Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий

Харуки Мураками, 2013

Он был юн, об окружающей жизни знал еще очень мало. Да и новый токийский мир сильно отличался от среды, в которой он вырос. Мегаполис оказался куда огромней, чем он себе представлял. Слишком большой выбор того, чем можно заняться, слишком непривычно общаются друг с другом люди, слишком быстро несется жизнь. Из-за всего этого он никак не мог настроить баланс между собой и окружающими. Но главное ― в те годы ему еще было куда возвращаться. Садишься на Токийском вокзале в «Синкансэн» ― и через каких-то полтора часа прибываешь в «нерушимый оплот гармонии и дружбы». Туда, где время течет неспешно и всегда ждут те, перед кем еще можно распахнуть душу. О том, что это место бесследно исчезло, он узнал на втором курсе, во время летних каникул.

Оглавление

Из серии: Мураками-мания

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

3
5

4

Как и Цкуру, тот парень ходил туда плавать по утрам. Вскоре они привыкли друг к другу и стали общаться уже накоротке. Поплавав, оба вместе одевались, а то и завтракали в кафе. Учился он на физфаке. Разговоры будущих физика и инженера, пусть даже из одного вуза, поначалу напоминали беседы между представителями разных цивилизаций.

— И чем же ты занимаешься на своем стройфаке? — спрашивал студент-физик.

— Строю станции.

Станции? Какие станции?

— Железнодорожные. Не орбитальные же.

— Но почему именно железнодорожные?

— Потому что они нужны людям, — отвечал Цкуру так, словно это разумелось само собой.

— Заня-а-атно, — с интересом тянул физик. — Станции нужны людям… Никогда не задумывался.

— Но ведь они и тебе нужны. Как бы ты без станции садился на поезд?

— На поезд без них, конечно, не сесть, это да… Но все-таки, э-э… Я даже не представлял, что на свете есть люди, одержимые их строительством.

— Кто-то придумывает музыку для струнных квартетов, кто-то выращивает помидоры и салат, — сказал ему тогда Цкуру. — Так что и для строителей станций дело найдется. А сам я не так уж и «одержим». Просто люблю иметь дело с чем-то конкретным.

— Прости за бестактность, но… найти в жизни что-нибудь конкретное и по-настоящему этим интересоваться — уже само по себе достижение, разве нет?

Цкуру подумал, не издеваются ли над ним, и взглянул в простодушное лицо собеседника. Но тот, похоже, и в самом деле так думал. Всерьез и без тени сомнения.

— Ты, Цкуру, наверное, любишь мастерить? Вот и имя у тебя такое… созидательное.

— Ну да, — ответил Цкуру. — Всегда любил что-нибудь конструировать.

— А вот у меня не так. Я сроду ничего реального создавать не умел. В школе на уроках труда никакие поделки у меня не получались. Даже из детского конструктора, где все расписано по шагам, не мог ничего собрать как надо. Про всякие абстракции размышлять — вот это по мне, никогда не устану. А вот создать ничего не способен. Еду, правда, готовить люблю; но стряпня, сам понимаешь, — процесс скорее разрушения, а не созидания… В общем, таким неумехам, как я, на стройфаке не место.

— Чем же ты хочешь заниматься?

Приятель немного подумал.

— Не знаю. Я, в отличие от тебя, не могу сказать — вот, мол, хочу заниматься конкретно тем или этим. Больше всего люблю просто думать как можно глубже. Свободные мысли в чистом виде. И все. Хотя думать свободные мысли в чистом виде — это в каком-то смысле все равно что создавать пустоту…

— Ну, немного создателей пустоты в этом мире тоже не помешает.

Приятель рассмеялся.

— Если все начнут вместо помидоров и салата создавать пустоту — боюсь, в этом мире будет не очень уютно жить!

— Наши мысли — как бороды, — сказал Цкуру. — У мужчин их не бывает, пока не вырастут. Не помню, кто это сказал…

— Вольтер, — отозвался приятель-младшекурсник. И, потирая гладкий подбородок, улыбнулся светло и открыто: — Но ко мне эта фраза неприменима. Бороды пока не выросло, зато думать всякие мысли с детства люблю…

Кожа на его лице и правда была как у ребенка. Брови — тонкие, но густые, а уши похожи на морские ракушки.

