Разбойники

Фридрих Шиллер, 1784

«Нужно смотреть на эту пьесу не иначе, как на драматическую историю, которая пользуется всеми выгодами драматического приема: следит за всеми сокровеннейшими движениями души, и в то же время не стесняется пределами театрального представления, не гонится за столь сомнительными выгодами сценической обстановки. Было бы бессмысленным требованием, чтобы в течение трех часов успеть сполна очертить три столь выдающиеся личности, деятельность которых зависит, может быть, от тысячи пружин, точно так, как было бы противоестественно, чтобы три такие личности в течение каких-нибудь суток вполне выяснились бы даже перед проницательнейшим психологом. Здесь действительность представляет такое обилие один за другим следующих фактов, что ее нельзя было втеснить в узкие пределы теории Аристотеля или Батте…»

Оглавление

Предисловие автора

Quae medicamenta non sanant — ferrum sanat, quae ferrum non sanat — ignis sanat.[7]

Hippocrates.

Нужно смотреть на эту пьесу не иначе, как на драматическую историю, которая пользуется всеми выгодами драматического приема: следит за всеми сокровеннейшими движениями души, и в то же время не стесняется пределами театрального представления, не гонится за столь сомнительными выгодами сценической обстановки. Было бы бессмысленным требованием, чтобы в течение трех часов успеть сполна очертить три столь выдающиеся личности, деятельность которых зависит, может быть, от тысячи пружин, точно так, как было бы противоестественно, чтобы три такие личности в течение каких-нибудь суток вполне выяснились бы даже перед проницательнейшим психологом. Здесь действительность представляет такое обилие один за другим следующих фактов, что ее нельзя было втеснить в узкие пределы теории Аристотеля или Батте.

Не самая сущность пьесы, но, скорее, её содержание делает ее невозможной для сцены. Сценическая обстановка пьесы требовала, чтобы на сцену были выведены характеры, оскорбляющие тонкое чувство добродетели, возмущающие деликатность наших нравов. Каждый поэт-психолог поставлен в эту необходимость; иначе, вместо снимка с действительной жизни, у него выйдут идеальные представления, вымышленные люди. Так уже бывает в жизни, что добрые оттеняются злыми, что добродетель живее обрисовывается в противоположности с пороком. Кто задался целью ниспровергнуть порок и мстить врагам религии, нравственности и общественных законов, тот должен изображать порок во всей его безобразной наготе, представлять его перед человечеством во всей колоссальной громадности. Он сам должен пройти моментально весь этот мрачный лабиринт, он должен сам перечувствовать все то, чем, как вполне противоестественным возмущается его душа.

Порок разоблачается здесь во всех своих внутренних проявлениях. В личности Франца он разрешает смутные упреки совести в бессильную абстракцию, уничтожает в ней всякое сознание виновности, заставляет ее отшучиваться от строгого голоса религии. Кто так далеко зашел (слава, которой никто не позавидует), кто изощрил свой разум на счет сердца — тому не свято все, что ни есть самого святого, тому ничто и Божество, и человечество: ни тот, ни другой мир не существуют для него. Я сделал попытку набросать точный и живой снимок с такого извращенного человека, разобрать по частям весь механизм такой системы порока, проверить на деле её состоятельность и силу, что обозначится в дальнейшем развитии драмы. Думаю, что мой очерк верен действительности.

Рядом с этой личностью стоит другая, могущая привести в недоумение немалое число моих читателей. Дух, для которого самый величайший порок становится привлекательным только потому, что порок этот окружен величием, требует силы, сопровождается опасностями. Такая замечательная, выдающаяся личность, полная силы, неизбежно становится или Брутом, или Катилиной, смотря по направлению, которое примет эта сила. Несчастные сочетания делают Карла Моора вторым, и только после величайших заблуждений становится он первым.

Ложное понятие о деятельности и влиянии, полнота силы, бьющей через край, до пренебрежения всеми законами, должны были естественным образом разбиться об общественные условия. И как скоро к этим восторженным мечтам о величии и деятельности присоединилось озлобление против далеко не идеального света — выработался тот странный Дон-Кихот, который в разбойнике Мооре вызывает со стороны зрителей отвращение и любовь, удивление и сострадание. Надеюсь, что мне не нужно оговариваться, что в этой картине я имел в виду не одних только разбойников, точно так же, как испанская сатира бичует не одних только рыцарей.

И теперь во вкусе времени изощрять свое остроумие насчет религии, так что, пожалуй, и не прослывешь гением, если не станешь издеваться и кощунствовать и над священнейшими её истинами. Чуть ли не во всех кругах принято за правило, чтобы так называемые острые головы позорили благородную простоту Священного Писания и представляли ее в смешном виде. Разве все самое святое и серьезное не может быть осмеяно — стоит только умышленно извратить его? Могу надеяться, что я достойно отомстил за религию и истинную мораль тем, что в лице постыднейших своих разбойников предаю общественному позору легкомысленных порицателей Священного Писания.

