Это – четвертая книга поэта, прозаика, журналиста Т. И. Славиной (Татьяны Славской). В неё вошли избранные стихи, очерки, рассказы, эссе разных лет, объединенные внутренней темой: найти себя, состояться в этом изменчивом мире.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги И в зеркале моём, и в зазеркалье… Стихи и проза предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Другая память
Мир вокруг — бесконечный, живой, беспокойный, зовущий и звонкий…
А уйду — пусть я стану травой
под босыми ногами ребенка…
«Бывают дни, что круги ада, — …»
Бывают дни, что круги ада, —
в них дух разлада и распада,
и очевидно лишь одно:
как много, Господи, нам надо,
как мало, в сущности, дано.
Тогда, отчаяньем ведома,
бегу из сутолоки дней,
и лес, что в двух шагах от дома,
дает приют душе моей.
И в миг, когда на сердце камень
житейских распрей и обид,
дано мне ствол обнять руками
и одиночество избыть.
И, прислонясь щекой к берёзе,
я не пытаюсь отличить,
её ль, мои ли это слёзы
стекают землю окропить…
И лишь пройдя сквозь все печали,
в конце пути, а не в начале,
пройдя сквозь годы и преграды,
понять мне было суждено:
как мало, в сущности, нам надо,
как много, Господи, дано.
«В начале было Слово. Но его…»
В начале было Слово. Но его
мы забывали в жизни нашей бренной,
и слов иных азарт и волшебство
нам в душу проникали постепенно.
Рассвет. Надежда. Небо. Синева.
Очаг. Огонь. Блик. Отблеск. Отраженье.
Какие есть прекрасные слова!
Движенье. Первозданность. Постиженье.
Ах, слово, слово, — свет и колдовство…
Прикосновенье. Нежность. Бесконечность.
Естественность. Природа. Мастерство.
Пленительность. Нечаянность. Беспечность.
Но есть совсем особые слова.
Дыханье. Дух. Смиренье. Состраданье.
Слова, что прорастают, как трава,
из чрева лет, из глуби мирозданья.
И нам дано их слышать, им внимать,
неспешно в их теченье погружаться,
и обретая — вечно удивляться,
и постигая их — воссоздавать
их тайный смысл, их суть, первооснову…
Я верю, что в начале было Слово,
что из Него возникли те слова,
как в океане жизни острова.
Дыханье. Дух. Смиренье. Состраданье.
И наша встреча с ними, как венчанье.
Сонет
Не говори: уходит всё бесследно,
а тихо на ладони подержи
какой-то миг — не первый, не последний,
один из тех, что подарила жизнь.
Пусть будет он и сумрачен, и страшен, —
ты сумрачности этой улыбнись:
огромна, бесконечна — только жизнь,
миг — только миг. Нелёгкий — преходящ он.
Но если вдруг захочется судьбе
миг счастья бросить на ладонь тебе, —
будь с этим счастьем сдержан, строг и чуток,
оно не терпит неуместных шуток.
И если сердцем к прошлому приник —
взвесь на ладони жизни каждый миг.
«Неужто в нас — ни веры, ни любви…»
Неужто в нас — ни веры, ни любви
не отыскать — зови иль не зови?
Неужто — ни Аллаха, ни Христа,
ни храма, ни молитвы, ни креста,
ни истины, ни крестного пути?
Неужто — и трава хоть не расти?
Ни прошлого, которое в чести,
ни берега, к которому грести?
Ни совести, дабы произнести
в последний миг последнее «прости»?
…Но есть надежда это обрести.
Третий взгляд
На первый взгляд — всё невпопад.
Но взгляд второй вдруг обнаружит
тот скрытый смысл, который служит
поступкам, мыслям и вещам.
А третий взгляд — и ясно нам,
что ничего ещё не ясно,
что разбираться ежечасно,
и знать, и пробовать, и сметь,
то понимая — не уметь,
а то уметь — не понимая,
но каждым мигом отбирая
священной Истины зерно.
Одно.
«История? Политика? Любовь?»
История? Политика? Любовь?
Всё это — «Я» в различных измереньях,
в движеньи сил, в разладе, в измененьи,
и жизнь, и тлен, и прошлое, и новь.
«Я — в этом мире. Мир — во мне…»
Я — в этом мире. Мир — во мне.
Но что же — в центре, что — вовне?
И где граница? Нет границы
меж тем, что видится, что мнится…
И в каждой точке мирозданья
живое тонкое сознанье,
единство и разъединённость,
безмерность и определённость,
и в каждом миге бытия
есть прочность и незащищённость,
своя живая протяжённость,
есмь и Вселенная — и Я.
«И радости, и боли, и тепла — …»
И радости, и боли, и тепла —
мне, неуёмной, всё казалось мало…
Какой ещё тропою не брела?
Каким ветрам лица не подставляла?
В каком лесу не собирала хворост?
Чей не признала храм или костёл?
И кто чужой — печальный или хворый —
в моей душе приюта не нашёл?
И в том пути, живом и непреложном,
любя, надеясь, веруя, скорбя,
я постигала, что одно и то же —
найти себя и выстрадать себя.
«И снилось в ту ночь…»
И снилось в ту ночь
что-то странное мне:
я к Истине шла
в этом призрачном сне,
и свет её брезжил
в туманной дали
у самого-самого
края земли.
Сон смутен и зыбок,
и трепетно-тонок,
путь к Истине — тёмен,
хоть свет её виден…
Вдруг слышу —
у ног моих плачет ребёнок
от мне неизвестной
и горькой обиды.
И пусть различить
в этой тьме его трудно,
он смотрит мне в душу —
покорно и мудро.
К нему я склоняюсь,
тяну к нему руки —
всё глуше, всё дальше
печальные звуки.
Что делать?
Кто даст мне на это ответ?
Где путь,
что начертан судьбой?
С одной стороны —
манит Истины свет,
и плачет ребёнок —
с другой.
Он смотрит мне в душу
покорно и мудро…
И тут я проснулась —
за окнами утро,
и светлое небо
зовёт улыбнуться…
Но мечется сердце
в тоске и тревоге —
нет, лучше бы мне
никогда не проснуться,
чем бросить ребёнка
на тёмной дороге.
«Говорят, — только правда ли? — …»
Говорят, — только правда ли? —
смерть красна на миру,
ну а я — и у радости
что чужак на пиру.
То мне жизнь — не загадка,
то не знаю, что делаю,
то утёнок я гадкий,
то ворона я белая,
то одним непонятна,
то другим невпопад…
Не иду на попятный —
что ж, расклад как расклад.
Принимаю покорно,
да и в этом ли дело —
слыть вороною чёрной
или лебедем белым?
Не изменится доля,
не разрушится воля,
не прибавятся болести,
не убавится разума.
Ну, а просто по совести —
мало этого разве?
«Не тщетна жизнь моя…»
Не тщетна жизнь моя
меж Богом и людьми
и выдержит душа
почти безмерный гнёт,
коль кто-то, хоть один,
хоть на короткий миг,
к одной моей строке
единожды прильнёт.
«Из пены житейской — иль пены морской? — …»
Григорию Славину
Из пены житейской — иль пены морской? —
вставала, рождалась… Вступала
в тот храм, в тот костёр, в тот земной непокой,
который Тобой называла.
Дорогами ада, дорогами рая
брела я, дороги не разбирая.
Ах, сказка, твои б сапоги-скороходы, —
я шла босиком через долгие годы.
Дорогами ада? Дорогами рая?
Как долго брела я по самому краю —
по краю обрывов и пропастей
я шла, о себе не давая вестей.
Так долго я шла, не давая вестей,
так долго тебя обретала,
что стал ты за время дороги моей
седым. Но тебя я узнала.
«Два полных ведра…»
Два полных ведра
на моём коромысле,
и в них отражается
всё поднебесье.
Два полных ведра
на моём коромысле —
откуда испить мне,
не сбив равновесья?
Два полных ведра
на моём коромысле —
всё так равновесно,
размеренно, поровну…
Но как мне, скажи,
доискаться до смысла
извечных метаний
из стороны в сторону?
Два полных ведра
на моём коромысле —
а в их равновесьи —
покой и движенье.
Два полных ведра
на моём коромысле —
и сладок мне
каждый глоток утоленья.
«То единенье, то разрыв…»
То единенье, то разрыв…
Но за семью замками
законы те и правила игры,
что правят нами.
«Зовёт нас надежда?»
Зовёт нас надежда?
Иль гонит нужда?
Мы призваны?
Или гонимы?
Два полюса жизни —
любовь и вражда,
и мечемся мы
между ними.
Два полюса жизни —
любовь и вражда,
и мечемся мы
между ними:
зовёт нас надежда
и гонит нужда,
и призваны мы,
и гонимы.
«Ах, этот брошенный во тьму…»
Ах, этот брошенный во тьму
вражды тяжёлый камень…
Уходит мальчик на войну,
развязанную нами.
И день, и год, и десять лет
мать всё глядит ему вослед.
Мать всё глядит ему вослед —
и день, и год, и десять лет.
…Опять мы у вражды в плену
и сквозь тысячелетья
от нас — всё так же, на войну, —
уходят наши дети.
«Зла не копи…»
Зла не копи,
мстить не давай обета,
и ты поймёшь,
доверившись судьбе,
что высшее достоинство
на свете —
прощать другому больше,
чем себе.
«Всё — суета, так возвещал мудрец…»
Всё — суета, так возвещал мудрец…
А этот мир, исполненный надежды?
А руки мастера, творящие одежду
невесте, коей завтра под венец?
Всё — суета? И этот гордый знак,
в глазах поэта трепетно горящий,
и дар его — живой, животворящий —
всё суетно? Напрасно? Просто так?
А странники, которых не вернут
под тёплый кров истлевшие одежды?
Мужи учёные, все те, кого невежды
камнями забросать не преминут?
А этот наступающий рассвет,
позолотивший небо хмуро-серое?
…Прости, мудрец, но я упрямо верую
в высокий смысл тех суета сует.
В тот смысл, который не с чем соизмерить,
и в то, что всех нас, суетных, услышат,
и в миг, и в вечность… А всего превыше —
в живую душу, что умеет верить.
«Эта светлая родинка…»
Памяти Григория Славина
Эта светлая родинка
на виске, средь морщинок…
Я с тобой, как на Родине
после долгой чужбины.
И очаг, нами созданный,
светлым храмам сродни,
дышим жизнью, как воздухом, —
чистым, общим, одним.
И глаза дорогие
греют мягким теплом…
Без тебя — ностальгия
даже в доме родном.
Столько прожито, пройдено
в пять стремительных лет…
Я с тобой — как на Родине,
хоть тебя уже нет.
