Холодная кровь
1887
Длинный товарный поезд давно уже стоит у полустанка. Паровоз не издает ни звука, точно потух; около поезда и в дверях полустанка ни души.
От одного из вагонов идет бледная полоса света и скользит по рельсам запасного пути. В этом вагоне на разостланной бурке сидят двое: один — старый, с широкой седой бородой, в полушубке и в высокой мерлушковой шапке, похожей на папаху, другой — молодой, безусый, в потертом драповом пиджаке и в высоких грязных сапогах. Это грузоотправители. Старик сидит, протянув вперед ноги, молчит и о чем-то думает; молодой полулежит и едва слышно пиликает на дешевой гармонике. Около них на стене висит фонарь с сальной свечкой.
Вагон полон груза. Если сквозь тусклый свет фонаря вглядеться в этот груз, то в первую минуту глазам представится что-то бесформенно-чудовищное и несомненно живое, что-то очень похожее на гигантских раков, которые шевелят клешнями и усами, теснятся и бесшумно карабкаются по скользкой стене вверх к потолку; но вглядишься попристальнее, и в сумерках начинают явственно вырастать рога и их отражения, затем тощие, длинные спины, грязная шерсть, хвосты, глаза. Это быки и их тени. Всех быков в вагоне восемь. Одни из них, обернувшись, глядят на людей и помахивают хвостами, другие стараются лечь или стать поудобнее. Им тесно. Если один ложится, то остальные должны стоять и жаться друг к другу. Нет ни яслей, ни коновязей, ни подстилок и ни клочка сена… [На многих дорогах, во избежание несчастных случаев, запрещается держать в вагонах сено, а потому живой груз во все время пути остается без корма.]
После долгого молчания старик вытаскивает из кармана серебряную луковицу и справляется, который час: четверть третьего.
— Уж второй час стоим, — говорит он, зевая. — Пойти поторопить их, а то до утра будем здесь стоять. Они позаснули, или бог их знает, что они там.
Старик встает и вместе со своею длинною тенью осторожно спускается из вагона в потемки. Он пробирается вдоль поезда к локомотиву и, пройдя десятка два вагонов, видит раскрытую красную печь; против печи неподвижно сидит человеческая фигура; ее козырек, нос и колени выкрашены в багровый цвет, все же остальное черно и едва вырисовывается из потемок.
— Долго еще тут стоять будем? — спрашивает старик.
Ответа нет. Неподвижная фигура, очевидно, спит. Старик нетерпеливо крякает и, пожимаясь от едкой сырости, обходит локомотив, причем яркий свет двух фонарей на мгновение бьет ему в глаза, а ночь от этого становится для него еще чернее; он идет к полустанку.
Платформа и ступени полустанка мокры. Кое-где белеет недавно выпавший, тающий снег. В самом полустанке светло и натоплено жарко, как в бане. Пахнет керосином. Кроме десятичных весов и небольшого желтого дивана, на котором спит какой-то человек в кондукторской форме, в помещении нет никакой мебели. Налево две настежь открытые двери. В одну из них видны телеграфный станок и лампа с зеленым колпаком, в другую — небольшая комнатка, наполовину занятая темным шкапом. В этой комнатке на подоконнике сидят обер-кондуктор и машинист. Оба они мнут в руках какую-то шапку и спорят.
— Это не настоящий бобер, а польский, — говорит машинист. — Настоящие бобры не такие бывают. Всей этой шапке, ежели желаете знать, красная цена — пять целковых!
— Понимаете вы много… — обижается обер-кондуктор. — Пять целковых! А вот мы сейчас купца спросим. Господин Малахин, — обращается он к старику, — как по-вашему: польский это бобер или настоящий?
Старик Малахин берет в руки шапку и с видом знатока щупает мех, дует, нюхает, и на сердитом лице его вдруг вспыхивает презрительная улыбка.
— Стало быть, польский! — говорит он радостно. — Польский и есть.
Начинается спор. Обер-кондуктор доказывает, что на шапке бобер настоящий, а машинист и Малахин стараются убедить его в противном. Среди спора старик вдруг вспоминает о цели своего прихода.
— Бобер бобром, шапка шапкой, а поезд стоит, господа! — говорит он. — Что ж? Кого ждем? Поедем!
— Поедем, — соглашается обер-кондуктор. — Выкурим еще по папироске и поедем. Только спешить нечего… Все равно нас задержат на станции!