Скажу еще больше. Те безнравственные характеры, о которых говорено было выше, должны были иметь и свои блестящие стороны и выигрывать в умственном отношении то, что теряют в сердечном. Здесь я оставался буквально верен природе. На каждом, даже самом порочном, в известной степени лежит божественный отпечаток — и может быть величайший злодей гораздо ближе к великому праведнику, чем злодей мелкий, ибо нравственность соизмеряется с силами, и чем выше духовные способности человека, тем глубже и страшнее их заблуждения, тем невменяемее их извращенность.

Клопштоковский Адрамелех возбуждает в нас ощущение, в котором удивление смешивается с отвращением. С ужасом и изумлением следим мы по беспредельному хаосу за Мильтоновским Сатаной. Медея древних трагедий, при всех своих злодеяниях, все-таки великая, достойная изумления женщина. Читатель столько же восторгается Шекспировским Ричардом, сколько возненавидел бы его, если бы столкнулся с ним в жизни. Если я задался мыслью представить человека во всей его полноте, то должен указывать и на хорошие его стороны, которых не лишен и самый отъявленный злодей. Предостерегая против тигра, я не смею обойти молчанием красоту его блестящей пестрой шкуры, иначе в тигре не узнают тигра. Во всяком случае, не может быть предметом искусства человек, который есть одно зло: он не привлечет к себе внимания читателя, в нем будет только сила отталкивающая. Непрочтенными останутся его речи. Душа человеческая так же неохотно выносит постоянную нравственную дисгармонию, как ухо скрип железа по стеклу.

Потому-то я сам не посоветовал бы ставить пьесу на сцену. От обоих, и автора, и его читателя, требуется известный запас нравственной силы: от первого — чтобы он не украшал порока, от второго — чтобы он не полюбил его, подкупленный только одной блестящей его стороной. По-моему, пусть решает кто-нибудь третий — но на своих читателей я не могу вполне положиться. Толпа, под которой я разумею не только тех, что метут улицы, толпа (между нами будь сказано) слишком широко разрослась и, к несчастью, дает тон. Она слишком близорука, чтобы постигнуть самую сущность моего произведения: слишком скудна духом, чтобы понять то, что в нем есть великого, слишком злобна, чтобы захотеть узнать, что в нем есть доброго. Я боюсь, что она не даст осуществиться моим намерениям, быть может, даже захочет найти в моем произведении апологию порока, который я стараюсь ниспровергнуть, и за собственную непонятливость заставит поплатиться бедного автора, который может рассчитывать на все, кроме справедливости.

Вечное «Da-Capo» случается с историею об Абдере и Демокрите, и нашим добрым Гиппократам пришлось бы истощить целые плантации чемерицы, если бы они захотели помочь злу целебным снадобьем. Сколько ни станут друзья правды, и с церковной кафедры, и с театральных подмосток, поучать своих сограждан — толпа все-таки останется толпой, если бы даже солнце и луна изменили свое течение и небо с землей износилось бы, как какое-нибудь платье. Быть может, мне следовало бы, из снисхождения к слабосердечным, быть несколько менее верным природе; но-если всем нам знакомый муж и из жемчуга старается извлечь навоз, если случается, что в огне сгорают и в воде топятся, то следует ли из того, что жемчуг, огонь и вода должны быть конфискованы?

Замечательная развязка моего произведения дает мне право отвести ему место в ряду так-называемых нравственных книг. Порок получает должное воздаяние; заблудший вступает вновь на путь закона; добродетель остается победительницею. Кто хотя настолько поступит со мною справедливо, что прочтет всю мою книгу и захочет понять меня, тот — смею ожидать — если и не станет восхищаться мной, как писателем, то глубоко будет уважать во мне честного человека.

Автор.1781.

Примечания

7

Эпиграф — Quao medicamenta non sanant, ferrum eanat, quae ferrum non sanat ignis sanat — в оригинале поставлен не перед предисловием (стр. 187), но перед всей драмой. Значение его: «где беспомощны лекарства, там помогает железо, где беспомощно железо, там помогает огонь».

Афоризмы Гиппократа (Sectio VIII, 6), откуда взято это изречение, продолжают: «quae vero ignis non sanat, еа insanapiha existimare oportet» (чего и огонь не врачует, то должно считать неизлечимым).

На заглавном листе первых изданий драмы имеется еще надпись In Tirannos (против тираннов). См. в биографии рис. на стр. XXII.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я