«Как много в жизни нам отведено!»
Как много в жизни нам отведено!
Увидеть свет. Босым земли коснуться.
Познать любовь. И пригубить вино.
Испить тоски и к радости вернуться.
Зерно судьбы очистить от плевел.
Дитя дать миру. Ощутить предел.
И на пороге жадно оглянуться —
ах, сколько же ещё я не успел…
«От домашних чертогов…»
От домашних чертогов,
где уют и родня,
чувство вечной дороги
поднимало меня.
Не мешала погода —
что мне слякоть и зной?
В этой жажде ухода
всё приемлемо. Но…
За всю жизнь, как ни странно,
не решила — ей-ей! —
домосед я иль странник
по природе своей.
И что было — то было,
а что будет — то будет,
если горя избыток
души не остудит.
И не знаю покуда,
и не в помощь примеры —
то ли вера от чуда,
то ли чудо от веры…
«Остаток лет, замешанный на боли…»
Остаток лет, замешанный на боли,
и меньше сил… Но замыслов — всё боле:
понять, найти, увидеть, осознать,
посметь, успеть, испробовать, изведать,
и миру сокровенное поведать,
и что оно услышано — узнать…
«Все эти ссоры, споры, свары…»
Все эти ссоры, споры, свары,
раздоров дымные пожары —
вражды бессмысленный поток…
Как защититься от удара,
тебя сбивающего с ног?
Держусь надеждой: «Дай нам Бог,
дай Бог — и мне, и всем живущим —
не погубить живую душу,
чтоб нас, усталых и недужных,
хватало на добро и дружбу…»
«Беззвучье. Безъязыкая тоска…»
Беззвучье. Безъязыкая тоска.
Молчание на грани онеменья.
И тонкой струйкой тёплого песка
сквозь пальцы утекает вдохновенье.
Тускнеют краски. Меркнет синева.
И тьма грядёт. И рушатся основы.
Теряют смысл и звуки, и слова…
Но — теплится несказанное слово.
Ещё тоска не выпита до дна,
ещё душа устало-осторожна,
ещё вокруг всё та же тишина…
Но музыка — уже возможна.
«Как часто я в жизни чего-то боялась…»
Как часто я в жизни чего-то боялась…
Боялась — какою окажется старость?
Боялась жары и боялась простуды,
боялась разбить дорогую посуду,
боялась, что дело не сделаю к сроку,
по-женски боялась судьбы одинокой,
боялась насмешек и грубого слова,
надежды напрасной и умысла злого,
боялась, что люди за что-то осудят,
боялась — будильник меня не разбудит.
Тревожила душу мне всякая малость —
я даже бояться порою боялась.
Гадала — что завтра со мною случится?
Спеша, суетясь, что-то в жизни решала…
А жизнь проводила иные границы
и в бездны иные меня погружала,
да грузом забот неизбывных давила.
Но — было что было…
И э т о — о с т а л о с ь.
Чего же тогда я так долго боялась?
Но только на грани душевного краха
мы жить начинаем без этого страха.
«Зачем я? Куда и откуда?»
Зачем я? Куда и откуда?
Что зло есть, а что — благодать?
Нет, жизни великое чудо
и разумом всем не объять…
«Себя поведав мимоходом…»
Себя поведав мимоходом
берёзе, ветру и ручью,
то знахарствую, то лечу
вселенски вечные невзгоды.
Жизнь не деля на быль и небыль,
всего со всем приемля связь,
тянусь к простой горбушке хлеба
и ем её, не торопясь.
А в непонятных сновиденьях
совсем обычные дела
вдруг поразят соединеньем
Добра и Зла, Добра и Зла.
И снова — путь, движенье, действо,
то праведничаю, то грешу,
но — постороннему судейству
души своей не обнажу.
Без чьих-то просьб и вещих знаков
себя другим я раздаю,
но, приобщась к душе инакой,
её приемлю как свою.
И до сих пор ещё не знаю —
там, на безмолвной глубине,
душа моя или… чужая
живёт во мне…
«Беспечный, вечный жар в крови…»
Беспечный, вечный жар в крови
у мирозданья на виду…
Ещё чуть-чуть — и две любви
меня на свет произведут.
…Ещё чуть-чуть — и я шагну
из материнских рук надёжных
в свою двадцатую весну,
где так светло и бестревожно.
…Ещё чуть-чуть — и всё сумею,
и храм воздвигну для двоих,
и всё осилю, всё посмею,
и дотянусь до губ твоих.
…Ещё чуть-чуть — и взрослый сын
увидит у меня морщины,
и сын, родившийся у сына,
добавит парочку морщин.
…Ещё чуть-чуть — и я замечу
груз лет, что давит мне на плечи.
А впрочем, разве в этом суть?
…Ещё чуть-чуть — и миг настанет,
когда меня уже не станет.
А мне б ещё чуть-чуть… чуть-чуть…
«Мы ходим по жизни порой, как по лезвию…»
Мы ходим по жизни порой, как по лезвию,
то никнем, то вызов бросаем судьбе…
Но есть в этой жизни Добро и Поэзия,
что в трудный момент да помогут тебе…
«Мы, разбредясь по собственным квартирам…»
Мы, разбредясь по собственным квартирам,
по душам собственным — чужие, не зови! —
не ощущаем, сколько в этом мире
л ю б в и.
Восторженной. Отчаянной. Больной.
Погрязшей в суете и мелких распрях.
В душе угрюмой мечущейся страстно.
Абсурдной. Вдохновенной. Озорной.
Увядшей как осенняя листва.
Поруганной. Отверженной. Гонимой.
В неведеньи проследовавшей мимо
того, кто ждал её как божества.
Надменной. Безнадёжной. Виноватой.
Огромной — не унять и не объять.
Всесильной и беспомощной. Распятой
и вновь восставшей из небытия.
Нелепой и смешной. Косноязычной.
Меняющейся, странной, многоликой…
И всё-таки — в любом своём обличье! —
в е л и к о й.
«Так увидеть любимых захочется…»
Так увидеть любимых захочется…
Но судьба возражает — «Нет!»,
нас готовя к тому одиночеству,
где уже ни любви, ни сует.
«В пространстве лет…»
В пространстве лет
рассыпаны мгновенья…
Что скрыто в них?
Прозренье? Озаренье?
В мелодию
сплетённые созвучья
иль россыпь разных нот —
на всякий случай?
К познанью
непроторенные тропы
или спрессован в них
готовый опыт?
Священный текст
иль чистый лист бумаги —
пиши, твори,
исполненный отваги?
В них росчерк света
или сгусток тьмы?
Что ищем мы?
Чего боимся мы?
«Верю, верую — что бы ни сталось со мною…»
Верю, верую — что бы ни сталось со мною,
не умру я — уйду в измеренье иное.
В измерении том — без сумятицы чувств,
без надежд, без одежд, — знаю, я приживусь,
и обетов земных, верьте, там не нарушу,
на иные весы положив свою душу.
И со мною уйдут — и не надо иного,
и меня осенят, как земная награда,
только отзвук прощального слова,
только отсвет печального взгляда…
«Я полную чашу воды иль вина…»
Я полную чашу воды иль вина
придвину неспешно к застолью,
не требуя выпить немедля, до дна, —
пусть жажда диктует, и только.
Несу своё Я — пусть полно до краёв! —
легко, ненавязчиво, исподволь…
Да будет последнее слово мое
не проповедью, а исповедью.
«Пробился сквозь задвинутые шторы…»
Памяти Григория Славина
Пробился сквозь задвинутые шторы
весенний луч, такой лукавый малый…
Живу я в марте, в месяце, в котором
Тебя не стало.
Вчера соседка раскидала карты,
сулила мне дорогу и валета…
И хоть грядёт уже второе лето,
мне не уйти, мне не уйти из марта.
Живу — не в жизни. И ещё не скоро
с души спадет вселенская усталость, —
живу я в марте, в месяце, в котором
Тебя не стало.
И в миг, когда от жизненного старта
до самой крайней точки добреду, —
я не умру, я лишь уйду из марта,
к Тебе уйду.
«В один прекрасный день я родилась…»
В один прекрасный день я родилась.
Была зима. И снег, наверно, падал,
и кто-то юный по седому саду,
наверное, бродил, не торопясь.
И много ль дней — не стоит предрекать —
с минуты той успеет в Лету кануть
до той поры невидимой, пока
в один прекрасный день меня не станет.
Не знаю я — он пасмурный иль ясный,
в нём свет костра иль вечного огня…
Я потому зову его прекрасным,
что этот день — не только для меня.
«Измученная долгою дорогой…»
Измученная долгою дорогой,
прошедшая все круги бытия,
седая, постаревшая до срока, —
приди ко мне, поэзия моя.
Тебе нехитрый ужин сотворю
и приглашу к столу, а не к застолью,
и, поделясь с тобою хлебом-солью,
не нагружу тебя своею болью,
а выслушаю исповедь твою.
Не попрошу ни славы у тебя,
ни почестей, ни благ и ни признанья,
лишь одного — коснись своим дыханьем,
коснись, не награждая, а любя…
«В неожиданно-странном наитии…»
В неожиданно-странном наитии
поняла я в свой скорбный час:
разрушает не ход событий,
мыслей ход разрушает нас.
«Взять неожиданно билет — …»
Взять неожиданно билет —
прочь все помехи! —
и ранним утром в Петербург
одной приехать.
По строгим улицам пройти,
всмотреться в лица,
и с городскою толчеёй
безмолвно слиться.
И, затерявшись меж людей,
попутных, встречных,
вдруг ощутить себя — на миг! —
живой и вечной,
коснуться медленной рукой
оград чугунных…
И мир вокруг — как под смычком
тугие струны,
и меж струящихся колонн
плывёт неспешно
колоколов вечерний звон —
смиренный и мятежный.
«Ах, зеркало, мой пробный оселок…»
Ах, зеркало, мой пробный оселок
лукавых взглядов, озорства, кокетства,
с самим собой
извечный диалог,
с самим собой
безмолвное соседство.
Ах, зеркало, прозрачная страна,
стихия отраженья, погруженья,
где сквозь тончайший
флер воображенья
живого сердца
тайнопись видна.
Ах, зеркало, мой ревностный двойник,
свидетель всех случайных превращений,
самосожжений,
самообольщений —
ты мне откроешь
истинный мой лик?
Твоих границ пленительный овал
мне так же дорог, как любой осколок.
Ах, зеркало,
души моей привал,
твой век стеклянный
хрупок и недолог.
Но знаю — там, во глубине стекла,
есть память, что жива и неустанна…
Прошу —
не закрывайте зеркала,
когда я быть
меж вами перестану.