— Это с какой стати?
— А так… Запоздали слишком… Если на одной станции опоздаешь, то на других поневоле будут задерживать, чтоб дать ход встречным. Поезжай хоть сейчас, хоть утром, а все равно нам уж не придется ехать четырнадцатым номером. Поедем, должно быть, двадцать третьим.
— Это же по-каковски?
— А по-таковски.
Малахин пытливо глядит на обер-кондуктора, думает и бормочет машинально, как бы про себя:
— Накажи меня бог, считал и даже в книжку записал: за всю дорогу простояли мы лишних тридцать четыре часа. Доведете вы, господа, до той точки, что у меня или быки подохнут, или мне за мясо, когда до места доеду, и двух рублей не дадут. Это не езда, а чистое разоренье!
Обер-кондуктор поднимает брови и вздыхает с таким выражением, как будто хочет сказать: «К сожалению, все это правда!» Машинист молчит и задумчиво оглядывает шапку. По лицам обоих видно, что у них есть какая-то одна общая тайная мысль, которую они не высказывают не потому, что хотят скрыть ее, а потому, что подобные мысли передаются молчанием гораздо лучше, чем на словах. И старик понимает. Он лезет в карман, достает оттуда десятирублевку и без предисловий, не меняя ни тона голоса, ни выражения лица, а с уверенностью и прямотою, с какими дают и берут взятки, вероятно, одни только русские люди, подает бумажку обер-кондуктору. Тот молча берет, складывает ее вчетверо и не спеша кладет в карман. После этого все трое выходят из комнатки и, разбудив на пути спящего кондуктора, идут на платформу.
— Погода! — крякает обер-кондуктор, вздрагивая плечами. — Зги не видать!
— Да, волчья погода…
В окно видно, как около зеленой лампы и телеграфного станка появляется белокурая голова телеграфиста; около нее показывается скоро другая голова, бородатая и в красной фуражке — должно быть, начальника полустанка. Начальник нагнулся к столу, читает что-то на синем бланке и быстро водит папиросой вдоль строк… Малахин идет к своему вагону.
Его спутник, молодой человек, по-прежнему полулежит и едва слышно пиликает на гармонике. Он безус, почти еще мальчик; полное, белое лицо его с широкими скулами детски задумчиво, глаза глядят не как у взрослых, а грустно и покорно, но весь он широк, крепок, тяжел и груб так же, как старик; он не шевелится и не меняет своей позы, точно ему не под силу приводить в движение свое крупное тело. Пошевелись он, и тотчас, кажется, на нем что-нибудь лопнет или раздастся стук, которого испугаются и быки и он сам. Из-под его больших, толстых пальцев, неповоротливо перебирающих клавиши и клапаны гармоники, непрерывно текут мелкие, жиденькие звуки и сливаются в немудрый, однообразный мотивчик; он слушает и, по-видимому, очень доволен своей музыкой.
Слышится звонок, но так глухо, как будто бы звонят не вблизи, а где-то очень далеко. За ним тотчас же следует торопливый второй звонок, потом третий и свист обер-кондуктора. Проходит минута в глубоком молчании; вагон не движется, стоит на месте, но из-под него начинают слышаться какие-то неопределенные звуки, похожие на скрип снега под полозьями; вагон вздрагивает, и звуки стихают. Наступает опять тишина. Но вот раздается лязг буферов, от сильного толчка вагон вздрагивает, точно делает прыжок, и все быки падают друг на друга.
— Чтоб тебя на том свете так дернуло! — ворчит старик, поправляя свою высокую шапку, съехавшую от толчка на затылок. — Этак он у меня всю скотину перекалечит!
Яша молча встает и, взяв одного упавшего быка за рога, помогает ему подняться на ноги… Вслед за толчком опять наступает тишина. Из-под вагона слышатся звуки скрипящего снега, и кажется, что поезд тронулся слегка назад.
— Сейчас опять дернет, — говорит старик.
И действительно, по поезду проносится судорога, раздается треск, вагон вздрагивает, и быки опять падают друг на друга.
— Задача! — говорит Яша, прислушиваясь. — Должно, поезд тяжелый. Никак не сдвинет.
— Раньше не был тяжелый, а теперь вдруг потяжелел. Нет, брат, это значит, обер-кондуктор с ним не поделился. Поди-ка снеси ему, а то он до утра будет дергать.
