Сборник №3 «DUализмуса» сформирован из текстов (рассказы и главы-пазлы), к которым у автора двойственное отношение: они равно годятся и для папки с шедеврами, и для тех рукописей, которые разные Гоголи, однажды затосковав, сжигают. Книга содержит нецензурную брань.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги DUализмус. Корни солодки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
© Ярослав Полуэктов, 2023
ISBN 978-5-4474-4634-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Классики в гостях у Чена Джу — псевдонима
На одной из лекций, прочитанной во Франции перед читательницами русского филиала Клуба Воинствующих Ночных Бабочек, живой псевдоним по имени Чен Джу-Псевдоним объясняется с ними по поводу жанра его произведения и сходства с другими столь же неизвестными писателями. Неизвестность при жизни, по его мнению, это вроде посмертно даденной Букеровской премии.
— Странное дело, но по мере написания книги с моим стилем происходили некоторые метаморфозы1. Понимаете, там (в лингвоанализаторе — прим. ред.) есть разные списки, — объясняет он читательницам про то, как окунувшись в него с первого раза, вынырнул грамотной, но хитрющей какашкой и навсегда прилип в качестве сравнительного эталона несравненный Борис Акунин.
— А во Франции читают Акунина? — спрашивает Чен-Псевдоним французских мамзелей с удивленными и выпученными глазками. Они стараются понять переводчика. — Нет? Только изредка? Как же так? — сильно удивляется Чен Джу.
На самом деле русские во Франциях почитывают Акунина.
— Он специально «заремеслен», — считает Чен, — и отлично заострён на бабки в том числе. Настолько мастерски, ради угождения всем подряд — сам сказал кредо своё, без пыток — что простак не отличит его от гения: ах, сколько много он знает, ах, как он старинно выражается, его читаешь, а по столу прыгают лягушечками редкие вещички такие, ну про которые можно знать, только живя рядом с тем именно столом, и именно в том веке, и даже в том же числе, месяце и году. Нет, непременно наш Боря — гений. Гений вкусных деталей в сочетании с железной осью. Настоящий горячий ещё шампурчик, который и облизать не грех.
— Чего, чего?
— Ну, план…. Я фигуративно… Ах вот как интересно! А во всём-то у него тайна, а сюжет, а фабула, бррр — всё это есть. Классик, явный структуралист, без плана никуда, без логики не моги. В учебник точно войдёт. Не говоря уж про кино, где детальки с планом любят, всё расписано и во всём почти-что сценарий.
— Что вы тут нам всем наговариваете в микрофон? — крикнула одна из дам.
— Чепуховые ваши слова! — выкрикнула другая.
— Это же и есть настоящая классика, без подделок и дурацких, — шепнула подружке третья.
— В интернете все эти детальки можно нарыть, в других книжках, и не надо даже в архиве сидеть, — говорит им Чен Джу, не моргнув глазом. — Хотите, посидим завтра в сушибаре — будто в китайской фанзе — и поговорим о Конфуции? И вы не отличите меня от китайца.
— Да ну, не может такого быть.
— Что ж не может, может. Только мне для этого нужно две ночи. Я и физику и строительную механику учу за двое суток, если никто не отвлекает. А, кстати сказать, один молодой мой друг — после ВДВ — успевает то же самое сделать за ночь (день у него занят девочками). А если что построит, то не боится, что его здание рухнет…
— Не вешайте нам лапши, — говорит одна французская дама за всех французских дам. — Не надо нам такого выученного за ночь Конфуция. Пейте свой псевдокитайский чаёк в одиночку. Ваш сказочно неуловимый Фуй-Шуй, к примеру, — полная выжимка из мизинца. Лекарство от давления с добавкой порошка из яиц китайского червя. (Читала стервя! Готовилась к встрече!)
— Специально китайских червяков не бывает, — сказал Чен Джу. А он умён. — У них нет национальности. Тем более, яиц, если вы про шелкопряда.
— Что вы мне глупости говорите!
Возвращаемся обиженно в Париж.
Утверждаю: французы, те, что по-настоящему французские, плюют на современную русскую литературу, что бы там в России не писали. Франция то ли преднамеренно дуря, то ли ошибочно возгордясь, считает, что только она одна может писать нормальные книжки. За ними Америка (это вообще зря), немножко Англия (писак-чужаков не пустит), Ирландия (давно), ну, немного Бразилия. Чуть-чуть, но зато ловко — Швеция. Могу назвать фамилии. Италия рядом не стояла. Им это не интересно. У них модный Милан, романтическая Венеция, кровавый Колизей, ужасные истории древнего Рима. С этого и снимаются сливки.
Современную литературу они как бы забыли. Франция, считают они, — лучше всех, а лучше России тем более. Она только ошибочно не победила в 1812-м. Француз этим особо не заморачивается. Россия по-прежнему всего лишь глиняный, теперь ещё и газовый колосс, утыканный ракетами. Как свечками в именинном торте. Феодалы, прыгнувшие в социализм. Минуя. Рядом с ней лучше не стоять. Рассыпаясь, завалит обломками. Есть, есть ещё признанные мировые штампы.
Есть о чём задуматься Минкульту: крепчает внутри его туризм, но умывается слезами литературный кулик.
Сходством с Бэ Акуниным как эталоном читаемого писателя, менее амбициозным согражданам можно было бы гордиться (выпятив сходство в первых же строках) и срубать с того сходства деньги.
Но не тут-то было в случае непредсказуемого Чена, нагловато, играющего в обидное окололитературное регби. У него зелёные рожки. Есть фото его самого, и его прапапы Джу Джу.
Чен Джу, как и большинство приверженцев классического русского языка, любят и, насколько позволяет совесть, уважает Бориса. Но, после проверки сочинений других авторов, представленных в самиздате, Чен Джу дотошно разобрался и определил, что большинство самиздатовцев, имевших, ввиду приличного объёма написанного, право на анализ, точно так же, как и Чен Джу, носили то же самое славное акунинское клеймо.
Растиражированная в миру печать Акунина и пришлепнутая злым анализаторским роком ко лбу Чена Джу, представлялась последнему не только не оригинальным, стандартно магазинным украшением, а ужасной шивоподобной бородавкой, которую надобно бы состричь. А её отчего-то обожает четверть загорелого, сисястого и бедрастого человечества, полощущего семейное тряпьё в прибрежных волнах Туристических океанов. Если не понятен такой странный боковой ход, то попросту бабы.
Удивительно, но читать самого Акунина, то бишь получать удовольствие от слога, следить за содержанием и чувствовать в нём внутренний стержень, порой интересно. А вот читать прочих писателей самиздата, заклеймённых печатью сходства с этим мастером — не всегда. Если не высказать такую малоприятную догадку, что вообще никогда.
Это говорит что? О полной механистичности анализатора? О бездарности выдумавших его математиков? Хотя есть в этом сермяжная правда внутренних ритмов.
Анализатор построен на математических и статистических закономерностях, на ритме, выраженном в чёрных значках (ноты, пунктуация) на белой бумаге. Это уже здорово, и есть о чём порассуждать. Но оно вовсе не передаёт то впечатление, которое можно было бы получить, проиграв эти значки-ноты на чувствительном инструменте. Это уже лингвистика со стилистикой. Их к математике за уши не притянешь.
Так как Чен Джу этот феномен запросто просёк (с подсказки математиков), то интерес к анализатору у него на некоторое время пропал.
И тут на страницах Чена Джу, оттеснив грузина Борю, обосновался А. С. Пушкин.
77% попадания в сходство!
Ого! Это случилось неожиданно и прозвучало оченно ЛЬСТИВО.
— Ух, ты, — подумал тогда Чен, и почувствовал себя римским героем с лавровым венком на голове. Он забраковал мадам Тэффи, которую поначалу маленько любил. Ну никак отчего-то не раскручивалась в читательском мире поднятая из пепла мадам. Хотя… дамочка… как некоторые нынче — модные.