«На третьей по счёту от солнца планете…»
На третьей по счёту от солнца планете,
на нашей Земле, как понятно любому,
рождаются самые чудные дети…
Да разве могло быть у нас по-другому?
Смешные и милые наши создания —
таких не отыщешь во всём мироздании.
Родные кровиночки мамины, папины —
родные до боли, до каждой царапины…
Они полежат в разноцветных колясках,
потом, не минуя ни слёз, ни ушибов,
они дорастут — до стола и до сказки,
до первых свиданий и первых ошибок.
Пробившись сквозь строй
наших взрослых «накачек»,
надежд, указаний, упрёков, запретов,
они подрастут… И у них — не иначе! —
появятся самые чудные дети,
родные до боли, до каждой царапины, —
родные кровиночки мамины, папины.
…Вот так и ведётся от веку на свете:
на третьей по счёту от солнца планете
рождаются
самые чудные дети.
«Мой Бог, позволь, чтоб именно во мне…»
Мой Бог, позволь, чтоб именно во мне,
в моей душе, метавшейся во тьме,
пусть на исходе лет, однажды, вдруг, —
Твой голос проступил и был озвучен…
Прошу — Тебя и верую — во случай,
и век тружусь, не покладая рук.
«Не на подмостках сцены, нет…»
Не на подмостках сцены, нет,
(в театры цены те ещё!) —
бесплатное, на мостовой
давали зрелище.
И нас, не зрителей — толпу, —
чтоб мы вперёд не лезли,
на расстоянии держал
заслон железный.
Но пред забором одного
там страж оставил
как исключение из тех —
железных! — правил.
Смешной, нарядный, он сидит
на детском стуле,
а за его спиной народ
гудит, как улей.
Рубашки белый воротник,
штанишки в клетку —
сидит на стульчике своём,
поджав коленки.
Сидит у мира на виду,
весь — в таинстве момента,
один из всех уже готов
начать аплодисменты.
Между искусством и толпой
сидит, безгрешный,
ещё не зная, что всегда
он будет — между…
Меж двух огней, меж берегов,
меж правдою и ложью,
между проторенной тропой
и бездорожьем.
Между землёй и небом,
меж зрелищем и хлебом.
«От привычного круга забот вдалеке…»
От привычного круга забот вдалеке
я стояла тогда на горячем песке…
И пригрезились мне
в раскалённой тиши
та скрипачка
тринадцати лет с небольшим
да старик
в заскорузлой одежде своей, —
как два полюса жизни,
две крайности в ней.
Лёгкий мостик дощатый
на жёлтом песке,
звуки скрипки,
прижавшейся к детской щеке,
зеленеющий лес
на другом берегу
до сих пор я
никак позабыть не могу.
В этом миге,
очерченном ярко и чётко,
улыбался старик,
а грустила — девчонка,
и от круга привычных забот
вдалеке
я стояла пред ними
на зыбком песке.
И в том странном,
судьбою подаренном дне,
я поверила скрипке,
поведавшей мне,
что не финиш и старт,
и не полюсы это —
наша юность
и наши преклонные лета, —
это всё и всегда
на одном берегу…
Я теперь и сама
в том поклясться могу.
«Характер мой диктует мне? Судьба ли?»
Характер мой диктует мне? Судьба ли?
Живу, смеюсь, тоскую, ошибаюсь.
Прошу совета — и ему не следую.
Не так пою. Не вовремя обедаю.
Не тех люблю. Не с теми спорю.
Мой дом — на речке, стихи — о море.
То страж порядка, то враг порядка —
с соседским внуком играю в прятки.
Пусть ем не досыта, свободы — вдосталь.
Всё очень просто. Всё так непросто.
Характер это? Случайность? Рок ли?
То — как пружина, то — мямля, рохля.
Делам серьёзным не давши ладу,
полдня азартно пеку оладьи.
Судьба ли это играет мною?
Иль я играю своей судьбою?
Дышу.
Надеюсь.
Смеюсь.
Тревожусь,
боль затая…
Живу —
покуда
мне жизнь
дороже
небытия.
«В честь осени или весны…»
В честь осени или весны,
а чаще — просто по традиции
на старт выходят бегуны
скрестить надежды и амбиции.
Вперёд! И номер на груди,
и жизнь уже не жизнь — дистанция,
и приз, что где-то впереди, —
неужто он другим достанется?!
Эх, люди-кони, бег тот спорый —
без всадника и без узды…
Но вдруг «подстёгивает» «скорая»,
взметнувшая сигнал беды.
Гудит сирена: дайте путь!
Но нет, осталось так немного:
дожать… домчаться… дотянуть…
до финиша совсем чуть-чуть…
Ну как тут уступить дорогу?!
Нечаянный свидетель, я
лишь одного прошу у Бога:
«Пусть в нас, вершащих путь земной,
в житейских марафонах стонущих,
идущих выбранной стезёй
или в своём беспутьи тонущих,
с душой, где только тлен и дым, —
одно незыблемым останется:
желание сойти с дистанции,
услышав зов чужой беды».
«Посередине лета и тепла…»
Посередине лета и тепла
без тени недовольства и смущенья
она лежит, беспомощно мала,
удвоенная собственною тенью.
Извечные ослушники в миру,
ни обойти, не подойти не смея,
два малыша, забыв свою игру,
растерянно возвысились над нею.
Их башмачки истёртые — в пыли,
они еще не знают, как поступят:
ногой небрежно на неё наступят
или поднимут бережно с земли.
Но — в апогее лета и тепла,
такого, что трава уже пожухла,
она лежит, доверчиво мала —
не женщина, не девочка, а кукла.
Ну а мужчины — возраст их не в счёт! —
решают, как от веку им завещано,
с тревогой, не осознанной ещё:
игрушка это или… Или — женщина?
«В едином созвучьи…»
В едином созвучьи,
в едином мгновеньи
так радостно слиты
покой и движенье.
Так трепетно слиты
в едином мгновеньи
улыбка, дыханье
и сердцебиенье,
и губы, и звуки,
и руки, и плечи —
и музыка жизни,
и музыка встречи.
«На белом рояле…»
На белом рояле,
на белой рояли
забытые ноты
печально молчали,
и руки в морщинах
бессильно лежали
на белом рояле,
на белой рояли…
На белом рояле,
на белой рояли
две тёмные розы
покорно увяли,
и струны, что жили
под крышкой рояля
уже не звучали…
Давно не звучали.
Но, может быть, это
пригрезилось мне
в коротком, тревожном,
нечаянном сне?
И стоит проснуться —
как тут же, я знаю,
откроется взгляду
картина иная:
там тёмные розы —
я вижу, не грежу —
прекрасны и свежи,
пленительно свежи…
Там мальчик, малыш —
не достать до педалей! —
касается клавиш
на белом рояле…
…Те детские пальцы,
о, как колдовали…
Во сне? Наяву ли?
Над белым роялем…
«Хоть атрибуты жизни…»
Хоть атрибуты жизни
те же, те,
я, как во тьме кромешной,
в суете:
не разогнуть
ни душу и ни спину…
О, Господи… позволь…
на миг единый…
отринуть мать,
дитя своё отринуть,
знакомых и родных,
весь белый свет,
пропасть, исчезнуть,
затеряться., сгинуть —
так, будто не было меня
и — нет…
И в этом кратком
миге отрешенья
на грани
бытия-небытия
прислушаться…
и различить движенье
истерзанного
собственного «я»,
и на мгновенье
дух перевести…
Вдох — выдох… Выдох — вдох…
Легко, неспешно…
И от души
усталость отвести,
и новое дыханье
обрести,
и свет увидеть
в темноте кромешной.
«Как поздно я пришла к самой себе…»
Как поздно я пришла к самой себе,
когда почти и жизни не осталось,
но даже эта горестная малость
как благодать, как свет в моей судьбе.
«Не ведаю, пришлась ли ко двору…»
Не ведаю, пришлась ли ко двору
я этой жизни, или так, чужая…
Но если я когда-нибудь… умру…
О нет, об этом помолчу пока я.
Я помолчу, пока ещё рассвет
так будоражит утреннюю землю,
пока душа растроганно приемлет
души другой нечаянный привет.
Пока мне часто-часто снится сон
о выдуманном детстве и забавах,
где всё впопад, всё — в такт, всё — в унисон,
где всё — победа! Всё — «ура!» и «браво!».
Но, просыпаясь рано поутру,
я розовые сны отодвигаю
и будничное действо начинаю,
и в руки тряпку с веником беру.
…Но если я когда-нибудь… умру…
О нет, об этом помолчу пока я.
Я помолчу, пока в одной из книг
так терпеливо ждет меня закладка,
пока мой дух не ослабел, не сник,
пока мой внук со мной играет в прятки.
Пока мне есть, кому сготовить ужин,
пока мне этот мир так остро нужен,
пока — по всем раскладам бытия —
себя живою ощущаю я.
«Я — девочка, которой никогда…»
Я — девочка, которой никогда
ни книжек не дарили, ни игрушек,
чья изначальность — детские года —
пуста, как наволочки без подушек.
Подросток я — неловкий и худой,
чуждающийся шума и веселья,
в себя ушедший с детскою бедой
так, как монах в свою уходит келью.
Я — девушка, попавшая в тиски
нескладности своей и невезений,
чьи дни полны тревоги и тоски,
а ночи — непонятных сновидений.
Я — женщина, которая сама
за всё платила полною монетой.
Я — женщина, чья странная зима
в себя вместила и весну, и лето,
и осень… Пограничная с зимой,
та осень так светла и благодатна…
Да, начинала путь с пустой сумой.
Да, шла и знала — нет дорог обратных,
а есть что есть. И посему
я не кляла пустую ту суму.
И потому на жизненном пути
(или на крестном?! Что одно и то же…),
не повторяя всуе имя Божье,
зажав тоску, как камешек в горсти,
спокойно пояс затянув потуже
я наполняла
не суму,
а душу…
«Исчерпан короткий отрезок покоя…»
Исчерпан короткий отрезок покоя,
и что-то опять происходит со мною,
и сердце всё чаще дает перебои
в мгновения те, где, бывало,
оно так спокойно стучало.
Порою я плачу… И если я плачу,
то это не так уже много и значит.
Что ж, пусть, но я тихо и грустно поплачу
в мгновения те, где, бывало
я так безутешно рыдала.
Я вдруг поняла, что уже не спешу,
по дому размеренно-тихо хожу
и ровно — до странности ровно — дышу
в мгновения те, где, бывало,
мне воздуха не хватало.
Я память свою не тревожу напрасно,
и всё же тоскую о чём-то неясном,
но эта тоска уже нет, не опасна
в мгновения те, где, бывало,
она меня просто съедала.
