было резко отрицательным, что для того времени выглядит вполне справедливым:
«Встретился за эти дни с „историками“ А. И. Андреевым, Дебориным, Тарле, Тихановым М. А. Какая же это наука. В честном случае сборник „случаев“ или произвольных схем, в нечестном — просто способ проституировать. Историки, видимо, даже не имеют понятия о флуктуациях и статистике. Каждый выбирает флуктуации, подходящие под его схему. Представить себе, что так бы делали, например, изучая броуновское движение!» (20.09.1942).
Справедливости ради надо отметить, что политикой Вавилов глубоко не интересовался, а иногда проявлял наивность не только по нашим представлениям, но и в сравнении со своими современниками (например, Ландау). Старую Россию он воспринимал резко отрицательно:
«Прочел „Записки В. Н. Ламздорфа“ за 1891-1892 гг. 1891 — год моего рождения. Удушливая атмосфера, глупо, серо и дико. Необходимость революции доказывается как простая геометрическая теорема» (18.08.1939).
Но революцию сильно идеализировал:
«О, если бы не гримасы, Лысенки и прочая дрянь, можно бы мир действительно повернуть. Революция-то на самом деле сделана, и в железных она руках и стоит она прочно-препрочно. Но вот культурный гений нужен. Гете, Леонардо, Ньютоны. Нужней всего вдохнуть благородную душу в это всемогущее тело» (19.03.1940).
Не будучи знаком с первым томом дневников, не могу судить, менялись ли политические взгляды Вавилова. Можно не сомневаться в искренности этих высказываний, как и тех, которые будут приведены ниже. В дневниках есть сколько угодно записей, сильно компрометирующих, если бы они попали в плохие руки (наверное, в семье Вавиловых, в отличие, например, от Льва Толстого и Софьи Андреевны, в этом отношении было полное доверие). Другое дело, что какие-то темы и личности были запретными даже наедине с собой. Ни Троцкого, ни Бухарина, ни деятелей эмиграции здесь не встретить. Правда, о «Ленинградском деле» запись сделана:
«Тяжелое чувство неуверенности в каждом шаге. Кругом неожиданно летят магнаты, Вознесенские, Попковы, обстреливают с „оргвыводами“: „космополиты“» (22.03.1949). Но с этими людьми он постоянно общался по должности, упоминал эти встречи в дневнике, так что умалчивать об их судьбе уже не было смысла.
Международные и военные события отмечались в дневнике регулярно, но редко со своими комментариями или эмоциональными оценками. После Сталинграда Вавилов чуть ли не каждый месяц недоумевает, что немцы все еще не капитулируют, хотя исход войны уже ясен. Возможно, по предыдущему историческому опыту нормальным исходом войны представлялось как раз заключение мира без полного уничтожения побежденной стороны. Интересно, как сдержанны заметки о событиях в последние дни войны:
«Взятие Берлина, самоубийство Гитлера и прочих, Сан-Франциско» (04.05.1945).
«Послезавтра в Ленинград. Страшно. Голова, душа пуста. Нужна „великая научная идея“.
Война почти кончилась. Русские в Берлине, немцы частями капитулируют. Начинается новая эра на свете» (06.05.1945).
«День победы. Об этом узнали на Ленинградском вокзале. А в международном вагоне „Стрелы“ восьмидесятилетний М. А. Шателен едет с поповского торжества и рассказывает питерские сплетни» (09.05.1945).
«Поповское торжество» — это 50-летие изобретения радио А. С. Поповым (понятно, что не Маркони), которое пришлось на 7 мая и с 1945 года стало красной датой календаря — Днем радио. Сохранился ли этот день в современном календаре, я как-то не уследил.
Справедливости ради приведу еще фрагмент большой записи за тот же день, свидетельствующий о душевном состоянии Вавилова:
«Блистательная победа, поворот исторических судеб. Нужны силы на помощь людям, родной стороне и после этого умереть. Отрава физического объективизма, делающая все условным, эфемерным, как картина на бумаге или восковая статуя. „Человек, потерявший координаты“ — это довольно правильно определяет мое состояние последнее время» (09.05.1945).