Подбирался плагиатом к Платонову. Но не сумел по причине отсутствия событий тридцатого года.
Снял тогда Чен Джу Ченджу в городе Москве новый офис, на фронтоне которого написано не обоснованное ничем, разве что, пожалуй, победой над Наполеоном, число «1812».
Хотя походить на чопорного Пушкина он не собирался (волосья не те, и нет родословной репутации), но посиживать в аналитической приёмной гениальному открывателю поэтических кудес русского языка — в качестве уважаемого гостя, конечно, — Чен Джу дозволял охотно.
Для имиджа перед прочими искренними графоманами нужно ежедневно совершать незамаливаемый грех многописания. А также похожести хоть на кого-либо из известных. Это сродни онону-неугомону.
Вот и сидит Пушкин в приёмной обогатившегося на дурацких своих книжках Чена Джу.
(Чена с некоторых пор — с 2023 года — покупают охотнее Пушкина. Потому, что он более правдив и пишет с натуры, хоть и гад, и сквернословит, и с рожками).
Задерживается он подолгу. Борзеет, поглядывая на вздорную бабёнку Лефтину. Она — секретарша и референтша в одном юном флаконе. Взята Ченом напрокат: для красоты интерьера и прочих попутных нужд.
Чаще, чем принято в таких случаях, роняет Пушкин на пол платок с инициальными вензелями «А.С.». Платок тот — от Соллогуба.
Вслед за тем он шарит по жёлто-зелёному паркету африканского чинара.
Потом снова цедит чаёк, кусает лимонные дольки, забавляется конфетками-бараночками. С удовольствием портит офисный воздух мутуализмами и силлогизмами.
Пристально глядя в бегающие туда-сюда Лефтинины глаза, облизывает свой тонкий указательный палец.
Намекает на что-то гениальный африканъский джентльмен. Русь присвоила его гениальность.
Поживи маленько у нас, нужный человек, и станешь нашим и любимым нашими навек.
Набоков, думаете, чей? американский, русский, или общий?
А через недельки две, словно человек с луны, постучался некто огромный, и, как оказалось в двадцать первом веке, совершенно несправедливо понятым в физическом смысле, вопреки всем эталонно мелковатым и хрупким памятникам, раскиданным по площадям и скверам некой известной страны, г-н Антон Павлович Чехов.
Пора тут вспомнить аналитическую живопись позднего Филонова, разлагающего мир на частицы карикатурной красоты и буйной никчёмности. Это как будто бы отдельные запчасти тела, лица и внутренностей которого были бы каждые в отдельности образцом для любования, а составленные вместе без ума и пропорционирования являли бы собой редкого урода.
Так вот, тот самый Чехов, не разобравшись в задании, приносит с собой в аналитическую приёмную Чена результаты анализа. Отчего-то в тонкой пробирке. Приносит также некий, не понятный читателю, отдаток в пятьдесят пять процентов, и говорит космическим таким голосом: «Здорово, брат Пушкин. Ты брат мой. Чего ты тут, брат, делаешь?»
Пушкин молчит. Насупился тем, что не один он тут гений.
— А я тут тремя днями кино одно в повторе видел, — продолжает Чехов, — симпатичное кино, бандюганы молодые — озорники все, патриоты, самопальные поджиги, пулеметы (а Чену это всё известно с измальства) — всё настоящее как в жизни. Крови не видно, это, батенька, вам не Америга… но впечатляет, блин мандатский. Девки плачут… жалко девок; и сгиб режиссёр. Жалко талантища такого. Ну, так я Вам советую па-а-смотреть.
Тут Чехов, непозволительно для такой величины талантища изобразил какого-то своего знакомого по общаге, страдающего заикательной болезнью: «Билеты дорогие, безусловно, но не стоит сокрушаться. Сходите, сходите… Не п-п-п-жалеете».
— Здрасти-Насти! — перебивает его Александр Сергеевич, круто насупясь в чёрнозавитых бровях, — не до синематографа мне. Я тут жду, когда сейф починят. Не могут вынуть зарплату. Бардак! Представьте себе наше время. Я бы им всем тут… А тебя как занесло? Беда, какая, чоль?
Запахло дешёвым спектаклем с минимумом декораций. Потолок высотою до неба. Освещён пятачок с людьми. Остальное — во тьме. Герои ступают кошачьи, говорят негромко — как наполовину ожившие призраки мавзолеев.
Хоть один бы раз тренькнул настоящий трамвай, отсёк бы побулгаковски какой-нибудь вредной твари голову — и тем развеял бы облегающую жуть.
— Где остальное? — строго и сходу, как ловкий гибэдэдэшник, оценивший толщину задатка в трубке алкоприёмника, спрашивает Чехова Чен Джу неожиданно вошедший. Он только что, смывши воду в титановом с позолоченным в орнамент сортире, — что сразу же за карманом сцены, — вытирал махровым полотенчиком руки.
— Лефтина, озаботьтесь, сударыня, чистотой средств гигиены. Я вас прошу, милочка, дочь моя приблудная, кха-кхе, будьте уж так любезны. — С классиками жить, кху-кху, по-ихнему выть. Без чистоты и салфеток уже не могу. Нос воротит.
Аллергический кашель. Долгий, нудный, окаянный, как зудение кафкинского комара, как рыбья еда — крик инфузории в аквариуме, как скрипоток принцессы Туфельки на обматюганном кучерами морозе. Как когда зги не видать. Когда вожжи бросают, а русские хорхи выбредают сами.
Чен Джу, частенько сшибаясь с гениями, к их классически длинноватому, но весьма лёгкому жаргону как-то весьма быстро притёрся.
Лефтина ахнула по-бабьи, застопорила каблучком вращающееся кресло, — само собой разумеется, — обшитое шагреневой кожей бальзака, — которое как карусельку раскручивал, с виду невинный, но шалун по жизни Александр Сергеевич Хоть-и-Пушкин. Потом схватила утиральник, — по-нашему полотенце — и умчалась с означенными синонимами в интимный сектор.
Антон Павлович замялся.
— Это авансец, милостивый государь, первый, так сказать, прикид, я потом точнее справочку дам, мне, понимаете ли, ехать надо, — тонким, беззащитным и как бы не своим голосом пытается отшутиться он. — У меня нет детей, я хочу пережениться, свадьба намечена под Эйфелем. На втором ярусе недавно ресторан реконстрировали, но он, сударь мой, дороговат, судя по прессе. Стёклы там шибко особо телескопные. Через них при включенном электротоке ночной город весь на виду. Как чудный Днипр в их чрезвычайно подозрительную хохлацкую погоду. Молодец Гоголь, настоящий молодец, и архитектуру одинаково понимает, и чтит искусство природы… Не постичь цивилизацию — всё так быстро меняется. Мне не по карману будет — школу надобно достроить. Фундамент, тот сразу, как только заложили, взял и треснул в серёдке. А сбоку стена изогнулась дугой в сторону улицы. Пришлось признать этот капризус-физикус, изобразить выступ. Но на всякий случай я подпорки поставил. Как в Стамбуле… понимаете меня? Бывали в Константинополе? Ну а в Тифлисе? Тоже нет? Как же так, батенька! А на седых вершинах Кавказа, или хотя бы в гостях у горцев? Ну, хоть бы на минутку? Езжайте в Томск, он почти-что близко, а всё это там тоже есть.
— Не помню. Секундомера у меня не встроено. На сноуборде не катаюсь: дурацкая доска без смысла. И ноги будто завязаны верёвкой. Летишь, летишь, как на кладбище летишь.