И гнев свой теперь я легко успокою,
чтоб ладить с другими и ладить с собою,
и гневаться, знаю отныне, не стоит
в мгновения те, где, бывало,
я гневом тяжёлым вскипала.
Я радуюсь будням, друзьям, юбилеям,
я радуюсь, если ничем не болею,
я радуюсь чаще и радость острее
в мгновения те, где, бывало,
я радости не замечала…
…Всё это, о чём я сейчас рассказала,
ещё не настало… Почти не настало.
И в этом «почти» я ещё горячусь,
вскипаю и гневаюсь, и тороплюсь
поладить с собою, поспорить с судьбою…
Ах, сердце, прости мне твои перебои…
«Из тьмы незнанья, страхов и недугов…»
Из тьмы незнанья, страхов и недугов,
что не избыть, не выплакать, не счесть,
я восходила на иные круги,
чтоб осознать и выстрадать — «Я есть!»
Чтобы понять, что солнце — незакатно,
что это я свершаю свой виток…
Всё повторяется. Всё так же невозвратно.
И не дано нам подвести итог.
«Жива. Живу. И эту жизнь приемлю…»
Жива. Живу. И эту жизнь приемлю.
И буду жить до той поры, пока
во мне — ещё не высказана — дремлет
хотя б одна строка.
«И ни о чем я впредь не загрущу…»
И ни о чем я впредь не загрущу,
и о былом не потревожу память.
В одну строку всю жизнь я умещу:
«Я к вам пришла. Уйдя, останусь с вами».
«Какая есть, такая есть, поверьте…»
Какая есть, такая есть, поверьте,
точней сказать, была, а не иначе…
Но если кто-то обо мне заплачет,
те слёзы после жизни, а не смерти.
«Какая тишь… Какая тишь…»
Какая тишь… Какая тишь
на этой боковой тропинке…
Прислушайся — и различишь,
как пробивается травинка
из-под земли, из-под камней,
лежащих в тёмном беспорядке,
из-под запутанных корней,
сквозь их разлапистую хватку,
как страстно рвётся из тенет
тонюсенькое волоконце,
чтобы увидеть белый свет,
себя явить земле и солнцу,
чтобы зелёный свой привет
нам донести такой ценою…
Лишь так из тьмы — из тьмы на свет! —
прорыв свершает всё живое.
«Я в одиночество шагну…»
Я в одиночество шагну,
как в склеп,
чтоб, отрешившись
от забот житейских,
там душу круто замесить,
как тесто
не на пирог,
а на насущный хлеб.
«Раз, по Птичьему рынку гуляя…»
Раз, по Птичьему рынку гуляя,
было это, помню, зимой,
я купила себе попугая,
привезла его в клетке домой.
Я ношу ему ветки из леса,
и по ним он так весело скачет,
и, наверное, это значит —
я учла его интересы.
Он свободно по дому летает
и садится на плечи ко мне,
ну а клетка висит на стене,
кроме ночи — всё время пустая.
Ест он зёрнышки прямо с руки
и гортанно о чём-то лопочет…
А быть может, он так хлопочет,
чтоб избавить меня от тоски.
Не беда, что повсюду крошки,
мы спокойно живём теперь,
словно не было вовсе потерь
ни в моём и ни в птичьем прошлом.
Я учу его говорить,
его имя весь день повторяю,
только вдруг на его «фьюить»
«Дорогой мой…» — неслышно роняю.
Так что если когда-то судьба
одиночеством вас испугает,
не считайте, что дело — труба,
заведите себе попугая.
Баллада о плюшевом медвежонке
Внуку Вячеславу
Он был любим. Он жил, не зная бед,
опилками набитый медвежонок.
Его хозяин от роду трёх лет
к нему тянулся по утрам спросонок
и ласково Мишуткой называл,
и в плюшевые губы целовал,
а днём таскал всё время за собою
и мамину, пушистую, соболью,
ему на уши шапку надевал.
Они и ели из одной тарелки,
дружили — и водою не разлить,
и никакие зайцы или белки
соперничать с Мишуткой не могли.
И, плюшевый, доверчивый, смешной,
в счастливый миг забыв про всё на свете,
он возомнил, что он живой, иной…
А мальчик вырос, как растут все дети…
И не был он ни виноват, ни прав —
он просто вырос для иных забав.
Без этой дружбы, по-ребячьи пылкой,
всё изменилось в жизни медвежонка,
и даже прохудилась одежонка
и из неё посыпались опилки.
И он теперь, растерзанный и жалкий,
без лапы и без уха одного
сидит на свалке, на обычной свалке,
где, наигравшись, бросили его.
И смотрит он на пёстрый хлам и лом,
на муху, что ползёт по битой кружке,
и думает, всё думает о том,
как плохо в этой жизни быть игрушкой.
«Мне судьба подарила…»
Мне судьба подарила
тяжёлый подъём для начала
и привалы дала,
чтобы я в том пути отдыхала,
и надежду,
что я одолею вершину, —
всё дала, что смогла,
чтобы я восхожденье свершила.
Я иду, то срываясь,
то вновь поднимаясь,
иногда в той дороге
меня настигает усталость,
иногда свет надежды
бывает и тускл, и неясен…
Ну а если дойду —
значит, дар этот был не напрасен.
«Надев броню, «Ты умер для меня!» — …»
Надев броню, «Ты умер для меня!» —
мы говорим тому, кто расстаётся с нами,
но нас не защищает та броня —
и в тот же миг мы умираем сами.
И меркнет свет в разгаре бела дня
от слов простых «Ты умер для меня!»
Но вспоминаем снова мы и снова
тринадцать букв — четыре горьких слова,
что проступают вопреки всему
сквозь годы, что летят и пролетели,
отметинами на душе — не теле,
что не стереть и Богу самому.
…Тем не дано покоя обрести,
кто первым их решил произнести.
«Звала я счастье именем твоим…»
Звала я счастье именем твоим…
Но нет тебя. Ушёл ты вместе с ним.
И сердце так молчанием сжимало,
что имени в нём места не хватало.
Но имя прорывалось из молчания
и становилось именем отчаянья,
и утверждала вечная разлука,
что это имя — имя вечной муки.
Когда ж звала тебя, с разлукой споря,
на это имя отзывалось горе.
Со временем и горе замолчало,
и стало имя — именем печали.
…Теперь всё это в памяти моей,
и память эта с каждым днём светлей.
«Уведёт…»
Уведёт,
поведёт колея…
Может быть,
это к Храму дорога?
«В добрый путь, —
прошепчу тихо я
и напутствую мысленно, —
с Богом…»
«Ветвей чернеющих узор…»
Ветвей чернеющих узор
на зимнем небе так печален…
Весна украсит их листвой,
согреет теплыми лучами
и смоет ту печаль дождями.
И лето — кто ему не рад! —
свершит положенное дело:
оденет землю в свой наряд,
день увеличит до предела.
И в отведённый ей черёд
нас осень встретит листопадом…
А там уж и зима грядёт,
и новый год так близко, рядом.
Всё то же, что теперь, что встарь:
зима и ветви вновь нагие…
Но то уже другой январь,
и год другой, и мы — другие.
«Тайный голос…»
Тайный голос
мне шепчет в ночи:
«Уходи
от пустого торга.
Не спеши
ни принять, ни отторгнуть.
Не спеши.
Не спеши…
Не спеши».
«Осознаю, почти прожив свой век…»
Осознаю, почти прожив свой век:
я — странный и отдельный человек,
отдельный от житейской суеты,
в которой, что ни говори, погрязла,
пряла, чтоб жить, — и не щадила прясла,
не ощущала — в жажду! — вкус воды.
И всё хотелось мне переиначить,
казалось всё то шуткой, то подвохом,
как будто куклу приходилось нянчить
взамен живой, кричащей, тёплой крохи.
Но мне тогда была ещё дана
живая радость самого простого —
я ощущала, медленно и снова,
что так прозрачна неба глубина
и многомерно найденное слово,
что неба синь так трепетно близка
и красками роскошествует осень…
И незаметно проступает проседь
как путь к зиме — на ветках и висках.
…К своей зиме несуетно шагая
и меньше о несбывшемся скорбя,
под грузом лет надежды не теряя,
и этот путь мы примем, и себя.
«Села бабочка мне на рукав…»
Села бабочка мне на рукав
летним полднем в саду, у фонтана,
и сказала вдруг: «Не лукавь,
ты печалишься слишком рано…»
«Я печалюсь? Да ты о чём?
Я дышу, я любуюсь садом…»
«Нет, — вспорхнув ко мне на плечо,
мягко ухо щекочет, — не надо…
Если можешь летать — летай,
только прожитых дней не считай,
потому что от этого счёта
исчезает чувство полёта.
Ох, уж этот мне человек —
он не солнце видит, а тень,
он считает коротким век,
я же знаю, как долог день…»
Вот и всё. Мотылёк не при чем,
нет его, лукавь — не лукавь…
Только ноет к дождю плечо,
только ветер колышет рукав,
только в воздухе, у лица
тихо-тихо дрожит пыльца.
«Всё хорошо, когда отхлынет горе…»
Всё хорошо, когда отхлынет горе,
в котором дух твой утопал так долго…
Всё хорошо, и даже то, что Волга
в Каспийское впадает море.
«Всё вернётся на круги своя…»
«Всё вернётся на круги своя,
всё вернётся на прежние круги…»
Так когда-то надеялась я,
воздевая к ушедшему руки.
Всё вернулось на круги своя,
но то были не прежние круги.
…И с другими я ныне в разлуке.
И опять простираю я руки
дотянуться до круги своя…
И опять это новые круги.
Неужели моя колея
не на круги — на муки своя?!
Лишь бумага всё терпит. И я
опишу неизбывность разлуки!
Но не в силах ни разум, ни руки
очертить эти круги своя…
Ведь не мы начертали те круги.
«Опасность исчезла — ёж спрятал иголки…»
Опасность исчезла — ёж спрятал иголки
и сразу стал добрым, счастливым, неколким.
Понятно ежу и любому известно:
всему — своё время, всему — своё место.
Кто здесь и сейчас может жить интересно,
тот, значит, нашёл своё время и место.
И будет он добрым, счастливым, неколким —
зачем же всё время топорщить иголки…
«Ещё земля плыла в потёмках…»
Ещё земля плыла в потёмках
и утро брезжило едва,
два домоседа, старца два
с нехитрым скарбом в двух котомках
отправились в неближний путь —
на мир неведомый взглянуть
да Истины неясный лик
узреть хоть на единый миг.
Зелёный прутик теребя,
шутил один: «Вот будет посох!»
«Ты опирайся на себя», —
сказал ему другой, философ,
«Всё это я давно постиг,
я разве глуп?» — спросил шутник.