Яша берет у старика трехрублевую бумажку и прыгает из вагона. Его тяжелые шаги глухо раздаются вне вагона и постепенно стихают. Тишина… В соседнем вагоне протяжно и тихо мычит бык, точно поет.
Яша возвращается. В вагон влетает сырой, холодный ветер.
— Закрой-ка, Яша, дверь, да будем ложиться, — говорит старик. — Что даром свечку жечь?
Яша задвигает тяжелую дверь; раздается свист локомотива, и поезд трогается.
— Холодно! — бормочет старик, растягиваясь на бурке и кладя голову на узел. — То ли дело дома! И тепло, и чисто, и мягко, и богу есть где помолиться, а тут хуже свиней всяких. Уж четверо суток как сапог не снимали.
Яша, пошатываясь от вагонной качки, открывает фонарь и мокрыми пальцами сдавливает фитиль. Свечка вспыхивает, шипит, как сковорода, и тухнет.
— Да, брат… — продолжает Малахин, слыша, как Яша ложится рядом и своей громадной спиной прижимается к его спине. — Холодно. Из всех щелей так и дует. Поспи тут твоя мать или сестра одну ночь, так к утру бы ноги протянули. Так-то, брат, не хотел учиться и в гимназию ходить, как братья, ну вот и вози с отцом быков. Сам виноват, на себя и ропщи… Братья-то теперь на постелях спят, одеялами укрылись, а ты, нерадивый и ленивый, на одной линии с быками… Да…
Из-за шума поезда не слышно слов старика, но он еще долго бормочет, вздыхает и крякает. Холодный воздух в вагоне становится все гуще и душнее. Острый запах свежего навоза и свечная гарь делают его таким противным и едким, что у засыпающего Яши начинает чесаться в горле и внутри груди. Он перхает и чихает, а привычный старик, как ни в чем не бывало, дышит всею грудью и только покрякивает.
Судя по качке вагона и по стуку колес, поезд летит быстро и неровно. Паровоз тяжело дышит, пыхтит не в такт шуму поезда, и в общем получается какое-то клокотанье. Быки беспокойно теснятся и стучат рогами о стены.
Когда старик просыпается, в щели вагона и в открытое оконце глядит синее небо раннего утра. Холодно невыносимо, в особенности спине и ногам. Поезд стоит. Яша, заспанный и угрюмый, возится около быков.
Старик просыпается не в духе. Нахмуренный и суровый, он сердито крякает и глядит исподлобья на Яшу, который подпер своим могучим плечом под грудь быка и, слегка приподняв его, старается распутать ему ногу.
— Говорил вчерась, что веревки длинные, — ворчит старик, — так нет — «не длинные, папаша!» Ничего нельзя заставить, все по-своему делаешь… Болван.
Он сердито выдвигает дверь, и в вагон врывается свет. Как раз против двери стоит пассажирский поезд, а за ним красное здание с навесом — какая-то большая станция с буфетом. Крыши и площадки вагонов, земля, шпалы — все покрыто тонким слоем пушистого, недавно выпавшего снега. В промежутки между вагонами пассажирского поезда видно, как снуют пассажиры и прохаживается рыжий краснолицый жандарм; лакей во фраке и в белой как снег манишке, не выспавшийся, озябший и, вероятно, очень недовольный своею жизнью, бежит по платформе и несет на подносе стакан чаю с двумя сухарями.
Старик поднимается и начинает молиться на восток. Яша, покончив с быком и поставив в угол лопату, становится рядом с ним и тоже молится. Он только шевелит губами и крестится, отец же громко шепчет и конец каждой молитвы произносит вслух и отчетливо.
–…и жизни будущего века аминь! — говорит громко старик, втягивает в себя воздух и тотчас же шепчет другую молитву и в конце отчеканивает твердо и ясно: — и возложат на алтарь твой тельцы!
Прочитав свои молитвы, Яша торопливо крестится и говорит:
— Пожалуйте пять копеек.
И, получив пятак, он берет красный медный чайник и бежит на станцию за кипятком. Широко прыгая через шпалы и рельсы, оставляя на пушистом снегу громадные следы и выливая на пути из чайника вчерашний чай, он подбегает к буфету и звонко стучит пятаком по своей посуде. Из вагона видно, как буфетчик отстраняет рукой его большой чайник и не соглашается отдать за пятак почти половину своего самовара, но Яша сам отворачивает кран и, расставив локти, чтобы ему не мешали, наливает себе кипятку полный чайник.