— Так там в точности так же, дорогой мой! Ага. Ей-ей. Эркеры моим проектом были не предусмотрены. Вот так-то! Эка напасть… Что делать? Тут помогли. Я знаю что делать, — кричал мне по мобиле Чернышевский. А что с этим его «Что делать» делать? Извините меня, ради бога, за тавтологию. Тавтологию с детства не жалую. Он там как-то всё в общих чертах и оченно длинно. Блин, я не сумел разобраться. Сплошные метафоры и политика! Как, кстати, правильней: тавто или тавта? Может, туфта?
— Ну и?
— Нуи? Нуи? Вы так, кажется, выразились? Хорошее выражение, меткое очень, краткое-с. Поздравляю, — надо записать-с…
И уткнулся-с в блокнот.
— Я хочу взять билет на по-езд! — заорал прежде спокойный и интеллигентный Чехов.
И мгновенно утих. — На поезд, понимаете! Мною не надо манкировать — люблю прямую речь, в смысле литературу… то есть правду-матку, никаких окололичностей, невнятицы. Фанаберии не люблю и тотчас же хочу услышать такой же явственности простой ответ. Я всего лишь русский врач… Постмодернист. Сейчас мне такой рецепт аптекаря», мать их фармацевтику! пишут.
Чен Джу: «Короче, денег, что ли хотите? Писатель вы наш с саквояжем… доктора. Щипчики есть для зубов, а долото, зубила? Есть? Ну и вот. Извольте — вот Ваш сейф. Берите, пользуйте свой инструмент. Если откроете — берите всё. В нём… Хотя лучше вот как… а то мне самому нужно на жизнь… Сколько Вам надобно для счастья? Шурика знаете?»
Антон Павлович: «Шурика — нет. А вот извольте и поймите меня правильно: о деньгах я после такого… Ни словом… Дас. Разве что сами соблагоизволите-с. А какой у Вас, некстати, рост?»
— Сто семьдесят восемь2, — по-простому сказал Чен Джу и подумал: «Сейчас зарплату переведёт в вес, или начнёт пачки складывать столбиком. Лучше бы я приврал».
— О, ja, ja, совсем неплохо-неплохо. Дас-с. Пластическая эллинская красота! Фаберлик! А колики? Нет? Удивительно. А остальное будет зависеть от вас, сударь. Я вам несколько не верю, уж извините. Так принято: не сразу всё давать. Растите, растите… тренируйтесь. Пробовали читать Гоголя? Да, Вы же на него ссылались в «Живых украшениях». Есть у него вещицы. Да и у Вас перластые есть выражения. Далее посмотрим. А чаю,…чай, простите, у вас теперь чай тут как часто дают? У нас в «Стрекозе», дак в каждой странице».
— Мы больше по пиву, — мазохистничает Чен Джу, слегка успокоясь. — В каждой строчке только точки после буквы «эл». А в каждой точке по пузырёчку. Ха-ха-ха.
Запах дешевизны увеличивается. Для этого кто-то в кулуаре открыл бутыль с концентратом соляной кислоты и веером направляет в приёмную смрад и яд ея.
— А у нас, так больше, исторически по чаю-с. Послушайте, коллега, — тут же замяв неприятный разговор о деньгах, продолжил Антоша Чехонте, — для надёжного здоровья русского языка мы с вами…
— Об этом мы в другом месте поговорим, — грубовато, словно завуч в учительской, перебивает Чен. И тут же меняет тон, скрашивая вырвавшуюся фразу: «Не возражаете, надеюсь? Могу подбросить Вас до Парижа с Полутуземской оказией. И с ветерком. А? Хотите?»
— Как? Ого! Подумаю уж, коли предлагаете такое. Дайте чуток времени. Так-так. Интересненькое на горизонте дельце. И что же это за туземская такая хитрая оказия? Через Океанию в Париж вознамерились? — скрючил улыбку Антоша, маскируя исключительный заинтерес.
— В Париж, в Париж, в карете, да-с! В современной карете, под бензин, с четырьмя приводами, триста лошадей. Именно в Париж. Ну и ещё попутно в несколько стран. За гвоздями едем, вернее, один знакомый чувак едет. Мы не в Украине? Нет? Так-то вот! Там, кроме вас будет ещё четверо, но место всё равно есть. Для Вас спрессуются. Или Вас спрессуют в толщину книжицы. Хотите на выбор… ну, допустим, в «Мойдодыр». Классная книга для детей. Никто и не догадается. Хотите — нет? Правда есть и другие желающие… но из уважения к тебе, к Вам-с, простите… Там рассудительный человек нужен. Судья. Во-первых, трезвый ум, во-вторых, знаток, щупальщик вроде Вас. Подумайте, поразмышляйте, времени у Вас на раздумья ровно три месяца. Это до фи га. Да! Именно до-фи-га-с! Очень разнообразился словарь за последние полтораста лет. Это выражение может Вам не знакомо, но очень точный момент. Хлёстко и коротко. Вот так-то. Не то, что Ваши «дас-с, да вас ист дас». ЗаYбли-с, ё-п-э-рэ-сэ-тэс! Эти «эс», кстати, сильно удлиняют текст. У нас принято изъясняться как-то короче: век информации, скоростей, понимаешь.
— Любопытно, да… выражения эти, скорость жизни иная. И гвозди мне бы лишние тоже не помешали в строительстве. Прямо за гвоздями? Странная цель. В России нынче нет гвоздей?
— Таких нет! — подтвердил Пушкин, будто знал о гвоздях всё, и отвлёкшись от ухаживания за Лефтинкиными ручками. — Кованых да ржавых сейчас не выпускают. Разве что для разных буржуазных причуд красят под ржавчину. Даже краску такую специальную придумали, которая железо ест.
— Коррозионный раствор, — говорит умнющий Чен Джу.
— А есть ещё синие гвозди. — Это умничает Пушкин.
— Ни hеррра себе! — голосом Миши Гэ. И заулыбался сэр. — Миша эту книжку читал и хочет снять с неё многосерийное кино.
–???!!!
— А покрасил их кто? — спросила Лефтина.
— Из золота они, — бросил всезнайка Пушкин. И нелегально сморкнулся.
— Интересненько, — продолжила Алефтина, — кому нужно голубое золото? Жёлтое-то оно красивше будет… Души притягивает… Бандиты его любят. А так и не понять.
— Алефтина, не встревай, а! — буркнул Чен, — не хватало ещё, чтобы про наши гвозди в том веке знали.
Никто не понял про связь гвоздей и синего золота. Ну и, слава богу! Притча о славе. Пахнуло недорогим одеко… детективом. Вся мисс Марпл в одном томе.
— Как-то даже не задумывался, хоть и ездил на бричках неоднократно… и рессоры давил не один раз, — сказал задумчиво Чехов. — Судьёй?…Не пробовал этой профессии. Я всё как-то больше по диагностике. По журналистике могу, пишу помаленьку разное… Читает народец крамолу. Удивительный у нас читатель: зубы ему лечить некогда, в дырки вставляет сигареты, чтоб красоту с пользой совместить, в эмаль всверливает брильянты… Вот берём Канделаку, красотка та ещё, а как узнал… и как теперь целовать к примеру, доведись… Брильянт, блядь! Облизывать! «Канделябр» вот хочу ей подарить… для намёка.
— Чего? — Это возмутился Чен. Он обожает Тину. Но, у него самого нет в интерьере канделябра.
— Фамилию такую! А… кстати, у вас тут есть пианино или флейта?
— Ах ты жульё!
Чего хотел Чехов от пианино никто не понял, тем более слушать его неизвестные музыкальные пародии. Может, хотел он сыграть романтический текст на клавишах фортопроводных струй и опередить задним числом Блока?
— Думайте, да, — перебивает Чехова Чен Джу. — Пианины тут никакой нет, и за ним не пошлём, а моё слово — портландцемент эм 900.
— Не 250? Армяне говорят, что и эм 100 хватит… — вмешивается снова Чехов.