Вавилов, безусловно, верил в торжество коммунистических идей, хотя не строил догадок, когда и как это произойдет, и не нападал на капиталистический мир ни вообще, ни по конкретным поводам. Могла действовать и обстановка торжественных заседаний, где человек в президиуме чувствует себя не так, как в зале (знаю по собственному скромному опыту).
«Был в Большом театре на октябрьском заседании. Речь Г. М. Маленкова. Вихрь. Ясная победа коммунизма. В сущности так ясно сказано, старому миру конец пришел. Непобедимое знамя революции. Начало новой истории для всего мира» (06.11.1949).
Вскоре было еще одно празднование:
«Сталинский юбилей стал очень внушительным политическим событием. От китайцев до финнов. Это — сила непобедимая. Коммунизм близок к мировой победе» (23.12.1949).
Как тут не вспомнить шуточку о китайско-финской границе, которая вошла в обращение в брежневские годы и остается актуальной в наши дни. А заодно припомнить и Тараса Шевченко:
«Од молдаванина до фінна на всіх язиках все мовчить, бо благоденствує».
То, что мы теперь называем глобальными проблемами, в дневниках не упоминается. О демографическом кризисе тогда вряд ли думали, хотя на кривой роста населения Земли даже мировая война стала лишь зазубриной, своего рода статистической погрешностью. Истощение ресурсов еще не стало актуальным, а об изменениях климата, тем более в теплую сторону, вообще не думали. С другой стороны, не упоминается и сталинский план преобразования природы, а достижения Мичурина — только однажды, в связи с выполнением нелепого задания:
«Вчера до ночи в с. Коломенском, теперешнем колхозе „Огородный гигант“ — открытие колхозного лектория. Мичуринские доклады. Канонизация Мичурина и Лысенко идет вширь и вглубь» (08.10.1948).
При такой напряженности делового общения — Академия, институты, редакторство, общество «Знание», множество мероприятий от Колонного зала до «Огородного гиганта» — личный круг Вавилова был предельно узок. Он это постоянно отмечает, как мы уже видели выше: «Остались Олюшка и Виктор». Жена, которую он неизменно называет Олюшкой, сопровождала его во всей повседневной жизни, но едва ли была помощницей и секретарем в научных делах. Дневник не оставляет сомнений в их душевной близости, но никакие разговоры Вавилов не пересказывает (в его записях вообще почти нет прямой речи). Очевидно, она была из интеллигентной среды. Ее сестра была замужем за архитектором В. А. Весниным, и, таким образом, президент АН СССР и ответственный секретарь Союза архитекторов несколько лет состояли в близком родстве.
Сын Виктор прожил вместе с родителями не так много времени. В молодости у него были необычные повороты судьбы. Он родился в 1921 году и успел поучаствовать в двух войнах — финской и начале Отечественной. В 1942-м его направили в Военно-воздушную академию, а после войны командировали в Нью-Йорк в составе советской делегации при Атомной комиссии ООН. Такой опыт не помешал ему в дальнейшем скромно возобновить учебу на физфаке Ленинградского университета, потом пройти аспирантуру и уже после смерти отца сделать успешную научную карьеру с получением докторской степени, государственных премий и правительственных наград.
То, что тетради Вавилова сохранились в семье и в конечном счете увидели свет, — очевидно, заслуга жены и сына. Можно представить себе, как тщательно был собран и просмотрен служебный архив президента АН, чтобы потом попасть в «свободный доступ кому положено» (эта великолепная формулировка промелькнула в газетном отчете об Арктическом форуме — 2015 в Петербурге и достойна цитирования при каждом удобном случае).
Еще в семье жила престарелая теща Вавилова, физически здоровая, но страдающая старческим слабоумием. На ее примере Вавилов несколько раз обращался к мысли о невозможности бессмертия души, как его понимает религия.