— Сволочь проклятая! — кричит ему вслед буфетчик, когда он бежит обратно к вагону.
За чаем хмурое лицо старика Малахина немного проясняется.
— Пить и есть мы умеем, а дела не помним, — говорит он. — Вчерась целый день только и знали, что пили да ели, а небось забыли расходы записать. Экая память, господи!
Старик припоминает вслух вчерашние расходы и записывает в истрепанной записной книжке, где и сколько было дано кондукторам, машинистам, смазчикам…
Между тем пассажирский поезд давно уже ушел, и по свободному пути взад и вперед, как кажется, без всякой определенной цели, а просто радуясь своей свободе, бегает дежурный локомотив. Солнце уже взошло и играет по снегу; с навеса станции и с крыш вагонов падают светлые капли.
Напившись чаю, старик лениво плетется из вагона на станцию. Тут среди залы первого класса стоят знакомый обер-кондуктор и начальник станции, молодой человек с красивой бородкой и в великолепном, шершавом пальто. Молодой человек, вероятно, от непривычки стоять на одном месте, грациозно, как хороший скаковой конь, переминается с ноги на ногу, глядит по сторонам, делает под козырек всем мимо проходящим, улыбается, щурит глаза… Он румян, здоров, весел, лицо его дышит вдохновением и такою свежестью, как будто он только что свалился с неба вместе с пушистым снегом. Увидев Малахина, обер-кондуктор виновато вздыхает и разводит руками.
— Не придется нам ехать четырнадцатым номером! — говорит он. — Опоздали сильно. Уж другой поезд пошел с этим номером.
Начальник станции быстро просматривает какие-то бланки, потом переводит свои голубые восторженные глаза на Малахина и, улыбаясь, дыша на него свежестью, осыпает его вопросами:
— Вы господин Малахин? У вас быки? Восемь вагонов? Как же теперь быть? Вы опоздали, и четырнадцатый номер уже пущен мною ночью. Что же мы теперь будем делать?
Молодой человек двумя розовыми пальцами осторожно берет Малахина за мех полушубка и, переминаясь с ноги на ногу, ласково и убедительно объясняет ему, что такие-то номера уже ушли, а такие-то пойдут, что он готов сделать для Малахина все от него зависящее. И по лицу его видно, что он действительно готов сделать приятное не только Малахину, но даже всему свету — так он счастлив, доволен и рад! Старик слушает и хотя ровно ничего не понимает в замысловатой поездной номерации, но одобрительно кивает головой и сам касается двумя пальцами нежной ворсы шершавого пальто. Ему приятно видеть и слушать приличного и ласкового молодого человека. Чтобы с своей стороны показать ему свое расположение, он вынимает десятирублевку, подумав, прибавляет к ней еще две рублевые бумажки и подает их начальнику станции. Тот берет, делает под козырек и грациозно сует себе в карман.
— Вот что, господа, не устроить ли нам таким образом? — говорит он, озаренный новою, только что мелькнувшей идеей. — Воинский поезд опоздал… его, как видите, нет… Так не отправиться ли вам воинским [Воинским называется номер поезда, предназначенного специально для перевозки войск; когда войск не бывает, он везет товар и идет быстрее обыкновенных товарных поездов.] поездом? А воинский я уж пущу двадцать восьмым номером. А?
— Пожалуй, — соглашается обер-кондуктор.
— И отлично! — радуется начальник станции. — В таком случае вам нечего тут ждать, сейчас и поезжайте! Я вас сейчас и отправлю! Отлично!
Он делает Малахину под козырек и, читая на пути бланки, бежит к себе. Старик очень доволен только что бывшим разговором; он улыбается и оглядывает всю залу, как бы ища: нет ли тут еще чего-нибудь приятного?
— А мы все-таки выпьем, — говорит он, беря обер-кондуктора под руку.
— Как будто еще рановато пить.
— Нет, уж вы позвольте мне угостить вас из любезности.
Оба идут к буфету. Выпивши, обер-кондуктор долго выбирает, чем бы закусить.