— Наверно, Вольтер все же говорил не о мыслях как таковых, а о рассуждениях, — сказал Цкуру.

Приятель чуть заметно кивнул.

— А рассуждения приходят от страданий. И ни возраст, ни борода тут ни при чем.

Звали его Хайда[9]. Фумиа́ки Ха́йда. Когда он представился, Цкуру тут же подумал: «Ну вот, еще одна цветная фамилия! Mister Gray…» Хотя, конечно, серый — это скорее отсутствие цвета, а не наличие.

Оба довольно замкнутые по характеру, они болтали так все увлеченней и вскоре подружились. Встречались каждое утро в одно и то же время и вместе плавали. Оба — кролем на длинные дистанции, но Хайда сначала — немного быстрее. С детства он ходил в секцию плавания и приучился грести так, чтобы не расходовать силы зря. Его лопатки порхали над водой, как крылья бабочки. Впрочем, он постоянно объяснял Цкуру, как лучше двигаться, и вскоре они уже плавали с одинаковой скоростью. А разговоры, поначалу сводившиеся только к технике плавания, превратились в беседы на самые разные темы.

Хайда был невысоким и симпатичным. Лицо — узкое, слегка вытянутое, точно у древнегреческих статуй, — отличалось интеллектом и элегантностью, которое после нескольких встреч начинаешь воспринимать как нечто совершено естественное. Ничего общего с кукольными красавчиками, чья смазливость бросается всем в глаза.

Коротко стриженный, вечно какой-то слегка перекрученный, в одних и тех же светлых парусиновых брюках, этакий небрежно-расслабленный. При этом во что бы ни одевался, все вещи смотрелись на нем очень естественно. Больше всего любил книги, хотя, как и Цкуру, современной прозы почти не знал — предпочитал труды по философии или классику. Еще он ценил драмы — древнегреческие и Шекспира. И отлично разбирался в театрах но и бунраку[10]. Родом он был из префектуры А́кита, светлокожий, с длинными пальцами. Алкоголь, как и сам Цкуру, переносил с трудом, зато отличал на слух Мендельсона от Шумана (чем Цкуру похвастать не мог). Страшно застенчивый — во всякой компании больше двух человек любил оставаться незаметным. Тем загадочнее для такой натуры смотрелся глубокий шрам на шее — длиной сантиметра четыре, как от ножа.

В Токио Хайда приехал той весной и поселился в студенческом общежитии недалеко от вуза, но подружиться пока ни с кем не успел. Поняв, что у них много общего, они начали видеться чаще, и Хайда стал появляться у Цкуру в гостях.

— Шикарное логово для простого студента! — с любопытством заметил он, зайдя в гости впервые.

— Отец в Нагое заведует риелторской фирмой, у которой несколько квартир в Токио, — объяснил Цкуру. — Пока они пустуют, меня пускают пожить. До меня здесь жила старшая сестра. Закончила вуз — съехала, теперь живу я. Все на контору оформлено.

— Так твои предки — богачи?

— Да как сказать… Богачи, не богачи — я и сам не пойму, если честно. Да и отец вряд ли сможет сказать, сколько он стоит на самом деле, пока не соберет за одним столом бухгалтера, адвоката, аудитора и консультанта по инвестициям. Но пока не бедствует, дает вот мне здесь пожить. И на том спасибо.

— Но тебя, похоже, этот бизнес не привлекает?

— Нисколечко. В таком бизнесе нужно постоянно что-то передвигать: то справа налево, то слева направо — большие деньги, огромные суммы. У меня ко всей этой возне душа не лежит. Все-таки я — не отец. Мне куда радостней строить станции, пускай это не так прибыльно.

— Ограничиваешь интерес? — уточнил Хайда и широко улыбнулся.

* * *

С этой квартиры — элитной «двушки» в районе Дзиюгао́ка — Цкуру так никуда и не съехал. Окончил вуз и поступил в солидную фирму с головным офисом на Синдзю́ку, а жить остался там же. Когда ему стукнуло тридцать, отец умер, и квартира досталась Цкуру в наследство. Похоже, отец с самого начала планировал завещать эту недвижимость сыну и переоформил ее на имя Цкуру, ничего ему об этом не сообщив. Риелторский бизнес отца унаследовал муж старшей сестры, и Цкуру преспокойно строил дальше свои станции, а в Нагою почти не возвращался.