В послевоенные годы Вавилов возобновил юношескую дружбу с дальним родственником, соучеником по коммерческому училищу в Москве. Об этом человеке он тепло отзывается, но понятно, что с ним не обсуждались ни мировые проблемы, ни академические дела. О друзьях из числа коллег-ученых речь нигде не идет, и жили Вавиловы довольно закрыто. Почти нет упоминаний о выходах в гости и устройстве приемов у себя. В поздние годы это могло быть связано с дистанцией между президентом АН и остальными учеными, а в более ранние — возможно, и с боязнью общения с братом «врага народа».
Приведу большую выписку, в которой смыкаются несколько часто повторяющихся сюжетов дневника:
«Каждый день часов 12 непрерывная череда заседаний, разговоров, телефонных звонков простых и вертушечных. Без настоящих помощников. Люди кругом: „Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей“. Оглядываюсь на прожитую жизнь. Как мало настоящих людей встречалось. За всю жизнь десятка два. Остальные — зверьки примитивные. Вчера такой разговор с Н. С. Державиным. И смешно и противно. Или Е. А. Толмачева с длинными сплетнями о В. И. Павлове. Доносы о „псаломщике“ Бельчикове. Помои.
Дома ходит древняя Вера Павловна, потерявшая память и разум. Страшная картина жизни с уходящим сознанием. Воплощенное доказательство беспочвенности мечтаний о бессмертии и о вторичности сознания.
Здесь на даче бегает маленький Сережа с медленно нарождающимся сознанием, еще без памяти, с репродукционным автоматизмом.
Между этими крайностями — я. Сознание налицо, но сознание, вырывающееся за дозволенные пределы, оглядывающееся само на себя, пытающееся тщетно оторваться от самого себя, ото всего, и „объективно“ на все взглянуть.
Проблема сознания — это основное и наиболее интересное, в чем хотелось бы разобраться перед смертью» (13.05.1950).
Я не вычеркнул из этой цитаты случайно упомянутых деятелей науки — все-таки интересно, кто мог вызвать у Вавилова такой приступ мизантропии. Бельчиков — третьестепенный и теперь уже, наверное, забытый литературовед. Толмачева — дочь и биограф А. П. Карпинского. На то время ей было 75 лет, так что выгнать ее из кабинета было бы неудобно. В. И. Павлов — сын великого Ивана Петровича, одно время работавший его секретарем, доктор физико-математических наук. Он был на 10 лет моложе Толмачевой, а какие сплетни, важные для президента АН, о нем можно было сообщить, мы уже вряд ли узнаем. И наконец, Н. С. Державин, еще в одной записи названный «старым наглецом», — академик, филолог, специалист по болгарскому языку. Чем-то он так досадил Вавилову, что подпортил ему последний зимний отдых в Барвихе:
«Ходил около двух часов по свежевыпавшему густому снегу… Перед глазами образы самые неожиданные, Н. С. Державин, какие-то чиновники из ведомств и не встает родное, свое, привычное: мать, отец, Николай, Лида, Олюшка, Виктор» (27.12.1950).
Переходя от личного круга общения к профессиональному, надо вернуться к отношениям Вавилова со старшим братом. Нет сомнений в их взаимной привязанности и душевной близости. Они выросли в большой благополучной семье, при традиционной отцовской строгости и некоторой дистанции между старшим и младшим братом.
Исследователь параллельных биографий не может пройти мимо братьев Вавиловых за время от их прихода в большую науку в начале 1920-х годов до слома жизни Николая Вавилова в августе 1940-го. По отдельности о них написали многие авторы. Сергей Вавилов был хорош как образец советского ученого, ради которого не надо было сильно отклоняться от исторической правды. Николай Вавилов больше интересовал тех, кому тема сталинского террора была важнее, чем открытие центров происхождения культурных растений. В этом нет ничего плохого — Галилея мы тоже знаем прежде всего как жертву инквизиции, а спутники Юпитера мог открыть и кто-нибудь другой.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Под выцветшим знаменем науки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других