«Ответ присутствует в вопросе», —
с улыбкой пояснил философ.
И пусть стезя их нелегка,
с котомкой справится рука,
груз лет — увы! — потяжелее:
любая малость одолеет
нежданно ослабевший дух
или нечаянный недуг
ослабит пусть не дух, так ноги…
Пока же странники — в дороге.
За шагом шаг, за мигом миг,
и философствует шутник,
что зёрна Истины, как просо,
и улыбается философ:
«Всё это я давно постиг».
К чему им рай? И что им ад?
И тернии, что под ногами?
Коль Бог в душе и небо над
двумя седыми головами.
«Ни дождь мне не в помощь, ни солнце, ни время…»
Ни дождь мне не в помощь, ни солнце, ни время,
ничто не растёт на моём пепелище,
и разум причины тому не отыщет —
что, если я сеяла мёртвое семя?
Но я поливаю ту землю и холю,
надеясь — она оживёт, пусть не скоро…
А рядом, так близко, зелёное поле
терзает меня молчаливым укором.
Там ветер высокие травы колышет
и носятся там ароматы хмельные,
там весело бегают дети босые…
А я… поливаю своё пепелище.
А я поливаю своё пепелище,
пусть даже в том смысла никто не отыщет.
Упрямо веду и с собой, и с судьбою
нелепый и долгий, смешной поединок.
…И вот уже несколько слабых травинок
взошли, наконец, над моею землёю.
А разум мой всё не находит покоя:
то семя моё прорастает травою
иль ветер занёс в мою землю чужое?
Но сердце с подходом таким не согласно
и мне возражает: «Не мудрствуй напрасно!
Земля оживает на том пепелище?
Нет смысла иного, нет радости — выше…»
«Нас хмурая осень…»
Нас хмурая осень
давно развела листопадами,
но боль затаи…
Ведь я ещё падаю,
все ещё падаю, падаю
в объятья твои.
Не надо, не надо,
не надо, не надо загадывать,
что ждёт нас двоих…
Я падаю, падаю,
падаю, падаю, падаю
в объятья твои.
Надежда, надежда,
как утро, росой и прохладою
меня напои…
Надежда на то,
что я падаю, падаю, падаю
в объятья твои.
Нас общей дорогой
судьба уже нет, не обрадует
одной на двоих…
В пути одиноком
пусть я упаду… но я падаю
в объятья твои.
И с жизнью прощаясь,
ни рая не жду и ни ада я…
Тоски не таи,
ведь я возношусь, возношусь,
возношусь, словно падаю
в объятья твои.
«Закон утрат всеобщ. Универсален…»
Закон утрат всеобщ. Универсален.
Он — это дух осиротевших спален,
с землёю из земли исторгнутых грибниц,
душой в душе построенных гробниц…
«Хлеб чёрствый без глотка воды…»
Хлеб чёрствый без глотка воды
взамен небесной щедрой манны,
чтоб ощущали мы, гурманы,
и вкус беды…
Одиночество
Его обличий нам не счесть:
оно и знак, и признак,
и часть судьбы, и свыше весть,
что есть предел у жизни.
В пустом дому, как в мире том,
где порваны все узы,
ты с одиночеством — вдвоём…
И нет тесней союза.
Среди толпы или в глуши,
на празднике и тризне
оно как часть твоей души —
не отделить при жизни.
И не избыть, и не излить,
и не разрушить…
В нём только можно поселить
родную душу.
«Вокруг — такая благодать!»
Вокруг — такая благодать!
А что вокруг? Леса и травы,
и ливень — не найти управы,
и трели птиц — не разгадать,
и неба свод над головой
то серый, то вдруг голубой.
Но… разве это благодать,
коли её — ни дать, ни взять?
Да тем она и благодать,
что нам её — ни взять, ни дать,
лишь благодарно ощущать
всем существом — душой и плотью —
тот мягкий свет сквозь сумрак плотный,
ту нить, связующую нить
меж нашим «Я» и мирозданьем…
И нет мучительней желанья,
чем просто быть, дышать, любить,
не прерывая эту нить.
…А мы терзались — как нам жить,
что нанизать на эту нить?
«Всё погрузилось в утренний туман…»
Всё погрузилось в утренний туман.
Исчезли краски, стёрты очертанья,
безлико и бесцветно мирозданье,
всё — лишь мираж, иллюзия, обман.
Всё — лишь мираж, иллюзия, обман?!
Но есть и я, и тот кусочек парка,
который неожиданным подарком
здесь и сейчас мне этой жизнью дан…
«Апчхи! То простуда иль грипп?»
Апчхи! То простуда иль грипп?
Ну надо ж, в погоду такую…
И вдруг под ногами — гриб,
и птаха на ветке ликует.
И звонкие трели её
снимают моё беспокойство…
То Высшая сила даёт
мне знаки особого свойства,
о том, что — держись не держись —
спасёт тяготенье земное,
о том, что целительна жизнь,
покуда она со мною.
«Мы живём, а потом умираем…»
Мы живём, а потом умираем.
Всё, что между, застынет у края…
Мы живём или… мы умираем?
Я ответа не выбираю
на вопрос, что и грустен и вечен.
Если холод — топлю свою печку
и готовлю нехитрый ужин,
если он хоть кому-то нужен.
Не тревожусь — куда мы, где мы,
«быть — не быть» — не решаю дилеммы…
Коротка наша жизнь или вечна,
путь земной наш продолжится Млечным.
…Чистой тряпочкой пыль вытираю
за мгновенье до ада иль рая.
«На жёлтой берёзовой кроне…»
На жёлтой берёзовой кроне,
на фоне небес, в вышине
ворона сидит. И вороне
сегодня труднее, чем мне.
Ведь нет у вороны одежды,
ничто на земле — не жильё,
и даже ни тени надежды,
что кто-то согреет её,
и стынет у краешка кроны,
а ночью — растает во мгле…
Мы все, хоть однажды, воронами
бываем на этой земле.
Но так живописна картина —
ворона… желтеющий лес… —
что дух из житейской рутины
взмывает до самых небес.
Мы все, хоть однажды, поэтами
бываем в прозренье своём.
Прошу вас, хотя бы поэтому,
не будем ругать вороньё.
«Нас дух возносит до вершин…»
Нас дух возносит до вершин
и — гнёт нам спину…
На обе крайности один
покров накину.
«И будет день…»
(Вариации на тему)
1.
И будет день, и будет пища
и для богатых, и для нищих,
как свыше верить нам велят…
Одни — погрязнут в пресыщеньи,
другие — голод утолят.
2.
И будет день, и будет пища
и для волков, и для телят.
Кто травояден — травку сыщет,
а те, другие, их съедят.
3.
И будет день, и будет пища
для нас, голодных и нагих,
и каждый свой кусок отыщет
или… отнимет у других.
Да, будет день. Да, будет пища.
И всяк там с в о й кусок отыщет,
как предначертано судьбой,
тем самым став… с а м и м с о б о й.
«Бегу, спешу, куда-то мчусь…»
Бегу, спешу, куда-то мчусь
и, обманувшись, снова верю…
И, хлопнув дверью вновь, учусь
не хлопать дверью.
«Всё, всё — городское, лесное…»
Всё, всё — городское, лесное,
небесное и земное —
всё пахнет сегодня весною.
И деревом пахнут опилки,
шампанским — осколок бутылки,
и даже седая старушка
с платочком своим надушенным
пахнет девчонкою пылкой…
«Дребезжала ложечка в стакане…»
Дребезжала ложечка в стакане
на столе плацкартного вагона
поезда, что шел до Абакана
мимо деревенек и перронов,
мимо женщин и мужчин усталых
с сумками, бездонными, как вечность,
мимо постаментов, мимо свалок,
по пути земному, а не Млечному,
мимо старых и бесцветных стягов,
мимо полустанков и вокзалов,
мимо перелесков и оврагов,
мимо кладбищ и лесоповалов,
мимо крыш, где тонкой струйкой дыма
надвое делились жизнь и небо,
мимо рыбаков, тянувших невод,
мимо барж, причалов… мимо… мимо…
Но, не глядя в дали заоконные,
в поезде, что шёл до Абакана,
на столе плацкартного вагона
дребезжала ложечка в стакане.
«Не зови меня больше, не надо…»
Не зови меня больше, не надо,
не зови — или будет беда:
я растаю от первого взгляда,
испарюсь, как под солнцем вода,
воспарю из земного облика,
то ли тучею став, то ли облаком,
поплыву — то ли ввысь, то ли вдаль,
словно доли земной не жаль.
И оттуда, из выси той дальней,
вдруг прольюсь словно дождик печальный…
Ты подставь мне свои ладони —
нет печали светлей и бездонней.
«Ни к чему нам ветры странствий…»
Ни к чему нам ветры странствий,
поиск средств передвиженья, —
я ворвусь в твоё пространство
из пространства отчужденья.
Там глаза мне дорогие
и улыбка дорогая,
даже если там — другие,
даже если там — другая…
Дрогнут наши губы, руки
как тогда, совсем вначале,
словно не было разлуки,
словно не было печали.
Та же синяя безбрежность
высоко над головами…
И немыслимая нежность
вновь возникнет между нами.
Что теперь нам ветры странствий
и диковинные страны —
я сама твоим пространством
стану…
Пятый угол
Один… два… три… Один, два, три…
И даже есть четыре,
четыре, как ни посмотри,
угла в любой квартире.
Но если боль, как тетива,
натянутая туго,
и дышится едва-едва,
мы ищем пятый угол.
И если рядом с нами нет
подруги или друга,
в свой самый горестный момент
мы ищем пятый угол.
Наверно, в этом есть резон —
в родных пенатах
меняет угол зренья он,
тот угол пятый:
нам очевидней из него
наличье света
под небом дома своего —
своей планеты.
И потому в момент любой,
когда бывает туго,
ищите свой, ищите — свой,
ищите пятый угол:
в него сорваться, как в обрыв,
и там забыться,
и, угол зренья изменив,
вновь возродиться.
Один… Два… Три… Один, два, три
и даже — все четыре…
Четыре, что ни говори,
четыре, как ни посмотри,
угла в любой квартире.
«Не разлюблю Вас, дорогой…»
Кому? И всем, и — одному.
Не разлюблю Вас, дорогой,
любя другого.
Одна любовь любви другой —
всегда основа.
Всё — продолженье, с прошлым связь,
всё — шанс и опыт…
Настойчиво, не торопясь,
душа всё копит,
заносит всё, что суждено,
в свои скрижали…
И что когда-то — как давно! —
нас обожали
и обожали мы, но вдруг
вошла разлука
и, различив слиянье рук,
разъяла руки,
разъяла губы… И глаза
от боли слепли…
И жизнь — свеченье и гроза! —
вдруг стала слепком,
напоминаньем о былом —
не боле,
безликой тенью, смутным сном,
осколком боли.