— Вы что, белены объелись? У вас же ТАМ сейсмика! Но, вот, извините, я возвращаю нас к нашим баранам, дас-с. Вот как же так получается, уважаемый Антон Павлович? Дорогой! Я прямой человек, я ценю ваше и своё время и, уважая Вас, юлить и подмыливать не буду. Вы, ч-чёрт Вас дери, даёте пятьдесят пять процентов под доверие, приносите какие-то результаты анализа. Про свою мочу и её обильное истечение я знаю получше вашего, простите за пронзительность правды. Я просил совершенно другого. Заберите пробирку с собой: зачем вы её вообще с собой таскаете? Коллекцию составляете от знаменитых людей? Я ещё не знаменит и не знаю, буду ли когда-нибудь знаменитым… ха… и любимым. (Л-ов, листнув страницу, усмехнулся смешливым смехом. Он, пока жив, и дай ему Бог ещё страдать за свою веру, любит листать крамолу).
Пушкин зачем-то поискал в портфеле потерянный на днях пистолет. Пистолет, однако же, нашелся в боковом кармашке средь мокрых салфеток с пьянки месячной давности. Он слегка пованивал краснопротухшей икрой, сиял чёрными выржавлинами и, вдобавок, оказался незаряженным и вообще игрушечным, тем более из прессованой фанеры. — Та-ак! Куда же я пульки дел? Последнюю потратил на… Ах, забыл. Ну как же! А предпоследнюю? А, у меня же счёт за расстреляные зеркала в Ермоловке… Не оплачен… Отпустили под честное слово… Виноват и слова не сдержал. Сдержу позже. Может быть. Так все стараются нынче.
— И у меня должок, — присоединился Чехов, отвлекая внимание Чена от пробирки, — но махонький. Вы в какое стрельнули, неужто в то самое, что в гардеробе, ещё до начала первого бала? Я ведь туда — за зеркальце — рулончик туалетной бумаги засунул, чтобы на обратном пути забрать… А оно — после вас-то — возьми да выпади. Всё в осколках — не употребить… Вот так совпаденьице! Пули у вас деревянные или резиновые? Из свинца? Или под букву «U» для рогатки. Да ну вас вообще. Так не бывает. Такими машиниста поезда не подстрелить.
— Нет, я в кадрили, через плечо, метил в…, а попал в… да вы знаете! Зачем мне ваши спектакли!
Чен слегка призадумался: «Лефтина, возьмите, пожалуйста, у Антона Павловича пробирку, выкиньте её наhер. Только не разбейте. Ещё духа Хоттабыча нам не хватало. Так и кондиционер сгорит».
— Дайте пробирку, — осуровела Лефтина.
— Ну, так и берите труд мой… месячный. Чтож! — Чок! — И с Вами. — Чок, чок. — Я ж бокалов ещё не подал! — Мы знаем. Мы кулачками-с.
— И я тороплюсь, мне б к начальному расчётику дополнительно надбавить.
— Ну, так, сударь, Антон Павлович, мне нужен настоящий диагноз с доверием, — продолжал Чен, остановив классические телопридвижения к пересмотру договора. — Понимаете? Бу-маж-ка такая. С печатью. Именно с печатью, а не рецептик с каракулями. Где она?
Чехов задумался, понурил голову, снял, протёр и вновь возобновил пенсне на носу. — Нету бумажки, кончились бумажки. Всё в мозгах. Некогда. Разбираюсь пока. У меня очередь — деревня. Все с сифилисом идут. Падла там одна завелась с сестрой лесбой. Мстят мужчинам. Вспомогните с целлюлозой!
— Лефтина, выдайте господину Чехову пачку бумаги.
— А?
— Белоснежку ему, говорю, дайте!
— Это дело тонкое, — продолжил Чехов, не особенно обратив внимание на презент, но, тем не менее, засунув пачку в потёртый саквояж и при этом специальнозвучно щёлкнув никелем. (Заметьте, мол, и ёмкость старее некуда!) — Ну, как бы это Вам ловчей пояснить… с бухты-барахты тут…
— Вот сами же сознаётесь. Вы вот великий специалист и гений, — продолжает философствовать Чен Джу, — не будучи мальчиком — простачком, понимаете, о чём речь.…И я ещё, зная сам — кто я есть, не имея бумажки с печаткой, буду выпрашивать у вас остаток Вашего долга передо мной…в сорок страниц всего? На колени встать? Простите, но это, сударь, невозможное дело-с. Ептыть, да я от рожденья классикс с тремя «с» в конце. Это добавляет вкуса-с. А с Вами относительно «эс» вполне согласен и для того времени тоже. Все добавляют «эс». Во все времена. Только в наше время с ироний, а Вы — с наивной честностию. Я это разумом и чувством, понимаете ли, испытываю. Но я по ходу дела добавляю новаций. В этом разница. Обрезаю слишком уж старорежимные лишки. Жеманные они. Убавляют мужество. Время новое, понимаете? Все — солдаты жизни. Скорострелы. Любовь нынче не в почёте…
— Да уж! Это зря…
Все будто Ревизора ждут: «Зря, зря».
— Хвалят вот этого гражданина, — тут Чен показывает на Пушкина, — Белинский, вот, в него втюрен. А «эс» вы сами не смогли упразднить. Так время, батенька, само много чего упразднило. А чего добавило, то никому у ваших не снилось даже. Скоро живём, торопимся. Отсюда вся дурь, матёрщина, говно. Ценности нынче другие. И продукт жизнедеятельности тоже другой.
— Ох, ты! — удивляется Пушкин, сам в юности изрядный шутник, — и чем же народонаселение нынче, извиняюсь, срёт? Чем дышит в современной унитазной уборной? И почто упразднили схождение во двор? Там как-то и мечтается даже лучше… во время живого… процесса-то. Прекрасно раскормленные мухи. Для рыбалки-то. Можно газетку перед тем…
— Я добавляю специи такие. Я возвращаюсь к литературе. Не к туалетной вони, хотя вопрос, конечно, интересный. Вовсе не такой уж юродивый. Я добавляю «дурки». Злые смешинки такие. Для ощущения. Не для потрафки публике, себе, от души и для души. Мир не стоит на месте — я повторюсь.
Разгорячился Чен Джу жутко. И готов Чехова скушать… — А вы мне вдвоем пишетесь тут… За набросок просите зарплату, это что, Ъ, за дела? Не успеваете — пишите ночью. Я эскизик и без вашего смогу накидать… Мне расторгнуть с вами договор… Как… ну, понимаете ли, как снег окропить.
Понимает Антон Павлович, и соглашается с ним Пушкин, что, не умея поссать вот так запросто в снег, не смог бы он пробиться в этой долбаной бандитской стране, где воровство — флаг державы, а уж в оборонном аге… аге… аге… Тут его пластинка зае зае зае-е-е-е-е…
— Прекраить
ныть,
— велел Чен стихом, ведь жизнь вам доро…
— Дорога, дорога, доро-о-оги — запел Антоша.
— А век воли не видать! — встрял Пушкин, изогнувшись двухкамерным трамваем что на углу с Пятницкой застрял.
— И в это время слишком много нахлебников, издателей-шкуродёров, писателишек разных, засасывающих в себя иную альтернативную литературу, — продолжает Чен. — Так засасывает продукты деятельности человека бездонный, безголовый канализационный прибор. Согласны?
— Слово специальное придумали для оправдания: «альтернативная литература», блинЪ… Ну и что это за явление такое? Объясните, пож, классику.
Чен задумался. Не ожидал подковырки.
— Всё, что необыкновенное, то и есть альтернативное. Поперечное то есть. Несоглашательское с запахом ёрничанья. «Бег» в стихах. Баловство и онон букв с отсутствием здравого смысла… и вообще без всякого смысла. — Это вдруг выпалила Алефтина, будто из автомата, совсем не свойственное крашенным в белокурое.