Приехав на похороны отца, он смутно надеялся, что хоть кто-нибудь из четверых друзей навестит его с соболезнованиями. И еще думал: если это случится, какими словами их встретить? Как с ними общаться? Но никто не появился. Цкуру воспринял это как с обидой, так и с облегчением. «Неужели все вот так и закончилось?» — думал он. Больше в прошлое не вернуться. Каждому из нас теперь за тридцать. Хватит уже мечтать о нерушимом братстве людей.

То ли в журнале, то ли в газете Цкуру как-то вычитал, что по статистике большинству людей на свете не нравятся их имена. Сам он, впрочем, принадлежал скорее к счастливому меньшинству. По крайней мере, никогда не сожалел о том, как его зовут. Да и представить себе жизнь под другими именем и фамилией у него все равно толком не получалось.

Официально его звали Цкуру Тадзаки, но иероглиф «цкуру» читался не по правилам, и его приходилось прописывать каной[11]. Большинство знакомых так и думало, что иероглифа в его имени нет. А по-китайски тот иероглиф читался «са́ку», отчего мать с сестрой так и звали его — «Саку» или «Саку-тян». Для удобства.

Назвать первого сына глаголом «создавать» отец решил задолго до рождения самого Цкуру, поскольку сам был человеком весьма далеким от созидания чего-либо конкретного. А может, его посетило нечто вроде Небесного Откровения. Шарахнуло неслышным громом, опалило невидимой молнией, и та выжгла у него в подсознании: «Назови своего ребенка «Цкуру». Впрочем, об этом отец никогда не рассказывал — ни самому Цкуру, ни кому бы то ни было еще.

Как вспоминала мать после тех похорон, очень долго отец не мог выбрать, каким из двух иероглифов «цкуру» это имя лучше записывать. Оба знака по-японски читаются одинаково, но на письме создают разное впечатление. Второй — по-китайски «со» — ближе к высокопарному «созидать, творить». Именно его сперва предложила мать, но отец поломал голову еще несколько дней и в итоге остановился на приземленном «создавать, производить». Он считал, что знак «созидать» накладывает на человека более тяжкое бремя жизни. А «создавать» — читается так же, но к великим подвигам не обязывает, и с ним человеку живется весело и легко.

— Как бы там ни было, имя для тебя отец обдумывал очень серьезно, — подчеркнула мать. — Все-таки первый сын…

И хотя отношения Цкуру с отцом никогда не отличались теплотой, воле родителя приходилось повиноваться. Да и сам он считал, что «создавать» подходит ему куда лучше. Ибо в своей натуре ничего особенно творческого не отыскивал, хотя насколько это облегчило ему «бремя жизни», судить не брался. Может, и правда, с «созидательным» именем ему жилось бы несколько иначе. Но вот чтоб тяжелее?..

Так он и стал Цкуру Тадзаки. А до того был безымянным, хаотичным ничтожеством, куском розового мяса весом в три кило, прооравшим всю ночь напролет. Но уже на рассвете ему дали имя. После чего у него включился мозг, заработала память, и он наконец осознал себя. Имя стало отправной точкой для всей его дальнейшей жизни.

Отца звали То́сио[12]. Лучшего имени для такого человека придумать сложно. Тосио Тадзаки — Человек, Который Из Всего Извлекает Прибыль. Из нищеброда без иены за душой превратился в крупного торговца недвижимостью, на волне экономического бума 90-х добился успеха и умер от рака легких в шестьдесят четыре года. Но это случилось гораздо позже. Когда Цкуру познакомился с Хайдой, отец был еще жив и, выкуривая за день с полсотни сигарет без фильтра, упорно и агрессивно скупал и перепродавал квартиры в элитных токийских высотках. Японский «мыльный пузырь» уже лопнул, но отец умудрился предвидеть все серьезные риски заранее, прибыль распределил грамотно и не разорился. И даже его легкие пока оставались в порядке.