Это человек пожилой, чрезвычайно полный, с полинявшим, пухлым лицом. Полнота у него неприятная, обрюзглая, с желтизною, какая бывает у людей, много пьющих и спящих не вовремя.
— А теперь и по второй можно выпить, — говорит Малахин. — Теперь время холодное, не грех выпить. Кушайте, покорнейше прошу. Так, значит, я на вас надеюсь, господин обер-кондуктор, что всю дорогу не будет никаких препятствий и неприятностей. Потому, знаете, в нашем скотопромышленном деле каждый час дорог. Сегодня одна цена мясу, а завтра, гляди, другая. Опоздаешь на день — на два и не попадешь в цену, да вместо того, чтоб пользу взять, гляди, и приедешь домой, извините, без брюков. Кушайте, покорнейше прошу… Я на вас надеюсь, а насчет угощения или чего желаете, я из любезности могу во всякое время вас уважить.
Накормив обер-кондуктора, Малахин возвращается к себе в вагон.
— Сейчас я себе воинский номер вымаклачил, — говорит он сыну. — Шибко поедем. Кондуктор говорит, что если все время с этим номером будем ехать, то завтра в 8 часов вечера будем на месте. Не похлопочешь, брат, не получишь… Так-то… Гляди вот и приучайся…
После первого звонка к дверям вагона подходит человек с лицом, черным от сажи, в блузе и в грязных, потертых панталонах навыпуск. Это смазчик, который только что лазил под вагонами и стучал молотком по колесам.
— Господа, это ваши вагоны с быками? — спрашивает он.
— Наши, а что?
— А то, что два вагона больные. Нельзя их пущать, надо тут в починку оставить.
— Ну да, бреши больше! Просто выпить хочется, хабару взять… Так и говорил бы.
— Как вам угодно, а только я сейчас обязан доложить.
Не возмущаясь и не протестуя, а спокойно, почти машинально старик достает из кармана два двугривенных и подает их смазчику. Тот тоже очень спокойно берет их и, добродушно глядя на старика, заводит разговор:
— Поторговать, стало быть, едете… Хорошее дело!
Малахин вздыхает и, спокойно глядя на черное лицо смазчика, рассказывает, что торговля быками прежде была действительно выгодна, теперь же она составляет дело рискованное и убыточное.
— Тут у меня товарищ есть, — перебивает его смазчик. — Так вы бы, господа купцы, и ему сколько-нибудь презентовали…
Малахин дает и на товарища… Воинский поезд идет быстро и стоит на станциях сравнительно недолго. Старик доволен. Приятное впечатление, оставленное молодым человеком в шершавом пальто, крепко засело в нем, выпитая водка слегка туманит голову, погода великолепная, и, по-видимому, все обстоит прекрасно. Он без умолку говорит и во время каждой остановки бегает к буфету. Чувствуя потребность в слушателях, он тащит к буфету то обер-кондуктора, то машиниста, и пьет не просто, а длинно, с причитываниями и с чоканьем.
— У вас свое дело, у нас свое… — говорит он благодушно, улыбаясь. — Дай бог и нам, и вам, и чтоб не как нам угодно, а как богу…
От водки он мало-помалу возбуждается и впадает в деловой азарт. Ему хочется хлопотать, торопиться, наводить справки, без умолку говорить. Он то роется в карманах и в узлах и ищет какой-то бланок, то что-то вспоминает и никак не может вспомнить, то вынимает бумажник и без всякой надобности пересчитывает свои деньги. Он суетится, охает, ужасается, всплескивает руками… Разложив перед собой письма и телеграммы столичных мясоторговцев, счеты, почтовые и телеграфные расписки, бланки, свою записную книжку, он соображает вслух и требует, чтобы Яша слушал.
А когда надоедает ему читать бланки и говорить о ценах, он во время остановок бегает по вагонам, где стоят его быки, ничего не делает, а только всплескивает руками и ужасается.
— Ах, боже мой, боже мой! — говорит он жалобным голосом. — Священномученик Власий! Хоть оно и бык, хоть оно и тварь, а ведь тоже, как и люди, хочет и пить и есть. Уж четверо суток, как не пили и не ели. Ах боже мой, боже мой!
Яша, как послушный сын, ходит за ним и исполняет его приказания. Ему не нравится, что старик часто бегает к буфету. Хоть он и боится отца, но не может удержаться от замечания.
— А вы уж начали! — говорит он, сурово оглядывая старика. — С какой это радости? Именинники вы, что ли?