— Молчи уж, — осаживает её Чен. — Не пристало стенографисткам о высоком ононе рассуждать.
— Ай! — сказала Алефтина, — извините, — понурилась и отошла в сторонку.
— Подрасти ещё надо умом и гражданской позицией, — поддакнул Пушкин.
— В эту, как три буквы войдут, сразу, поди, всё забывает, — оживился Чехов. — Вот я дак…
— Шалава с лицом праведницы, — вслух дуется Чен, потрафляя классикам, на самом деле любя Лефтину русскими вечерами.
Обиделась Лефтина. Как кошка затаила злобу. На время, конечно. Стала сравнивать три буквы Чехова с окружающим алфавитом. Весь алфавит, даже финикийский, оказался мелок по сравнению с тремя буквами признанного писателя.
Приподнимает себя выше всего вишневого садика и шире всемирных татарских хлябей самовосхваленец Чен Джу. — Если что, то, звиняйте, ради бога, но мне вашей грёба… извините, просто тридцатки…
Чехов остеклил глаза: «На сорок договаривались!»
— Хорошо, ваших сорока… да ладно, даже сорока пяти не надо, честно. Да и эти начальные… авансцы хотите, сразу заберу? — говорит он весьма нелицеприятную вещь великому классику Антону Павловичу.
Тут Чехов покраснел, так как на авансцы он приобрёл вагон и маленькую тележку гипса на скульптуру себе. А этот чёртов князь Церете…
Ладно, Чехова, так же, как и большинство просвещённого русского мира, Чен, ну, конечно же, ценил выше всех остальных, даже зная Церетеля, но только при Пушкине он этого ему никогда не скажет. Зачем обижать многодетного коллегу, которого, пользуясь случаем, должны грохнуть на днях. И чужих процентов ему тоже не надо.
Но всё равно Чену приятно. Слеза родственности, сама собой примазавшаяся к славе Чехова и Пушкина, засела в уголку правого ченовского глаза.
Пушкин очередной раз поднял с полу платок, успев мимоходом задержаться взглядом под юбкой Лефтины. Обтёр платок об штаны и протянул его Чену Джу. То ли он чего-то не понимал, то ли так оно и есть, но он не заметил под короткой юбкой ни каких-либо дамских выкрутасов, ни кружевных подложек. Да и сами панталончики вроде бы отсутствовали.
Про стринги у нынешних дамочек, которые порой элегантно прячутся в булочках, ему никто не удосужился разъяснить.
Классик-гений, поэт-родоначальник и директор по производству литературных солянок обнялись; и выпили они для плавности изгиба беседы по пивку.
— Не такой уж ху***вый напиток, — честно сказал осовременившийся Пушкин в сию же минуту по осушению восьмого бокала.
Ровно как Бим. Восемь кружек Биму — норма!
— Друзья, давайте объясним иностранцам разницу и на этом заработаем!
— Да ну его в гузницу!
— Зачем Вам деньги нужны?
— Некогда объяснять. Деньги я сниму со счёта сколько нужно.
— Нет, нет, мы обязаны. Такими вещами не шутят.
— Мне всё это до лампочки.
Пиво сближает. Пиво расслабляет и вытягивает из людей правду внутренностей наравне со здоровьем всех поколений.
— Бэк энд ю эсэсэо. Лучше беhеровки, — похвалился Чен Джу.
— Водка пользительней будет, — сказал огромный и ледящий Антон Павлович, при этом зорко поглядывая на Лефтинку. Потом придвинул голову к уху Пушкина: «Его тёлка? На каком месяце?»
— Сам об этом думаю. Понять покамест не могу. И зачем Вам это? Для нового романа века? Как двадцатый век перескрёбся с девятнадцатым, это вы хотите людям рассказать?
— Лефтинка, а принесите — ка нам вот тот экспериментальный образец, что мы в свежий раз изготовили, — перебивает между тем Чен. — Темпо, темпо, аллегро! Это попробуйте! — Буль, буль, буль. — Ну и как?
— Нештяк цвет. Натюрлих.
— Охренеть! С пенкой! Монетой можно проверю?
— Дайте ему, Лефтина, мелочи на пять алтын с возвратом.
— Не могу без любви, — сказала Лефтина.
— Монету! Монету! А подать Тяпкину-Ляпкину монету! — издевался Антоша.
— Так это у нас народный напиток на основе перекипячённой солянки с верхним брожением и без катышков, — радуется победному аффекту Чен Джу.
— Есть, есть букет, — говорит Пушкин, едва соснув пенку. — Букетище! Но не хватает лука-порея. Давеча вот…
— Шибает-таки здорово, — вымолвил Чехов, только нюхнув издали. От запаха ченовского напитка закружило его голову. — Даже без порея хорошо. Буду. Хочу.
— С волками пить — по-русски выть. А порей — вон он отдельно, в салатной тарелке, — объяснил коллегам новый принцип приготовления русской похлёбки Чен Джу, и приготовился всплакнуть от умиления.
К правому глазу Чена, — как объяснял интересующимся критикам лечащий профилактик Антон Павлович Чехов, — подведён излишне впечатлительный нерв. Левый глаз у него не то чтобы не солидарен с правым, но обладает меньшей чувствительностью.
И поэтому известнейшая цитата Чена Джу «…левый глаз не дрогнул, а как-то подозрительно прищурился. Больше всего этот прищур походил на подмигивание, предназначенное для глаза правого. — Не слишком там задавайся, мол, не всё так очевидно, — словно говорил глаз левый» — это всецело может быть врачебной правдой.
— Называется феномен косоглазием. — Это исследователи.
— Хорошо хоть не куриной слепотой, — думает в ответ им Чен Джу.
— Вполне имеет место быть наступление полной слепоты при таком стечении параллельных физиологий. Полный крах, понимаете! Писать надо проворно, пока тонки очки. Не скулить, резать матку. И только днём. — Словно услышав Чена, советует ему врач-доброжелатель. И неловко прячет в карманчик скромное золотое пенсне с бриллиантовым винтиком на переломе, соединённое цепочкой с карманными по-швейцарски часиками.
— А я вот с мужиками в экспедицию собрался, — промолвил повторно Чен, притворившись на минутку полным Туземским. — Еду в обыкновенную нынешнюю Европу. Силу евры проверить. Говорят, придумали её специально, чтобы европчан с американами поссорить.
— Слышали уж от Вас. Знаем, — говорит Антошка, насупясь. Типа надоел.
— Не собрался, а вознамерились, — поправляет его Саня Пушкин.
— А хотите, поехали с нами, — предлагает Чен обоим классикам.
— Не поехали, — я бы написал так: — «поедемте». — Скромно, но с уверенностью в голосе, вымолвил как выдавил Чехов. — Я бы, может, согласился, только мне завтра на Сахалин.
— Ну, ты, брат, даёшь! — вскричал Туземский Кирьян Егорович — он же временный Чен Джу, или наоборот. — И какой же у вас там теперь год? Поди, ещё «Мужиков» не начал? А как же свадьба на Эйфеле?
— Какое там «Мужиков», застрял на «Дуэли». Лаевский трудно даётся, гад. После «Степи» всё кувырком. Все герои какие-то новые, малоизученные. Городскую природу не очень люблю. Договора нет, а всё чего-то лучшего ищу. Топчу заднее место. Не моего завода коленкор. Лучше б сверху придавили… Жалею своих излишне, линию предлагаю, а они как ужи выскальзывают… и по бабам, и по бабам. Юбки, любовь, на жалость жмут-с, я им… А у вас-то в двадцать первом веке любовь-с есть? А почта-с?
Чен Джу: «Первого нет, а второе только для официальных бумаг. Натуральные подписи по интернету не перешлёшь, хотя при старании… щас скан есть».