— А мой отец преподает философию в универе, в Аките, — рассказал Хайда. — Тоже любитель всяких абстракций. Вечно слушает классику. По уши в книгах, которые никто, кроме него, не читает. С деньгами обращается как дитя малое, только получит — сразу тратит на книжки и пластинки. Ни о семейном бюджете, ни о накоплениях вообще не думает. Постоянно в облаках витает. Я только потому и смог учиться в Токио, что этот вуз недорогой и общага бесплатная.

— Значит, учиться на физика выгодней, чем на философа? — уточнил Цкуру.

— После выпуска, что у тех, что у других, примерно одинаковые дыры в карманах. Нет, конечно, если Нобелевку получишь — дело другое… — ответил Хайда и опять улыбнулся.

Ни братьев, ни сестер у Хайды не было. На друзей ему не везло; с детства он любил только собак и классическую музыку. В общежитии слушать классику (а тем более держать собак) было негде, а потому он частенько приходил к Цкуру с пачкой компакт-дисков и слушал все это у него. Большинство музыки он брал напрокат в универовской библиотеке, хотя иногда приносил свои старые виниловые пластинки. У Цкуру дома был очень хороший проигрыватель, но все диски, оставшиеся от сестры, ограничивались попсой вроде Барри Манилоу и «Пет Шоп Бойз», так что сам он вертушку почти не включал.

Хайда же больше всего любил классику — инструментальную, камерную или оперную. Произведения, в которых беспрестанно гремит оркестр, его не интересовали. И хотя обычно Цкуру к классике (да и к музыке в целом) был равнодушен, слушать что-то вместе с Хайдой ему нравилось.

Однажды тот поставил какую-то фортепьянную пьесу, и Цкуру вдруг поймал себя на том, что уже слышал это раньше — и не однажды. Что за произведение, кто написал, он понятия не имел. Тихая печальная тема сперва задается медленными, отрывистыми аккордами, а потом переходит в череду вариаций. Оторвав взгляд от книги, Цкуру спросил, что сейчас звучит.

— Ференц Лист, «Le Mal du Pays», — ответил Хайда. — Цикл «Годы странствий». Из его Первой тетради, когда он еще в Швейцарии жил.

— Рё-мару… дзю..?[13] — не понял Цкуру.

«Лё маль дю пэи́», — повторил Хайда. — Это по-французски. Чаще всего переводят как «Ностальгия» или «Меланхолия». Но если разобраться, это скорее «неизъяснимая тоска, охватывающая сердце в чистом поле». Непростое название, трудно перевести адекватно…

— Одна моя знакомая часто это играла, — сказал Цкуру. — Одноклассница в школе.

— Я тоже люблю эту вещь, — кивнул Хайда. — Чуть ли не с детства. Хотя о ней мало кто знает. А эта твоя одноклассница хорошо играла?

— Да я в музыке не спец, судить не берусь. Но когда слушал — чувствовал, что красиво. Как бы лучше сказать… С тихой грустью — но не сентиментально.

— Если ты так чувствовал — видимо, играла хорошо, — снова кивнул Хайда. — Технически эта пьеса кажется простенькой, но в ней очень коварные интонации. Если просто играть по нотам, слушать неинтересно. И наоборот, если слишком манерно «выпиливать» — звучит дешевкой. Даже то, как давить на педали, меняет весь характер пьесы.

— А это кто играет?

— Лазарь Берман, русский пианист. Так исполняет Листа, как художник пейзажи пишет. Фортепьянные пьесы у Листа принято считать слишком техничными, неглубокими. Но вот, пожалуйста: среди них попадаются и такие, как бы с вывертом. А если внимательно переслушать все, можно понять, сколько глубины таится за этой внешней техничностью. Особенно здесь, в «Тоске по родине». Среди современных пианистов почти никто не умеет исполнять Листа правильно и красиво. На мой вкус, из сравнительно недавних это Берман, а из совсем старых — только Клаудио Аррау. И больше никто…

Заговорив о любимой музыке, Хайда уже не мог остановиться. Он пустился перечислять особенности исполнения Берманом музыки Листа, но Цкуру уже почти не слушал. В памяти его проступила фигурка Белой, игравшей когда-то эту мелодию. Явственно, объемно — будто само Время потекло вспять и он вернулся в те прекрасные минуты полузабытого прошлого.