— Не смеешь ты родному отцу указывать.
— Ишь, моду какую взяли…
Когда не нужно бывает ходить за отцом, Яша все время сидит неподвижно на бурке и пиликает на гармонике. Изредка он выйдет из вагона и лениво пройдется вдоль поезда; остановится он около локомотива и устремит долгий, неподвижный взгляд на колеса или на рабочих, бросающих поленья на тендер; горячий локомотив сипит, падающие поленья издают сочный, здоровый звук свежего дерева; машинист и его помощник, люди очень хладнокровные и равнодушные, делают какие-то непонятные движения и не спешат. Постояв около паровоза, Яша лениво плетется на станцию; тут он оглядит закуски в буфете, прочтет для себя вслух какое-нибудь очень неинтересное объявление и не спеша возвращается в вагон. Лицо его не выражает ни скуки, ни желаний; ему, по-видимому, решительно все равно, где ни быть: дома ли, в вагоне, около ли паровоза…
К вечеру поезд останавливается около большой станции. Огни по линии только что зажжены; на синеющем фоне, в свежем, прозрачном воздухе огни ярки и бледны, как звезды; красны и лучисты они только под навесом, где уже темно. Все пути запружены вагонами, и, кажется, приди новый поезд, для него не найдется места. Яша бежит на станцию за кипятком для вечернего чая. На платформе гуляют хорошо одетые дамы и гимназисты. По обе стороны вокзала, если поглядеть с платформы вдаль, мелькают в вечерней мгле далекие огоньки — это город. Какой? Яше неинтересно знать. Он видит только тусклые огни и жалкие постройки за вокзалом, слышит крик извозчиков, чувствует на лице резкий, холодный ветер и думает, что этот город, вероятно, нехороший, неуютный и скучный…
Во время чая, когда уже совсем стемнело и на стене вагона по-вчерашнему висит фонарь, поезд вздрагивает от легкого толчка и тихо идет назад. Пройдя немного, он останавливается; слышатся неясные крики, кто-то стучит цепями около буферов и кричит: «Готово!» Поезд трогается и идет вперед. Минут через десять его опять тащат назад.
Выйдя из вагона, Малахин не узнает своего поезда. Его восемь вагонов с быками стоят в одном ряду с невысокими вагонами-платформами, каких раньше не было в поезде. На двух-трех платформах навален бут, а остальные пусты. Вдоль поезда снуют незнакомые кондуктора. На вопросы они отвечают неохотно и глухо. Им не до Малахина; они торопятся составить поезд, чтобы поскорее отделаться и идти в тепло.
— Какой это номер? — спрашивает Малахин.
— Восемнадцатый!
— А где же воинский? Зачем меня от воинского отцепили?
Не получив ответа, старик идет на станцию. Он ищет сначала знакомого обер-кондуктора и, не найдя его, идет к начальнику станции. Начальник сидит у себя в комнате за столом и перебирает пальцами пачку каких-то бланков. Он занят и делает вид, что не замечает вошедшего. Наружность у него внушительная: голова черная, стриженая, уши оттопыренные, нос длинный, с горбиной, лицо смуглое; выражение у него суровое и как будто оскорбленное. Малахин начинает длинно излагать ему свою претензию.
— Что-с? — спрашивает начальник. — Как? — он откидывается на спинку стула и продолжает, возмущаясь: — Что-с? А почему же вам не ехать с осемнадцатым номером? Говорите яснее, я ничего не понимаю! Как? Прикажете мне разорваться на части?
Он сыплет вопросами и без всякой видимой причины становится все строже и строже. Малахин уже лезет в карман за бумажником, но начальник, вконец оскорбленный и возмущенный неизвестно чем, вскакивает со стула и выбегает из комнаты. Малахин, пожимая плечами, выходит и ищет, с кем бы еще поговорить.
От скуки ли, из желания ли завершить хлопотливый день еще какой-нибудь новой хлопотой, или просто потому, что на глаза ему попадается оконце с вывеской «Телеграф», он подходит к окну и заявляет желание послать телеграмму. Взявши перо, он думает и пишет на синем бланке: «Срочная. Начальнику движения. Восемь вагонов живым грузом. Задерживают на каждой станции. Прошу дать скорый номер. Ответ уплочен. Малахин».