–…Как же без почты в любви, с-сударь? А живая печать разве не нужна, в ней же тепло рук и милосердие? — удивляется Антон Павлович и ворчит. — Ну и культура-с. Во что-с превратили Россию! Мужики — они и есть… хоть президенты, хоть конюшенные. Эх, директора, ити нашу мать-Россию!
— Эпистолярию загубили, а это, мимолётом отмечу, начало всякой тренировки, — поддакнул Пушкин. — Бальзам для внутреннего втирания в мозги. Для этого ещё пилочка нужна с алмазным сверлом.
— Правильно-с. И начинать втирать надо с детства. Да, с детства-с! Потом будет уже поздно: чистота чувств исчезнет, запахов не будете ощущать и всё такое подобное, дас-с… Дайте-ка алмаз, а уж сверло-то я вам как-нибудь раздобуду! (Сам думает о подмене).
— Ёпть! — вскричал африканским голосом Александр Сергеевич, перебивая Чехову колени на подходе к мёртвенно-туманному будущему эпистолярной литературы. — Дуэль, дуэль! Завтра дуэль.
— Я не имею возможности стреляться, — перепугался Чехов. — У меня билет куплен. В оба конца.
— Я бы тоже повременил, — с ещё большей осторожностью промолвил лишь слегка осоловелый Туземский. Или то опять был Чен Джу?
Ноги бы оторвать тому, кто первым придумал технологию стремительной реинкарнации! И так всё запутано в нашем мире! Не хватало новой разновидности исчезающих висяков.
— А я бы с удовольствием посмотрела, — встряла молчащая до поры Алефтинка: она ни разу не присутствовала при настоящей дуэли. Всё какими-то красочными капсулками пулялась.
— Опять встревает, — сердится Антон. — Почто вот неймётся человеку? Хотя, бабы — оно, конешно, не человеки. Нелюди. Что с них взять? Бабино назначение в теперешней Руси — мужиков от водки удерживать, сохранять им пол для возможности воспроизводства.
— Дура молодая.
— Всё от того. Согласен. Скажи ей, что пояс шахидов это модно, тут же клюнет и побежит в магазин, — предположил почти-что правду Чен Джу.
— И где же эта проклятая лавка? — восклицал Чехов огромным вопросом.
— Да, да, где этот прекрасный бутик? — завизжала Алевтина, эффективно подпрыгнув в кресле.
— Взорвать бы её, — скромно высказался кто-то.
— Кого?
— Её! Лавку эту. Вместе с Чечнёй!
— Как же, это ж Россия!
— Может и Россия, а может и сама по себе.
В комнате был точно Чен Джу, хотя бы по той простой причине, что в любовницах у Туземского имени Алевтина не было: «Ей лишь бы развлечься».
— По небу б развеять всех вредолюдей, — состроумничал Пушкин, по-маяковски взрезав воздух. Ладонь поранил. — Мне бы повязку срочно!
— Мне тебя ещё сколько кормить — балду такую? — ни с того, ни с сего язвительно произнес Чен. — Молчала бы уж!
Он прощал её только за складные ножки, особенно в щиколотках. — Прощаю, так и быть, — воскликнул Чен, миллисекунду положив на размышление.
— И за это спасибо. — Честно и безалаберно соглашается с Ченом Лефтинка. Зарплату ей терять ни к чему.
— Я не за то ратую по большому счёту, Чечня пусть живёт как может. Она постарается, — спокойно продолжал Пушкин, — вот вы дуэль, говорите. Вот это проблема. Да. Мне же завтра тоже с утра стреляться. Совсем забылось. Сейчас вот и пойду. Вы мне все напомнили ОГПУ: на честную дуэль они не готовы, а как территорию порвать, да как пошутковать с карабином по людишкам, так их хлебом не корми! Хотя… в каком это злом веке было? Я этого не должен бы знать. Где у вас тут часы? (Компьютер показывал двадцать один час пятьдесят девять минут 2009 года) Пойду ужо, однако. Лошади-вот должны покушать. Трудный денёк завтра-с. Трудный, да.
— «Ужо, однако, лошадей» — насмехается умом Чен Джу. — Эх, классики, классики… ещё бы с ложечки лошадок-то ваших! Я бы в то упомянутое время ОГПУ за ваше «ужо»! К стенке бы инкриминировал. Вот как драматически поставил бы комедию жизни.
— Ну, прощайте тогда, Александр, не до правописания вам, понимаю-с… Вы уж не сильно там. Не перестарайтесь. Бегите, если что, прыгайте вбок. Там есть такой овражек… Впрочем, нет, обрыв это у Миши. Этот тоже — романтик и стреляльщик по пустякам. За пару обидных слов готов бежать в тир. Будете живы, приглашение моё в силе. Это я про Европу. Не забывайте современное творчество. Без заграницы нам с творчеством не справиться. Вот берём, к примеру, Кристи, или Сеттерфилдшу, или Вербера, Брэма ли…
— Вот у нас сейчас всё не так: усраться, да я б западло с этими… Верберами! Стрелять меня — не перестрелять!
Не стал дальше расстраивать Пушкина Ченджу. Затейливо и как то по-старорежимному добро он обнял Александра за плечи. Вытолкнул многодетного самоубийцу за дверь.
Створка прищемила Александру край сюртука. Край треснул как границы СССР. Так с надорваным краем сюртук и попал в музей. А все думали: — результат после стрелялки — когда за карету зацепились, втаскивая едва теплящуюся паром пробитую грудь героя.
— Тело забыли!
Вдогонку заносили тело с ногами.
Соединяли крепко-накрепко как и было должно.
Тихо и невесело проходит оставшееся время.
— До чего оставшееся? — спрашивает дотошный Порфирий. Он всю эту дурь со стёбом только что прочёл.
За окном сценария сильно повечерело, чтобы только не видеть противную морду этого вредоносного доморощенного критика.
— Не может за сценарием вечереть, — говорит Порфирий, — в сценарии нету окна.
— Какой мерзкий цепляло этот Сергеич! Уменьшить на него страничную квоту.
Чехов, погрустив маленько над Сашкиной судьбой, выпросил ещё рюмку. Рюмка с уклоном и объёма в ней не видать. Хлобыснул, с расстояния вытянутой руки плеснув её в свой огромный рот. Чмокнул Алефтину в оба запястья, стал снижаться к щиколоткам. Получив неожиданно ребром ладони по затылку, — приём самозащиты для подъездов, подсмотренный Алефтиной в телевизоре, — загрустил наподобие щербатой расчёски. Подобрал получелюсть, сунул под язык — зацикало-зацокало — и свалило.
Ему надо срочно грузить шмотьё для Сахалина: два чемодана одежды, кожаный саквояж с инструментарием, и собрать дорожную библиотечку.
— Место в Мойдодыре Вам есть, — напомнил Чен Джу. — Я за эту услугу денег дам, не беспокойтесь. Умеете складываться вдесятеро?
— Зачем?
Ушли все. Сцена, что есть страница, теперь другая.
Туземский-Чен учиняет разборку лефтинкиных полётов, установив её поперек ковра. Пропустил понизу руку и сверяет нахохлившийся живот с временем:
— Третий месяцок. Эть же каков! Хорош, хорош. Мальчонка по всякому. Я желал. Да.
— Не зря, выходит, старались.
— Выходит, не зря. А так? Опс-опс! Не опасно ли?
— А-а! — попискивает Лефтинка под каждый опс, — Ну да, а-а! пока можно. А-ах. Не шибко надавливайте, не в полную силу. Я скажу, когда хватит. Ой. Вот сейчас стоп. А теперь медленно назад. Понятен арбуз? — спрашивает добрая Лефтинка.
— Что непонятного, — говорит Туземский-Чен, — полголовы в прорубь, а как закипит, то назад. Хоть сапоги, что ль, сняла бы, Лефтина. Дорогая моя, ну кто же любится в сапогах?