Вот рояль «Ямаха» в гостиной у нее дома. Словно в гармонии с ее строгостью, всегда настроен безупречно. На лакированной поверхности — ни пятнышка, ни отпечатка пальца. Лучи послеобеденного солнца на полу. Тени кипарисов в садике за окном. Кружевная занавеска подрагивает от ветра. На столе — чашки с чаем. Ее черные волосы, собранные в хвост на затылке. Взгляд, сосредоточенный на странице с нотами. Длинные изящные пальцы на клавишах. Ступни, неожиданно сильно и точно управляющие педалями. Белые икры — словно из фарфора с глазурью. Когда ее просили что-нибудь сыграть, она часто исполняла именно эту мелодию. «Лё маль дю пэи»… «Неизъяснимая тоска, охватывающая сердце в чистом поле». Ностальгия. Или меланхолия.

Прикрыв глаза, Цкуру вслушивался в музыку, и внезапно что-то внутри скрутило его так, что перехватило дыхание. Словно незаметно для себя он вдохнул облачко пыли. Закончилась эта мелодия, началась следующая, а он все сидел, поджав губы, не в силах отогнать видение прочь. Хайда смотрел на него пристально.

— Если не возражаешь, пускай эти диски побудут пока у тебя, — предложил он наконец, пряча пластинку в конверт. — Все равно у меня в общаге их негде слушать.

Так три пластинки в одной коробке перекочевали в жилище Цкуру, где и стоят до сих пор. На одной полке с Барри Манилоу и «Пет Шоп Бойз».

А еще Хайда отлично готовил. И в благодарность за то, что Цкуру давал ему слушать музыку, он частенько приносил с собой купленные по дороге продукты, шел на кухню и готовил еду. Кастрюль, сковородок и прочей утвари сестра оставила целый набор. Вместе с которым он унаследовал необходимость отвечать на звонки ее бывших парней — всякий раз одно и то же: «Простите, но моя сестра здесь больше не живет». Так что два или три раза в неделю Цкуру и Хайда еще и ужинали вместе. Слушали музыку, болтали о чем-нибудь — и поедали то, что приготовил гость. Обычно Хайда делал что-нибудь на скорую руку, но по выходным, когда больше времени, старался вовсю. Но вкусно было всегда. Чем-чем, а кулинарным талантом природа его наградила. Будь то банальный омлет, или простой суп мисо, или сливочный соус, или испанская паэлья — за что бы ни брался, все получалось мастерски и очень изысканно.

— Оставлять тебя на физфаке — расточительство, — подшучивал Цкуру. — Да ты просто обязан открыть свой ресторан!

— А что? Неплохая мысль, — смеялся Хайда. — Но я не люблю надолго привязываться к одному месту. Хочется жить свободно: куда захотел — туда и пошел…

— Но так жить очень непросто.

— Непросто, ты прав. Но я для себя уже это решил. Буду жить свободным. Готовить я, конечно, тоже люблю, но вертеться на кухне, как на работе, у меня желания нет. Иначе я наверняка начну кого-нибудь ненавидеть.

— Кого?

— «Повар ненавидит официанта, но оба ненавидят посетителя», — ответил Хайда. — Так писал Арнолд Уэскер в пьесе «Кухня». Человек, у которого отняли свободу, обязательно станет кого-нибудь ненавидеть. Разве нет? А я так жить не хочу.

— Ты хочешь жить ни к чему не привязанным, хозяином своих мыслей?

— Именно так.

— Но быть хозяином собственных мыслей — это ужас как непросто.

— Быть хозяином своих мыслей — это все равно что быть хозяином своего тела и выходить из него, когда тебе нужно. Просто покидаешь свою клеть, отрицаешь свою физическую оболочку, когда уже совсем невмоготу, сбрасываешь ее, точно оковы, — и запускаешь логику в свободный полет. И позволяешь этой логике жить своей жизнью. Вот главный принцип любой медитации.

— У-у, как все сложно…

Хайда покачал головой.

— Вовсе нет! Конечно, смотря о чем думаешь, но в принципе — ничего сложного. Очень многие и делают это неосознанно, просто чтобы не сойти с ума. Хотя сами этого не замечают.