Послав телеграмму, он опять идет в комнату начальника станции. Тут на диванчике, обитом серым сукном, сидит какой-то благообразный господин с бакенами, в очках и в енотовой шапке; на нем какая-то странная шубка, очень похожая на женскую, с меховой опушкой, с аксельбантами и с разрезами на рукавах. Перед ним стоит другой господин, сухой и жилистый, в форме контролера.
— Помилуйте, — рассказывает контролер, обращаясь к господину в странной шубке. — Я сейчас расскажу вам случай такой, что мое вам почтение! Z-я дорога преспокойнейшим образом украла у N-ской дороги триста товарных вагонов. Это факт-с! Клянусь богом! Завезла к себе, перекрасила, выставила свои литеры и — сделайте ваше одолжение! N-ская дорога шлет всюду агентов, ищет, ищет, и вдруг, можете себе представить, попадается ей больной вагон Z-ской дороги. Она чинит его у себя в депо и вдруг, мое вам почтение, видит на колесах и осях свое клеймо. Каково-с? А? Сделай это я, меня в Сибирь сошлют, а железным дорогам — пссс!
Малахину приятно поговорить с интеллигентными, образованными людьми. Он разглаживает бороду и солидно вмешивается в разговор.
— Взять теперь, господа, к примеру хоть такой случай, — говорит он. — Я везу быков в X. Восемь вагонов. Хорошо-с… Скажем теперь так: берут с меня за каждый вагон, как за 600 пудов тяги. В восьми быках не будет шестисот пудов, а гораздо меньше, они же не принимают этого себе во внимание…
В это время в комнату входит Яша, ищущий отца. Он слушает и хочет сесть на стул, но, вероятно, вспомнив про свою тяжесть, отходит от стула и садится на подоконник.
— А они не принимают это себе во внимание, — продолжает Малахин — и берут еще с меня и с сына за то, что мы при быках едем, сорок два рубля, как за III класс. Это мой сын Иаков; есть у меня дома еще двое, да те по ученой части. Ну-с, и кроме того, я так понимаю, что железные дороги разорили скотопромышленников. Прежде, когда гурты гоняли, лучше было.
Говорит старик протяжно и длинно. После каждой фразы он взглядывает на Яшу, как бы желая сказать: гляди, как я с умными людьми разговариваю!
— Помилуйте! — перебивает его контролер. — Никто не возмущается, никто не критикует! А почему? Очень просто! Мерзость возмущает и режет глаза только там, где она случайна, где ею нарушается порядок; здесь же, где она, мое вам почтение, составляет давно заведенную программу и входит в основу самого порядка, где каждая шпала носит ее след и издает ее запах, она слишком скоро входит в привычку! Да-с!
Бьет второй звонок. Господин в странной шубке поднимается. Контролер берет его под руку и, продолжая горячо говорить, уходит с ним на платформу. После третьего звонка в комнату вбегает начальник станции и садится за свой стол.
— Послушайте, с каким же номером я поеду? — спрашивает Малахин.
Начальник глядит в бланок и говорит, возмущаясь:
— Вы Малахин? Восемь вагонов? С вас по рублю за вагон и шесть двадцать за марки. У вас марок нет. Итого 14 рублей 20 коппеек.
Получив деньги, он записывает что-то, засыпает песком и, сердито рванув со стола пачку бланков, быстро выходит из комнаты.
В 10 часов вечера Малахин получает ответ начальника движения: «Дать преимущество». Прочитав эту телеграмму, старик значительно подмигивает глазом и, очень довольный собою, кладет ее в карман.
— Вот, — говорит он Яше. — Гляди и приучайся.
В полночь его поезд идет дальше. Ночь, как вчера, темная и холодная, стоянки долгие. Яша сидит на бурке и невозмутимо пиликает на гармонике, а старику все еще хочется хлопотать. На одной из станций ему приходит охота составить протокол. По его требованию, жандарм садится и пишет: «188* года ноября 10, я, унтер-офицер Z-го отделения N-ского жандармского полицейского управления железных дорог Илья Черед, на основании 11 статьи закона 19-го мая 1871 года, составил сей протокол на станции X. в нижеследующем…»
— Дальше что писать? — спрашивает жандарм.