— Подарок, — с достоинством заявляет Лефтина. — Подарки любви не мешают. Гостинчик — не взятка. Вот в прошлый раз, дак…
— Сервиз — вот это настоящий подарок, а сапожки — так, тьфу, обыденность, — в такт поскрипывающим носкам сапожек отвечает пыхтивый, но сбалансированный весь из себя Кирьян Егорович Чен Джу. — Я тебе на рожденье знаешь что подарю?
И задумался Чен, приятно размышляя о подарке. Колечки из трубки его плавно-плавно пролетают. Вертясь, ложатся отточенной литературой вдоль тронутого капельками пота лефтинкиного позвоночника. Распре… нет, просто красное лицо Лефтинки повернуто к двери. Оно вот уже почти слилось с японской обивкой, на которой Славнокаринской3 рукой нарисован вишнёвый сад с тремя миндалеглазыми бабушками. Все они с бамбуковыми заколками в искуссных прядках паричков. Бабушки — японские сёстры-близнецы. Они помнят Чехова, и не раз звали к себе в гости. Они — номинанты Гиннеса (им вместе за 450). Они, натянув ремни тройной коляски, свесились через перила горбатого мостика, что в Саду Скромного нерусского Чиновника. Жуя с веток помытые груши, плюются финиковыми косточками. Целятся, любя, в откормленных, нежных на вкус вуалехвосток. Отгоняют пенсионными криками злых, прожорливых хищниц — красных пираний с жутко восточных озёр.
И думают исключительно о подснежниках.
Скоро ими стать.
И дурь всё не кончается.
Не может придумать окончания этой главе Кирьян Егорович.
Вроде всё о старичках… ан нет.
Хрясь! В аналитический отдел Анализатора, не стучась, входит следующий посетитель, внешне похожий на волосатого Кокошу Урьянова. Это щеголеватый, слегка полный, но приятный во всех фигурно лицевых нервах человек. Он в прекрасных штанах на лямках. Он — Александр Иванович Куприн.
Он будто бы не замечает странно шевелящуюся в коврах парочку и проходит сквозь неё: дымчатым призраком из параллельного мира. Он, как иной раз фокусник достает из кроликов цилиндр, резко вынул из носового платка тридцать пять процентов. Проценты переведены в истёртые до дыр боны царского времени. И поцеловал их. Видимо, навсегда прощаясь. Не так-то легко достаются рубли русскому писателю!
Туземский-Чен забеспокоился: «Почему не в долларах?»
Куприн, как-то не особо торопясь с выкладкой на стол, сначала открыл выдвижной ящик и пошарил в нём. Ничего интересного не нашёл, кроме перчатки Герцеговины Флор, оставленной ею прошлым летом кому-то забытому на память.
Потом замедленным методом стал материализоваться и параллельно приглядываться к обновляющейся обстановке мира.
Увидев шевелящегося по инерции господина Чена Джу с резонирующей Алефтиной, засмущался как-то по-старорежимному. Огорчённо бросил пачку и отвернулся. Увлёкся окном. Ему неудобно. Он не любит групповух и не любит созерцать без приглашения. Обожает кино, причём инкогнитом — в дырочках скважин. Смотрит, потом расписывает подробно. Держится гордо за спинку кресла.
— Извините, не заметил, — только и смог вымолвить.
Он как будто бы дрожал. Уши его, хоть и имели дымовитую сквозистость, запаздывая от общего процесса возврата в жизнь, заметно покраснели.
Что-то не так в этих программах реал-визуализации. Какую-то хрень подсунули Чену Джу за вполне неприличную сумму с семью нолями.
— Вы вообще-то по адресу? — спрашивает Чен реанимирующегося Куприна, поднимаясь с колен и отгоняя согнувшуюся Лефтину ласковым шлепком по ягодичным полянкам Олеси.
Трусики остались лежать незамеченной веревочкой, окрутившей ножку кресла.
Куприн рухнул в него, придавив туфлёй стринги.
— Во всех Ваших книгах принято стучаться, — незлобным, но вполне справедливым голосом заметил Чен, и стряхнул с коленки раздавленную будто медлящим тараканом папиросу «Чуковская».
— Может, трусы отдадите? — тихо и незлобно спросила Лефтина известного писателя.
Куприн не понял юмора. Сам он сегодня в полосатых трусах до колена (собирался в баскетбол). Он посмотрел кругом и пожал плечами, не произнеся ни слова, а дальше продолжал сидеть как ни в чём.
Чен Джу в последний раз читал Куприна лет этак тридцать-сорок назад, аж с самого детства, потому в гости не ждал, а в лица особ он не помнил.
Частые гости из классики (все гении, — и пошла глупейшая ревность, не совместимая с нормативом) не на шутку его достали.
Навязчивые классики словно соревновались между собой — кто из них больше принесет на жертвенник Чена Джу. Не записываясь в очередь, они приходили и приходили в течение года чуть ли не каждый вечер, брали бесплатные уроки мата. И за бартер, иногда за чёрный оклад довольно-таки чарторно совершали анализаторские акции.
НДС Чен Джу ненавидел как блок сигарет НАТО.
— Лефтинка… уж не от этого ли она…? Или они тут из-за неё… моими процентами смокчут. Выгоню суку, ежели дознаюсь. А обидчика призову… — думал он про каждого нового посетителя. — Уж, как пить дать, призову.
Чен Джу желал бы несколько другого расклада в литературе, побаивался чахоточных, хоть и сострадал им, но был чрезвычайно обеспокоен. Немного ревновал к другим.
— Зачастили, понимаешь. Я не заказывал… точку поставить… там клапан только в эту сторону (это про реинкарнацию) — подремонтировать, чтобы легче туда-сюда шмыгать, или закрыть его насовсем галочкой. Прыжки уже все эти надоели. Полутуземский очертенел. Бросить его, что ли совсем? Лефтине сказать про… она это сумеет. Переправить её туда к этому… Пусть мужичонок повеселится. Сколько можно по порнухам шарить, когда столь живого дебелого кругом! Эх, Лефтина, мне бы годочков десять-двадцать в назад… Молодежь ихняя шустрая — не то, что здесь. — Так он командовал себе и одновременно мечтал о возврате памятных и ушедших под сочный перегной лихих девяностых.
Но, после каждого ухода гостя, Чен тут же забывал поручения. Истории с непрошенными аналитиками, приходящими с готовыми литанализами, а также со своими набросками и правками Ченовских глав, за которые полагалась некоторая мзда, повторялась вновь и вновь бесплатно.
— Множественность сходств это уже диагноз. Может шизофрения. Не такая, жуть как закрученная у Еевина, — потоньше и прямее, но мало ли что. Там же ещё борода, наросты, резкие повороты, башка. Первичные признаки с чего трещат? В подушке закаменелые коконы шелкопрядов якобы для ума согласно китайским рекомендациям — убрать к чёрту. Мало чего китайцы подсыплют в коконы. Могут и передатчики в чипе. Хамелеоновы друзья. А уж не с гайморита ли башка? Нет, вчера только прополисом полоскал… или не прополисом. Чем тогда? Просил спрей, дали капли. Слабо и не шибает. В шестидесятых впукнешь нафтизину, глаза навылет, сопли в мозг, мозг наружу. Вот это была сила! Щас сплошной обман. Лекарство для младенчиков. Лишь бы не опасно — боятся все напрасной смерти и делают лекарства из гашёной извести.
Так думал Чен, одевая неприлично алую лыжную куртку на дворе мороза.
С порога, наспех, он распрощался с Куприным.
— Алефтина, накорми и проводи гостя, — только и сказал он про ближайшую судьбу знаменитого писателя, щёлкнув для порядка пальцами над головой. — Э-э-эх! Пока, пока, чики-чики, может перепих… может… увидимся ещё разок, повечеряем, а, совместно, как ты смотришь?
Алефтинка пожала плечами, а вспомнив про подарок, выдавила «почему бы нет».