Цкуру задумался. Ему нравились абстрактно-философские лабиринты, по которым они с Хайдой то и дело плутали. В подобных беседах обычно молчаливый Цкуру вдруг становился чуть не болтуном, так сильно его цепляли слова этого младшекурсника. Ничего подобного с ним до сих пор не случалось. Даже в «неразлучной пятерке» он почти всегда был слушателем.

— Но мне кажется, — сказал Цкуру, — без умения делать это осознанно — настоящим хозяином своих мыслей не станешь…

— Именно, — кивнул Хайда. — Очень похоже на умение видеть сны, которые тебе хочется. Обычным людям такое не под силу.

— Но ты полагаешь, что смог бы научиться?

— Возможно, — ответил Хайда.

— Боюсь, на физфаке политеха такому не учат…

Хайда рассмеялся.

— А я и не рассчитываю обучиться этому в вузе. Мне нужны только физическая свобода и время. И ничего больше. Для одного лишь определения, что такое «мысль в голове», все эти академики наворачивают кучу научных терминов. А это уже никуда не годится. Ведь созидание — имитация свободного, ничем не связанного мыслительного процесса. Так считал реалист Вольтер.

— И ты с этим согласен?

— У любой вещи или явления есть свои рамки. Точно так же они есть у мысли. Самих рамок бояться не стоит. Как не стоит и бояться их разрушать. Разрушение рамок — первичное условие для свободы. Уважение к рамкам — но и ненависть к ним же. А что при этом нужно для жизни — это уже вторично. Вот и все.

— Тогда у меня вопрос.

— Какой?

— В самых разных верованиях большинство пророков получают Откровение через глубокий транс или экстаз. Так?

— Так.

— Но это происходит уже за рамками свободной воли, так? Ведь тогда Пророк — пассив, а Откровение — актив…

— Так.

— В итоге Откровение превосходит рамки Пророка — и становится вездесущим, так?

— Именно.

— То есть без отрицания первичного не будет и вторичного, верно?

Хайда молча кивнул.

— Вот это и непонятно. В чем же тогда ценность свободы воли?

— Замечательный вопрос, — сказал Хайда и улыбнулся, точно кошка, дремлющая на солнцепеке. — На него я ответить пока не могу.

Скоро Хайда начал оставаться у Цкуру на ночь по выходным. Они болтали допоздна, потом Хайда стелил себе на диване в гостиной и засыпал. А наутро варил обоим кофе и жарил омлет. К кофе он относился очень привередливо, всегда приносил с собой ароматные, тщательно прожаренные кофейные зерна и маленькую электрическую кофемолку. Другого столь нищего студента, повернутого на вкусе и запахе кофе, не нашлось бы, наверное, в целом Токио.

Своему новому другу Цкуру рассказывал о себе много и откровенно. Вот только истории с четырьмя бывшими друзьями в Нагое старательно избегал. Даже заикнуться об этом не мог. Слишком глубокую душевную рану он тогда получил, и слишком свежими еще оставались воспоминания.

И все-таки в разговорах с Хайдой ему удавалось-таки забыть о той страшной потере. Впрочем, нет, забыть — не то слово. Когда все лучшие друзья разом отворачиваются от тебя, боль такого удара остается в душе навсегда. Просто теперь эта боль отступала время от времени, будто вода при отливе. То просто спускалась до щиколоток, то уходила дальше — так, что и не разглядеть. И тогда он физически ощущал, пусть ненадолго, как Токио, будто новорожденный клочок суши, вдруг обнажается под ним, и он наконец-то пускает корни. В нем зарождается какая-то новая жизнь, пусть одинокая и неприметная. Те жуткие дни в Нагое отходят в прошлое, и Цкуру начинает смотреть на них со стороны. И это, несомненно, большое достижение, все благодаря его новому другу Хайде.

А тот по любому вопросу имел свое мнение — внятное и обоснованное. Чем дольше они встречались, тем больше невольного уважения вызывал этот парень у Цкуру. Хотя чем привлекал Хайду он сам — этого Цкуру понять не мог. Но как бы там ни было, болтали они всегда увлеченно и подолгу, о чем бы ни заходила речь.