Стоп, память, выберись из тьмы,
сверши усилье,
ведь там любили нас… и мы —
о как! — любили.
…Да, всё — продленье, с прошлым связь,
и боль, и свет, всё — опыт,
тот, что душа, не торопясь,
для встречи новой копит.
«Стихи мои — мой выплеск, извлеченье…»
Стихи мои — мой выплеск, извлеченье
из подсознанья… Тайный мой вердикт…
Стихи мои — моё предвосхищенье
всего, что только брезжит впереди.
«Полоска чёрная, полоска белая…»
Полоска чёрная, полоска белая,
полоски очень и очень разные…
Всевышний знает, что с нами делает,
в миг вдохновения рисуя красками.
И грустно будет нам, и будет весело —
всегда по-разному, как и назначено.
Но в этом, в сущности, суть равновесия:
а по-другому — как, а как — иначе-то?
Полоска чёрная, полоска белая,
полоски очень, ну очень разные…
Всевышний знает, что с нами делает,
в миг вдохновения тасуя краски…
Молитва
Снова утро, и я просыпаюсь…
Просыпаюсь и — рассыпаюсь.
Не вздохнуть… «Только Ты не кори,
собери меня, вновь собери,
иль к утру от вечерней зари
сотвори меня… В н о в ь сотвори!
И с предутренним первым лучом
не жалеющая ни о чём
буду я Тебя благодарить,
жить, надеяться, мыслить, творить…»
«Я и стихи. Мои. И между нами…»
Я и стихи. Мои. И между нами
свершается таинственное «нечто»:
читаю их — и вдруг… над облаками
плыву в просторе светло-бесконечном,
или, споткнувшись об одну строку,
отчаянно отплакав о прошедшем,
вхожу в иную, странную, страну
я, девочка с лицом похорошевшим.
Там власть отваги, юношеских грёз,
и каждый миг там — взлёт и откровенье,
живительная влага лёгких слёз —
там омовенье, просто омовенье.
Есть строки, где я грешною была,
и странною, и глупой, и смешною,
где спор с собой, измучившись, вела —
стихи мои и этого не скроют…
Ещё стихи… Я в них давно когда-то,
себя излив, легко дойдя до точки,
забыла, как всегда, поставить дату.
Они пусты, но эта… эта строчка,
всего одна… О, нет, я обойду
её тоски мерцающее пламя,
другой строкой осилю я беду,
прикрывшись, как щитом, её словами.
А есть стихи — как шрам, как вечный след,
не заметёт их ни песок, ни ветер…
Но впереди — соломинка и свет! —
строка, которой нет ещё на свете.
«О Бальмонте, точнее, о Бальмонте…»
О Бальмонте, точнее, о Бальмонте
мы с Вами говорили, не спеша…
Лежал на стуле свернутым мой зонтик,
но так была распахнута душа
моя — словам, таким неспешно Вашим,
таким проникновенным и простым,
что захотелось вдруг сказать «прости»
всему, что лишь вчера казалось страшным,
и всё принять как данность, и идти
босой, отважной, по колючим травам,
чтоб где-то там, на краешке пути
успеть сказать, не кончив фразы, «Ave…»
…Дождь за окном давно уже затих,
а мы всё льём слова свои простые,
мы — точки малые, мы — две души живые
на двух стезях — отдельных и своих.
«Жила я в этом мире как изгой…»
Жила я в этом мире как изгой,
стараясь быть и мудрой и примерной…
И — сделала себя… сама… другой.
Всё хорошо. Цена лишь непомерна.
«Ко мне дойдёт сквозь сумрак плотный…»
Ко мне дойдёт сквозь сумрак плотный,
и я расслышу:
«Душа, что не враждует с плотью,
мудрей и выше…»
«Ну зачем же, зачем так истово…»
Ну зачем же, зачем так истово
рваться вдаль за неведомой Истиной,
рвать подпруги и струны души?
Не спеши. Не спеши. Не спеши…
Даже если так мало времени
Бог отвёл человечьему племени
и постылы мирские дела —
не спеши… Закуси удила.
Не гони себя, не подстегивай,
иногда — занимайся йогою,
в позе лотоса задержи
скорость мысли и темп дыхания,
и не думай о мироздании,
о себе и о нём не тужи:
есть что есть, чему быть — то будет,
даже если твой ум не добудет
ни единого зёрнышка Истины,
той, что ищут веками, истово…
…Только что это… там… впереди?
Отдохнул? Отдышался? Иди…
«Опадание…»
Опадание,
запустение…
Увядание?
Обновление!
Песня о дереве
Сколько жить отмерено —
не о том пою…
Подари мне, дерево,
силушку свою.
Силу пред морозами —
злыми — не дрожать,
силу — под угрозами
ствол прямым держать.
И сред бед немереных,
душу мне храня,
осени друг-дерево,
мужеством меня.
И, коль светлой песнею
жизнь я допою,
ты позволь мне, дерево,
лечь под сень твою.
«Пролейтесь, слёзы…»
Пролейтесь, слёзы…
Пролейтесь, слёзы.
Пролейтесь, слёзы! —
прошу у рока…
Как у берёзы,
как у берёзы,
как у берёзы —
целебным соком…
«Ах, эти странности…»
Ах, эти странности,
что посещают душу,
когда ей сразу —
холодно и душно…
А хочется ей
мягкого тепла
той осени,
которая прошла,
и летних дней,
где небо — в белых льдинах,
а ноги —
в теплых холмиках песка…
…И бабочек
на волю выпускать,
затерянных
меж складками гардинными…
«Не зови меня, смерть, не зови…»
Не зови меня, смерть, не зови,
В твой далёкий приют незнакомый…
Даже если без счастья, без дома, —
я жива — в горькой тени любви…
В полдень тень эта так коротка,
а к закату — темна и огромна…
И плывут надо мной облака,
и готовятся дальние громы…
«Первый диагноз — Жизнь…»
Первый диагноз — Жизнь…
Диагноз второй — Характер.
Не озаботившись крикнуть: «Ложись!»,
вершит он свои теракты.
Взрывает покой и сжигает мосты
меж самыми близкими душами,
и там, на осколках, среди маеты,
мешает и слышать, и слушать нам.
Характер — диагноз. Характер — судьба.
И, значит, нелепы протест и борьба.
Справляться с ним мыслью? Наитием? Нет —
он с нами вершит всё, что хочет.
Душа в круговерти свой след и свой свет
теряет… Характер — хохочет:
«Я прав! Я силён, даже если я слаб!
Я — данность. Фундамент и крыша.
Решаю, что раб ты, и будешь ты — раб…
А принц ты — сошлю в нувориши…
Я сам в исполнение привожу
любые свои вердикты…
Решу — и смиреньем тебя награжу,
а нет — необуздан и дик ты.
Никто предо мною не исполин.
Лишь я — повелитель, лишь я — властелин!»
Не буду, характер, бороться с тобой,
чтоб выиграть этот бессмысленный бой.
Бороться с тобой? Проиграешь — с е б е.
С е б е п р о и г р а е ш ь в неравной борьбе.
…Светает за окнами. Время вставать.
На столике рядом — перо и тетрадь.
Раскрою её — и по чистой строке,
чтоб слабой надежды ничем не спугнуть,
пройду, различая сквозь темень свой путь…
Омою ладони в прозрачной реке,
что видится-чудится мне вдалеке,
на берег присяду… Но всюду — одно:
зовущее, тёмное… Бездна иль дно?
Но в том-то, быть может, и выбора суть:
принять свой характер и — не утонуть…
Диагноз смертельный один только — Жизнь.
Держись за характер. Как можешь — держись…
P.S.
Но знаю (хоть редко об этом я вслух…) —
есть нечто сильнее характера… ДУХ.
К картине художника Малевича
Им — тяжело. Им тяжела их плоть:
их каменно свисающие руки,
глаза, отяжелевшие от муки
под веками, что как созревший плод
вот-вот опасть — и навсегда! — готовы…
Они — толпа, где каждый — только овен…
Точнее — стадо, где пастух — нужда,
безвременье и голод, и вражда
с собой и миром, к ним что глух и слеп,
что им — не дом, а тёмный хладный склеп…
Но им, живым, чей безотраден путь,
с пути того не суждено свернуть…
Судьбы своей ничем не побороть —
и потому так тяжела их плоть,
опущен взгляд и тяжелы их руки,
и замер дух, и неизбывны муки,
и новых сил ни в чём не обрести,
и взгляда от земли не отвести…
Немного софистики
Не знаю я,
куда меня несёт,
когда
в неведомую Лету кану я…
Но знаю твёрдо,
что во всём есть всё,
хоть есть во всём
и сущностное, главное.
«Не к живому плечу, а к дереву…»
Не к живому плечу, а к дереву
припадая, ищем опоры мы.
Всё, что нам изначально вверено,
оговорено нами, оспорено.
Мы спешим… И в неведомом беге
от себя, от себя убегаем…
Лето… Осень… И вот уже снеги
на плечах наших медленно тают…
И так долго всё длится и длится,
что морщинисты стали лица,
что глаза от тоски потускнели,
свет не видя в конце туннеля.
Он — куда, этот бег с ускорением?
Он — откуда? От сотворения
мира, разума, рая, ада ли?
Мы бежим. Мы спешим… А надо ли?
Обогнали себя? Отстали?
Износили свои вериги?
Мы, пришельцы из дальних далей,
заигрались в земные игры.
«Давно сменились грозы на морозы…»
Давно сменились грозы на морозы…
Дожди и грязь, и слякоть — позади…
Я плачу, тихо сдерживая слёзы…
А может, стоит — криком изойти
и раз хотя бы нарыдаться вволю,
и молнии метать… И жгучей боли
на милость сдаться и сказать: «Бери,
бери меня, что хочешь сотвори
с моим усталым, глупым, бренным телом,
надумаешь — в котле его вари
в своём аду… легко так… между делом…
Но душу… только душу отпусти!
О, Господи… прости меня… прости…»
И вдруг судьба, кто знает, вдруг она
как меч, что не сечёт повинну голову,
нас бросит не в котёл, (где плавить — олово…),
а в кущи, где покой и тишина,
где неба синь прозрачна и ясна,
где нет зимы — лишь лето и весна,
прохладны реки и песчаны бреги,
и живность, словно в Ноевом ковчеге,
довольна парой, избранной ей Ноем?!
Но… мне что делать с этой тишиною,
коль для души там — та же пустота
и суетность, и темь, и маета?..