Ничего особенного не обещав Александру Иванычу, Чен далее натянул по привычке ошибочную лефтинкину шапочку «Storm», потыкал пальцем в шарфике. Заткнув щели, шлёпнул по карману, проверяя ключи. — Тут сцуки!
Выйдя на прямую, помчал в «Магазин на Будапештской» перепроверяться с купринской писаниной.
Лефтина вплотную занялась спасением трусов. Для этого ей пришлось приподнять кресло за ножку.
Куприн даже не пошевелился, вдавившись в кресло наполовину полуматериализованного, потому почти-что ничего не весившего тела.
Будапештский, мало того, что был в кромешной тьме, оказался на последнем дне ремонта. Там вворачивали экономических, кусающихся ртутным ядом электрозмей. Ох и вертятся же твари, ох же и кусаются.
— В зависимости от степени сходства с Куприным определю ему гонорар, — так рассудил на следующий день честный и даже порядочный иногда Чен Джу.
Романы и повести Куприна растолканы по тыще двухстам страницам одного тома.
— Тут, пожалуй, половина его творческого бытия распихана, — подумал Чен. А я за год по вечерам почти столько же накропал, не будучи на иностранных курортах.
Это спортивное достижение ленивый графоман отнес на счёт компьютерной технологии.
— Вот же, вся польза писателей, считай смысл его жизни, умещается в страницах. Удобно и наглядно. Гениальная находка человечества. А вот как быть, к примеру, сантехнику? Как запомнить его жизнь и пользу, кроме рожденных с его помощью семерых по лавкам? Как запомнить все починённые приборы и слова благодарности в его адрес? Как запомнить минуты удовольствия, доставленные его более живыми, чем обращение с разводным ключом, взаимодействиями с хозяйками ржавых батарей и текущих кранов? Никак! Писательство — более благородное занятие. Простенькая бумажка с буковками — более долгожительница, чем чугун. Лучше сохраняется, чем ископаемый фарфор и глиняные таблички. Ибо бумажки имеют возможность перепечатывания. В них ценится мысль, а не материал. Мысль важнее глин!
Про то, как увековечить все остальные сто тысяч узаконенных профессий, не говоря уж про полулегальную работу сицилийских реквизиторов, про опасную и беспрерывную службу продавцов лекарств от головной ломки, про труд курьеров и курьерш с посылками радости в желудках и вагинах, — про это Чен Джу как-то не подумал.
Для Чена Джу профессия сантехника стояла на втором месте ввиду категорической неохоте её исполнения. На первом месте — ремесло волосатого, надоевшее как горькая редька, если кушать только её, как труднодоступный обезьяне банан. Этот эмпирический фрукт, прежде, чем съесть, надо выколупнуть из под потолка палкой, балансируя на спинке стула, под неусыпной слежкой профессиональных натуралистов.
Чен считался знатоком в области всех видов эстетик. Правда, не для применения их на себе, а абстрактно. Он и пальцем не пошевельнул, чтобы повысить статус самой эстетики. Разве что, умело разрушая её, он напоминал человечеству об её хрупком свойстве. Чен Джу использовал знание эстетики для того, чтобы просто иметь её в виду на чёрный день. А ещё для того, чтобы обоснованно порочить, когда больше не на чем сорвать зло.
Бумага стерпит всё. А бумаги у Чена завались.
Неоплаченного электричества в его компьютере накопилось больше, чем на Угадайской ГРЭС, откуда Чен черпал халявную энергию.
Домашняя проволока с крючком ночевала на уличном проводе. От любви их шли искры.
Страницы купринские (его творчество, его смысл бытия) упакованы в толстую корку. Страницы пребывали в обыкновенном бело-бумажном состоянии, но корка была нахально малахитовой, скользкой, шершавой, прохладной. Лягушачьи шкурки в наше время креативно дороги. Покупка не свершилась. Сверку с Куприным, соответственно, претворить не удалось. Взамен Чен купил простенькую брошюрку. Это воспоминалки о Куприне его современников.
Придя домой, он бегло пробежал страницы.
Споткнулся на известных каждому экзамену высказываниях Л.Н.Толстого о Куприне.
— В искусстве главное — чувство меры… — шпаргалисто сообщалось там, и дальше: «достоинство Куприна в том, что ничего лишнего».
От купринского чувства меры Лев Николаевич мог легко и без всякой меры заплакать. Он мог заразить плачем Ясную Поляну со всеми прячущимися за заборами раздевалок дачниками в полосатых майках. Мог наградить слезами любовниц дачников. Все как одна в красивых вафельных пеньюарчиках и с полотенчиками вокруг изумительно пустых головок.
От чувства же меры Чена, Толстой, доведись ему прочесть что-либо из Джу, мог только, разве что, разразиться длиннющими, по-японски изощрёнными непристойностями. Он мог бы разволноваться и раньше времени уйти смотреть небо. Отличный в тот раз предполагался закат.
У Чена Джу было чувство меры, но особое. Оно ограничено эгоизмом и сюжетной усталостью. Сюжет он игнорировал сознательно. Голодал, питаясь исключительной интуицией. На чистое искусство, короткость изложения и на лавры не претендовал.
— Вот и хорошо, что лягушачью корку не купил, — радовался он. — Лев вовремя напомнил забытое, старое, прекрасное, ценное. Спасибо Льву. Мы со Львом одной крови, одного помёта, в одном русском прайде рождены.
Голосуем за права эмбрионов!
Анализатор…
Анализатор — чистая математика. Алгоритм построен на множественности совпадений. Раз так, любой — талантливый или бездарь — в той или иной степени будет на кого-то, заложенного в базе, обязательно похож.
Анализатор ловко высчитал в тексте ченовской книги плотность мата и быстренько сравнил его с Фимой Жиганцем.
— Морду бы бить этому г-ну Анализатору парламентским методом. Причем тут мат, зачем на нем обострять, и как его удалось вычленить? Может, по одноэтажности фраз и короткости слов?
Непонятки! Походить на Фиму — знатока «босяцкой речи» не хотелось. Чтобы избавиться от Фимы, Чену Джу пришлось замаскировать все приблатнённые жаргонизмы. Неформаты, от которых он так долго не хотелось избавляться, пришлось заменить генетическими менделёвинами, латинскими символами и буковками.
По всему выходило, что лучше бы анализатор вообще никого не определял.
Ещё лучше, если бы анализатор сгорел, запутавшись в сравнивании произведений Чена с заложенными в базе. Тогда бы это было прямым указанием на неповторимость ченовского творчества, и, стало быть, бывшим для самовосхваления автора гораздо ценнее.
Шло время. В Анализаторе замелькали другие — менее авторитарные личности.
Вот непьющий помногу на охотах Пришвин (с удочками и ружьём); вот лёгкий на многокилометровые литпробежки Сегаль; тут вот серьезный своею фамилией, быстрый, круторогий зверь-поскакун Лосев. Пронесся Тянитолкай. Рожи его, направленные в разные стороны, не известны Чену. А тот скакун, между тем, был Ильфо-Петровым.
Чен Джу уже окончательно расстроился и перестал пользоваться Анализатором вовсе.
Это обидно: с классиками он узнакомился в хлам, а вот померяться с новооткрывателями стилей и специй — актуальных соответствующему времени — антилитературным Палаником, подкожным зудилкой Кафкой, половым фантазером-затейщиком Набоковым, мальчиковой троицей Селинджер-Брэдбери-Харпер Ли, карьерным мордобойцем Амаду, извращенцем и матершинником Уэлшем ему явно не удастся.
Большая и масенькая, русская и ихняя Букеровские премии даже не подмигивали Чену Джу.
Не дозрел, видите ли. Как такое можно сообщить моложавому старичку? Каким обманным сленгом не выбить из него слезы?
Приведённый ознакомительный фрагмент книги DUализмус. Корни солодки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других