И все-таки, оставаясь один, Цкуру подумывал о том, чтобы обзавестись подругой. Обнимать ее, нежно гладить где захочется, вдыхать аромат ее кожи. Для молодого здорового мужчины — желание нормальное. Но всякий раз, когда он начинал думать о женщинах, когда хотелось кого-нибудь обнять, в подсознание почему-то сразу являлись Белая с Черной. Неразлучная парочка — они занимали собой весь мир его фантазий. И это его повергало в тяжкую, неописуемую депрессию. Почему они никак не оставят его в покое? Обе ведь ясно дали понять: видеть тебя не желаем и ни о чем говорить с тобой не хотим. Почему же тогда они молча не сгинут из его сердца? В свои двадцать лет Цкуру еще ни с кем не переспал. Целовался-то всего пару раз и пока еще никого не выманил на свидание.

Иногда он думал, что, возможно, какой-то системный изъян таится в нем самом. Некий психологический барьер мешает естественному ходу его жизни. Связано ли это с отречением четырех ближайших друзей или же проблема не в том, а просто вот такой уж он с рождения, Цкуру толком не понимал.

Однажды субботним вечером Цкуру с Хайдой засиделись допоздна и вдруг заговорили о смерти. О том, что любому человеку когда-нибудь придется умереть. И что каждый вынужден жить с предчувствием своей кончины. Оба рассуждали об этих вещах скорее умозрительно. Цкуру хотел было рассказать Хайде, как он зависал на границе жизни и смерти, как серьезно после этого изменился — и душой, и телом. И какие странные видения посещали его в те дни. Но тогда пришлось бы рассказывать и о том, почему так случилось, всю историю от начала и до конца. А потому он просто молчал, слушая рассуждения Хайды.

Ближе к полуночи разговор иссяк, и в квартире стало тихо. Обычно в таких случаях они ложились спать: оба — жаворонки, любили вставать с рассветом. Однако на этот раз Хайда долго сидел по-турецки на диване в глубокой задумчивости. А затем как-то неуверенно произнес:

— Насчет смерти… вспоминаю одну историю. Мне отец рассказывал. О том, что он якобы пережил, когда ему исполнилось двадцать. Примерно сколько мне сейчас. Излагал он ее часто, так что я запомнил во всех подробностях. История очень странная, поверить в нее трудно. Но отец мой — не из тех, кто стал бы врать о таком, да и небылиц сочинять никогда не умел. Сам знаешь, если человек повторяет какую-то небылицу, он постоянно, от рассказа к рассказу, что-нибудь в ней меняет. То финал прикрутит другой, то забудет, с чего в прошлый раз начинал… Но эта отцовская история не менялась никогда вплоть до мельчайших деталей. Так что, возможно, он и правда все это пережил. Мне как сыну только и остается в это верить. А ты, не зная моего папашу, можешь и не верить, решай сам. Тогда просто знай, что такая история существует. Можешь воспринимать ее как народное творчество или страшилку. Вообще-то она длинная, а уже поздно… Рассказывать?

— Конечно, давай, — ответил Цкуру. — Я пока спать не хочу.

5
3

Оглавление

Из серии: Мураками-мания

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

9

Ха́й-да (букв., яп.) — «серое поле».

10

Но (яп. мастерство, умение, талант) — японское театральное драматическое искусство с более чем шестивековой историей. Сцену театра венчает крыша, под которой выступает актерский ансамбль в сопровождении музыки с песнопениями. В современный репертуар но входят около 250 пьес. Бунра́ку (букв. развлечение историями) — традиционная форма японского кукольного театра в сочетании с народным песенным сказом дзёрури. Пьесы исполняют под аккомпанемент сямисэна. Зарождение жанра относится к концу XVI — началу XVII в.

11

Кана́ — слоговая азбука, одна из составляющих японской письменности наряду с китайскими иероглифами. В отличие от иероглифов, которыми изображают корневые значения слов, буквы каны показывают только то, как слова звучат. Современная кана состоит из 100 знаков и разделяется на хира́гану и ката́кану (для записи японских или иностранных слов соответственно).

12

То́си-о (яп.) — распространенное мужское имя, букв. — «ценный, выгодный». Иероглифы «Тосио Тадзаки» ассоциируются с «выгодным мужчиной со множеством разных утесов (достоинств)».

13

В японском языке нет звука «л», и большинство японцев инстинктивно заменяет его на «р».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я