О, боль моя!
Побудь ещё со мною…
«В свой день печальный, остальных печальнее…»
В свой день печальный, остальных печальнее,
подумалось мне горько и нескладно
вопросом, обращённым в никуда:
Что есть — и есть ли — у меня сегодня?
Сегодня, в этом дне, в отрезке жизни,
что мы зовём — семь разных букв — сегодня?
Что есть — и есть ли — у меня сегодня?
Вот эти комнаты, где лишь одно дыханье —
моё дыханье — движется вовне,
ни с чьим дыханьем не соприкасаясь?
Что есть — и есть ли? — у меня сегодня?
Вот эти комнаты, где я — наедине
с душой своей, так рано поседевшей,
хоть волосы мои — ты, зеркало, порукой —
ещё кудрявятся и сединой лишь брезжат?
Ах, это слово — брезжат… Мне словарь
синонимы подбрасывает щедро:
светлеют, развидняются… И вдруг… —
спасибо, слово! — вдруг в душе моей
светлеет, развидняется, и я…
…Дыханием дыхания касаюсь —
дыхания, любимого донельзя, —
пусть это только в памяти моей…
…И глажу мамы волосы седые,
хоть мама столько долгих-долгих лет
уже в другом, инаком измереньи…
…И что-то тихо сыну говорю —
о сыне сына, внуке моём взрослом,
которому исполнилось четырнадцать…
Я их так редко, очень редко вижу —
их жизнь проходит в городе другом…
Но как же мной, далёкие мои,
здесь и сейчас — о, как вы все любимы! —
да, в этот миг, сейчас, сегодня, нынче,
здесь, — в этой комнате, где лишь одно дыханье, —
моё дыханье! — согревает воздух…
…И вдруг звонок, звонок по телефону,
и цифры проступают на табло —
три… семь… и пять… и дальше, дальше, дальше…
И входит жизнь, живыми голосами
меня включая в дело, в состраданье,
в сотрудничество, сопереживанье,
души моей обитель сопрягая
со всем, что вне… О нет, уже — во мне…
…Светлеет. Развидняется. И я,
проснувшись, торопливо заношу
стихи вот эти на листок бумаги,
вот эти мои белые стихи…
Они белы, но не наличье рифм,
(точней, отсутствие…) их делает такими,
не белый цвет бумажного листа —
в них брезжит утро, брезжит седина,
что в волосах моих не проступила…
Светлеет… Развидняется… Январь.
Начало года — как всему начало…
«Мечтаю!»
Мечтаю!
Обывателем!
Побыть!
Проснуться,
потянуться,
улыбнуться,
холодною водой ополоснуться
и, взяв топор, дровишек нарубить,
печь истопить, сварить борща и каши
(ну, вкуснотища! ешьте, знайте наших!),
полить герань на белом подоконнике
и вычитать в прабабушкином соннике,
что сон ночной — мне, безусловно, «в руку»,
и с легкостью и радостью, без скуки
убрать свой дом — свою планету малую,
пыль вытрясти из всех половиков
(пыль дня всего лишь, а не пыль веков…),
часок вздремнуть — спокойной и усталою,
с соседкою, проснувшись, поболтать,
морковину, что в долг брала, отдать…
Но вот — стихи…
С какой бы
это стати…
Мечтаю!
Обывателем!
Остаться!
«Давным-давно…»
Давным-давно,
в далёкой дальней дали,
до первого
рождения земного
черты мои
незримо проступали
во чреве материнском —
как основа
всех будущих
свершений и обид,
надежд и упований,
и раздоров,
реальных и надуманных
коррид,
где я была…
быком ли?.. матадором?
И только кровь —
по жилам и из вен —
была такой горячей,
настоящей,
что я рождалась
заново на свет,
навеки с ним
пред этим попрощавшись…
…Давным-давно,
в далёком далеке,
как первый знак
рождения земного,
характер мой
без страха, налегке
из чрева —
материнского, родного —
входил в тот мир,
где Суть и Суета
полярны так
и так нерасторжимы,
где Истина
и Свет, и Красота,
как вдох, насущны
и — недостижимы,
где странники
безропотно приемлют
любые муки
и любые раны
в своём пути
к обетованным землям,
в своём пути
к неведомому храму.
…Пусть седина
клубится на висках,
и зной палящ,
и беспощадны ветры —
они идут
по медленным пескам,
идут в веках —
и с ними только вера.
И вдруг — травинка
там, внизу, у ног…
Кем, как, зачем
им явлена в пустыне?
И есть надежды
маленький росток,
и сердце утомлённое
не стынет…
«Всё исчезает, тает в свой черёд — …»
Всё исчезает, тает в свой черёд —
уходит дымкой легкой в мирозданье,
и, как всегда, острее расставанье,
чем радости нечаянный приход…
Да, всё пройдет. Всё то, чего ты ждёшь
так жадно, так коленопреклонённо…
И этот долгий бесконечный дождь —
надежда почвы, зноем иссушённой…
И постареет девочка, что ждёт
с прекрасным принцем встречи непременной…
Ну а пока — лишь на урок зовёт
её звонок на школьной перемене…
Ну а пока… Пока и ты не жди
ни расставаний, ни разлук, ни боли…
Всё зелено? Спасибо вам, дожди…
Ночь наступает? Пусть… А я дотоле
пройдусь по вечереющей земле,
касаясь взглядом медленных прохожих,
и мыслью полусонно-бестревожной,
и каждой клеточкой души своей и кожи
вберу в себя всё, что доступно мне
и так насущно, так необходимо:
вечерней свежести легчайших холодок,
воспоминаний медленный глоток,
звезды далёкой свет необъяснимый…
Воспоминание о прошлом
1.
…И волю дав душевному порыву,
мы сокращали имена любимых
до слога одного, нет, звука… нет — беззвучья,
в котором место лишь губам и боли
от наслаждения и… горечи той тайной,
что ведает разлуку впереди…
2.
…Ах, эта боль,
немыслимая боль
любви моей
мучительной, последней,
сжигающей,
как солнце в полдень летний
всё под собой.
…Она росла
(сжигая и светя…)
как скорость набирающее
скерцо…
А я её носила
как дитя —
там… глубоко… в груди…
под самым сердцем…
3.
Высоко (в моей памяти сирой…)
над закатом, над морем, над миром,
над моею бессонною лирой,
ты стоишь — бесконечно родной…
Отпусти меня, мой дорогой, —
отпусти
мою душу
с миром…
«Что-то снилось и снилось мне…»
Что-то снилось и снилось мне
в этом смутном, запутанном сне…
Я стирала, готовила, шила,
что-то сделать всё время спешила,
все цветы мне хотелось полить,
бисер весь на единую нить
нанизать, каждой бусинке дав
своё место в цветов сочетании…
И тогда уж, слегка приустав,
с книгой Фета прилечь на диване…
Всё. Закончены все дела…
И душа моя… вдруг… отошла…
Отошла — будто так и надо:
ни прощального слова, ни взгляда
напоследок… ни тени сомненья,
что пожить ещё есть настроенье.
Что-то хладное в тело мне дунуло,
и устроилось там не спеша,
и освоилось… но душа
(отошедшая…) вдруг — передумала…
«Приюти меня, — просит она
моё слабое бренное тело, —
я ещё пригожусь, я нужна, —
без меня ты осиротело!
Без меня ты — ни то, ни сё:
крест свой, пусть он и весом с пушинку,
без меня ты не унесёшь…
И заигранною пластинкой
на одной зависая ноте,
погрязая в одной заботе —
как бы время своё продлить, —
будешь тлеть, прозябать и ныть…
Без меня ты лишь дым от огня —
без меня… без меня… без меня…»
Ничего не ответило тело…
Не сумело? Да нет, не успело —
я проснулась… То солнечный луч,
раздвигая упрямство туч,
совершая с утра разбег,
тронул сомкнутость моих век,
мудро мне подсказать поспешил,
что нельзя — ни на миг! — без души…
И взялась я с душой за дела —
всюду вытерла пыль и полы подмела,
и стихи написала… вот эти…
Ну а дел — за всю жизнь не успеть мне.
27 мая 2006
«Разве жизнь уходит в Никуда?»
Разве жизнь уходит в Никуда?
Нет, она дорогой остаётся,
что в другой судьбе тропинкой вьётся —
памяти тропинкой… Навсегда.
Навсегда? И та судьба — не вечна…
Только жизнью — память не избыть,
и она тропинкой — светлой, Млечной —
будет над Вселенною парить.
«В некий горький…»
В некий горький,
судьбою отмеренный срок
безвозвратно с тобою
уходят в песок
поцелуи, объятья,
родные глаза,
детский смех и улыбки,
друзей голоса,
упоенья счастливый
случайный виток —
всё уходит в песок…
всё уходит в песок…
Всё уходит в песок —
и святое, и шалое,
и счастливая жизнь,
и судьба захудалая,
непомерно огромное,
мизерно малое,
чем гордится душа
и что нужно замаливать…
Всё — мучительных мыслей
бескрайний поток,
и один, потаённый,
души уголок,
не доверенный миру, —
уходит в песок…
И родительский дом,
и Отечества дым,
всё, что было когда-то
живым и родным, —
всё вбирает песок,
как вбирает он дождь
или старую пару
истёртых калош,
как безвкусную воду
и жадно и грубо
поглощают за миг
пересохшие губы.
В некий горький,
судьбою означенный срок
наша жизнь
безвозвратно уходит в песок.
И песок тяжелеет,
вбирая в себя,
наши тайны и скорби…
А сам, не скорбя
и всему вопреки —
вдруг одарит теплом
чьи-то бренные ноги
на бреге морском,
и в песочницах
маленькой детской рукою
превратит вдруг себя
в нечто мило-земное:
то ли в снежный сугроб,
то ли в холмик горячий —
в то, что детской душе
так понятно и значимо…
И когда-то, когда-то
сквозь этот песок
вдруг пробьётся к живущим
зелёный росток
и сиянием алым
их уверит заря —
всё не зря, всё не зря…
Всё, что было, — не зря.
…Но всё так же, всё так же —
в положенный срок
всё уходит… в песок…
Всё. Уходит. В песок.
P.S.
Этот вечный тоннель
с обещанием света…
Этот вечный песок…
Брег песчаный…
И — вечная Лета.
Почти детское
— Бывает ли небо зелёным? — Бывает,
когда оно лес или луг отражает.
— А жёлтым, соломенным небо бывает?
— Да, если колосья к нему обращает
созревшее поле… — А синим? А синим?
— Конечно, конечно, всегда и доныне
цвет синий у неба так часто бывает…
— Но что же той сини ему прибавляет?
— Что? Море и реки, и гладь океана,
и это понятно и вовсе не странно.
— А если вдруг небо увидим мы красным?
— Нет-нет, мы не вспомним о крови и страшном,
ведь в жизни есть поле цветущего мака,
и бантик на шее любимой собаки,
случается, красен… — Однако… — Однако
быть красными могут и краски, и платья,
и бусы… всего не сумею назвать я.
— А если вдруг… чёрным… окажется небо?
— Да всё потому, что дождей долго не было
и полнятся тучи дождём благодатным,
что землю напоит… Понятно? — Понятно.
Наверное, все мы на это согласны —
и дети, и взрослые: небу — быть разным:
и синим, и пёстрым, и мрачным, и ясным,
и белым, как снег, и серебряно-серым…
Мы даже беззвёздному небу поверим,
мы даже согласны на небо ненастное —
лишь пусть поднебесью не будет опасным.
«Всех лет отраженье — …»
Всех лет отраженье —
на теле моём:
случайных тревог
и извечных сомнений,
ошибок, надежд,
постижений, крушений…
Не так ли стареет
от времени дом?
Но душу свою…
о, как я берегу!..
Её поселю —
на другом берегу,
на том, где дождями
земля не размыта,
и горные выси
снегами покрыты,
где так воедино,
так радостно слиты
надёжность, и высь,
и живые орбиты —
для мысли полёта,
для круговращенья
всего, что в природе
есть жизнь и движенье…
И в сердце
так тихо звучит, не спеша:
«Прости меня, тело…
Спасибо, душа…»
И — пусть на закате
всей жизни и дня —
два берега
было и есть у меня…
А меж берегами —
живое теченье
любви и надежды…
И — свет вдохновенья.
«Когда-нибудь…»
Когда-нибудь,
когда — ещё не знаю,
и есть надежда,
что ещё не скоро,
свернёт к концу
стезя моя земная…
Но это мне
не станет приговором.
— Ну вот и всё… —
возможно, скажет Бог,
и взгляд его
сочувственен и строг,
и состраданьем
тяжелеют веки:
— Вы… не жилец…
на этом свете…
Я — не жилец
на этом свете?
Я? Не жилец?
Или — не житель?
Но здесь
души моей обитель,
земным
я следую обетам,
здесь под ноги
ложится мне трава,
тернистый путь души моей
смягчая,
здесь близкие —
права я, не права —
мою неправоту
согреют чаем…
Здесь я живу
под сенью стольких муз,
и дуб мне под ноги
роняет жёлуди,
здесь тащит мне
огромнейший арбуз
мой брат
(ему нельзя носить тяжёлое)…
О сыне взрослом
(в городе другом…)
я помолчу:
он — жизнь моя, мой дом,
он весь — во мне,
так, словно я беременна,
со мной он —
вне пространства и вне времени…
…А всё, что мне
отмерено судьбой,
я принимаю,
не вступая в бой:
да, не жилец,
но спорить-то о чём —
свой дом земной
я не арендовала,
я в нём жила,
теряла, обретала
и, просыпаясь
с утренним лучом,
готовила обед
средь бела дня,
и женщиной была
средь многих женщин…
…«Здесь и сейчас» —
ещё есть у меня,
как и у всех —
не больше и не меньше.
Другая память
На антресолях памяти моей
такое непонятное творится…
Чего там только нынче не хранится —
на антресолях памяти моей!
Забытых лиц туманные черты,
холмов и гор высоких очертанья,
могильные подгнившие кресты
и крестики на детском вышиванье.
В причудливом смешении таком
не отличишь, что — важно, что — случайно…
Ну почему безносый этот чайник
возвысился над мраморным столом?
И почему вдруг медленная птица
в моё окно — шестнадцатый этаж! —
влетает, чтоб о мебель в страхе биться,
забыв полёта высший пилотаж?
Но есть д р у г а я — выше, строже! — память…
Она и в нас, и — выше, выше нас,
и к ней лишь, к ней, душою и губами
я припаду в последний, скорбный час.
Там образы родителей моих
светлы и благородно молчаливы,
там не ведут с химерами бои
души моей прекрасные порывы.
Там суть отделена от суеты,
там душу греет снежная позёмка,
до счастья там каких-то полверсты,
и брат седой там видится ребёнком.
И если близок мой последний час,
что ж, помоги, моя другая память,
твой тихий свет — сыновними губами! —
коснётся пусть моих бессонных глаз…
«День осенний. Тёплый, но не жаркий…»
День осенний. Тёплый, но не жаркий.
И к закату медленного дня
березняк в любимом лесопарке
тихим светом охватил меня.
Я касаюсь бережно коры,
а она меня — душевным соком…
Эти бескорыстные дары
мне продляют все земные сроки.
А когда не встану, не дойду, —
я представлю мысленно всё это,
памятью к березе припаду
и сольюсь с её корою светлой…
«Кормила уток в маленьком пруду…»
Кормила уток в маленьком пруду
остатками обеденного хлеба,
и общее над нами Солнценебо
бросало свет на общую еду…
«Всё — отдать… Всё сделать, что хотела…»
Всё — отдать… Всё сделать, что хотела…
С близкими навеки попрощаться…
И тогда, оставшись не у дела,
передумать вдруг… и — задержаться.
Обсудить обыденно-простое,
сделать то, что в силах сделать стоя,
полежать немного на диване —
без тоски, без боли, без желаний,
и, себя от всех не отлучая,
с сыном, с братом посидеть за чаем…
Так, держась за милое земное,
обрести желание покоя…
«Вижу — Время меня не лечит…»
Вижу — Время меня не лечит,
но, все боли мои притупляя,
молоком переполненный глечик
мне подносит, не проливая.
Пригублю, утоляя жажду,
полной грудью вздохну… И однажды,
распрямляясь душою и статью,
всё, что есть, назову благодатью.
«Каждый день, каждый час, каждый миг — …»
Каждый день, каждый час, каждый миг —
(или всё это было с рожденья?) —
не снимая душевных вериг,
я свершаю своё восхожденье.
Всё — мне в помощь. И всё мне — жизнь,
даже эта предзимняя слякоть,
что до самых морозов лежит, —
что ж, не грех иногда и поплакать.
И пробившийся первый снежок
(он не снег ещё — только снежинки…)
позовёт, как весёлый рожок,
на нехоженые тропинки.
Колокольчиком дальним звеня
где-то там, у незримых пределов,
свежий ветер отыщет меня —
мою душу и бренное тело —
и одарит прохладой лесов,
и берёзовым сокодвиженьем,
всеми силами вечных основ
помогая в моём восхожденьи.
«Там, в заоблачных высях бродя…»
Там, в заоблачных высях бродя,
позабыв о насущном хлебе,
я была человеком дождя
и при солнечном небе.
А теперь, в запоздалом «теперь»,
после стольких разлук и потерь,
я ловлю каждый солнечный луч,
что пробьётся на миг из-за туч.
Но жалеть ни о чем не могу —
я жила на своём берегу
и, доверившись странной судьбе,
я всегда возвращалась к себе.
…Трудный дар —
быть собою во всём —
я несла в себе,
даже не зная о нём,
но искала его
и на кругах земных —
среди тихих надежд
и немереных лих, —
и в заоблачных высях
витая-бродя,
позабыв
о насущном хлебе…
…Потому и была
человеком дождя
и при самом
безоблачном небе.
«Я в своём зазеркалье…»
Я в своём зазеркалье
зеркал не держу,
я в своём зазеркалье
живу-ворожу
и в его лабиринтах
неспешно блуждая
я собою себя
так светло ощущаю.
Там воздушные замки
мне — домашний очаг
и любимого руки
у меня на плечах,
там привольно дышу,
безоглядно люблю, —
там — любое мгновение
остановлю.
Там нет времени,
прошлого, прожитых лет,
там — иных измерений
таинственный свет.
А потом, а потом —
вот такие дела —
наступает пора
заглянуть в зеркала.
Но привычный, обычный
зеркальный овал,
что всегда так покорно
меня отражал, —
в своей глуби бездонной
с границей овальной
отражать начинает
моё зазеркалье…
Заканчивая этот раздел недавно появившимся на свет стихотворением, я вдруг вспомнила чувство — тревожное, тайное, глубинное, — которое всегда возникает во мне через какое-то время после рождения стиха. Сначала это — освобождение. От того, что рвалось наружу, требуя своего, отдельного от меня существования. Некая живая данность, созревшая во мне, готовая к самостоятельной жизни, моё дитя, моё детище, — очередное моё стихотворение… И вот оно есть, у него начинается своя, не зависящая от меня жизнь. А что, если… если больше никогда — ни строки? Вот она, тайная эта и неиссякаемая тревога…
Нет, я уйду от неё, уйду, сбегу… ну, хотя бы в свои ранние стихи… «Язычница я, грешница, земная…»…
…Язычница я. Грешница. Земная.
Я босиком по стеклышкам ступаю.
И ничего, не укололась даже.
И продолжаю — медленно и дальше.
Я только родилась. Мне так немного нужно.
Я только родилась. Вот — шаг. Еще шагну.
Навстречу — солнце, яркая игрушка,
к нему ладони медленно тяну.
А это — море, голубая зыбка.
Я вышла из него вот только, днём.
А этот камень — первая ошибка:
я посижу минуточку на нём.
И отдохнув, я зашагаю вдаль,
как с колыбелью, попрощавшись с морем, —
чтоб расшибить коленки, встретить горе,
побегать с прыгалкой, узнать на вкус печаль.
И чтоб понять, как мало, мало знаю
у мудрости на вечном берегу…
Но — грешница, язычница, земная,
опять по острым стёклышкам бегу.
«Девчонка в промокшем платьице…»
Девчонка в промокшем платьице
ловит весенние градины,
смеясь от счастья и холода,
подбрасывает их ладошками…
Скажите, какого цвета
бывает на свете радость?
Скажите, её руками,
наверно, потрогать можно?
«Бумаги лист — …»
Бумаги лист —
и эта ночь моя!
Быть может,
счастье нарисую я…
Не вспышку, нет,
а мягкий отсвет, искорку,
и солнца диск —
ещё не высоко,
и девочка,
нелепая, как искренность,
по росным травам
ходит босиком.
Странное чувство вызывают эти ранние — неужели мои? — стихи… Как же не похожи они на те, что рождаются во мне сегодня. Но только ли годы — между ними? Не просто годы — целая жизнь… Из прошлого пришедшие стихи… Язычества вчерашнего штрихи? Сквозь толщу лет пробившийся родник? Иль… Истины теряющийся лик?
Приведённый ознакомительный фрагмент книги И в зеркале моём, и в зазеркалье… Стихи и проза предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других