Малахин выкладывает перед ним бланки, почтовые и телеграфные расписки, счета… Что ему нужно от жандарма, он сам определенно не знает; ему хочется описать в протоколе не какой-нибудь отдельный эпизод, а все свое путешествие, все свои убытки, разговоры с начальниками станций, описать длинно и язвительно.
— А на станции Z., — говорит он, — напишите: начальник станции отцепил мои вагоны от воинского поезда потому, что моя физиономия ему не понравилась.
И ему хочется, чтобы жандарм непременно упомянул о физиономии. Тот утомленно слушает и, не дослушав, продолжает писать. Свой протокол он заканчивает так: «Вышеизложенное я, унтер-офицер Черед, записал в сей протокол и постановил представить оный начальнику Z-го отделения, а копию оного выдать мещанину Гавриле Малахину». Старик берет копию, приобщает ее к бумагам, которыми набит его боковой карман, и очень довольный идет к себе в вагон.
Утром Малахин опять просыпается не в духе, но уже гнев свой изливает не на Яше, а на быках.
— Пропали быки! — ворчит он. — Пропали! Они передохнут! Накажи меня бог, передохнут все! Тьфу!
Быки, давно уже не пившие, мучимые жаждою, лижут иней на стенах и, когда подходит к ним Малахин, начинают лизать его холодный полушубок. По их светлым слезящимся глазам видно, что они изнеможены жаждой и вагонной качкой, голодны и тоскуют.
— Вот, вози вас, проклятых! — ворчит Малахин. — Уж издыхали бы поскорей, что ли! Глядеть на вас противно.
В полдень поезд останавливается у большой станции, где, по правилам, для живого груза устраивается водопой. Быкам Малахина дают пить, но быки не пьют: вода оказывается слишком холодной…
Проходит еще двое суток и наконец вдали, в смуглом тумане показывается столица. Путь кончен. Поезд останавливается, не доезжая города, около товарной станции. Быки, выпущенные из вагонов на волю, пошатываются и спотыкаются, точно идут по скользкому льду.
Покончив с выгрузкой и ветеринарным осмотром, Малахин и Яша поселяются в грязных, дешевых номерах на окраине города, на той самой площади, где производится торг скотом. Живут они в грязи, едят отвратительно, как никогда не ели у себя дома, спят под резкие звуки плохого оркестриона, день и ночь играющего в трактире под номерами. Старик с утра уходит куда-то искать покупателей, а Яша по целым дням сидит в номере или же выходит на улицу поглядеть столичный город. Он видит грязную, унавоженную площадь, трактирные вывески, зубчатую стену монастыря в тумане… Изредка перебежит он улицу и заглянет в окно бакалейной лавочки, полюбуется на банки с разноцветными пряниками, зевнет и лениво поплетется к себе в номер. Столица не интересует его.
Наконец быков продают какому-то купцу. Малахин нанимает погонщиков. Всех быков делят на партии по десяти голов в каждой и гонят их на другой конец города. Быки, понурив головы, утомленные, идут по шумным улицам и равнодушно глядят на то, что видят они первый и последний раз в жизни. Оборванные погонщики идут за ними, тоже понурив головы. Им скучно… Изредка какой-нибудь погонщик встрепенется от дум, вспомнит, что впереди его идут вверенные ему быки, и, чтобы показать себя занятым человеком, со всего размаха ударит палкой по спине быка. Бык спотыкнется от боли, пробежит шагов десять вперед и поглядит в стороны с таким выражением, как будто ему совестно, что его бьют при чужих людях.
Продав быков и накупив для семьи гостинцев, какие можно было бы купить у себя дома, Малахин и Яша собираются в обратный путь. За три часа до отхода поезда старик, уже выпивший с покупателем, а потому хлопотливый, спускается с Яшей в трактир и садится пить чай. Как все провинциалы, он не может один пить и есть: ему нужна компания, такая же хлопотливая и рассудительная, как он сам.
— Позови хозяина! — говорит он половому. — Скажи, что я его угостить желаю из любезности.
Хозяин, человек сытый и совершенно равнодушный к своим постояльцам, приходит и садится за стол.
— Ну, поторговали! — говорит ему Малахин, смеясь. — Променяли козу на ястреба. Как же, ехали сюда — было мясо по три девяносто, а приезжаем — оно уж по три с четвертаком. Говорят, опоздали, было бы тремя днями раньше приезжать, потому что теперь на мясо спрос не тот, Филиппов пост пришел… А? Чистая катавасия! На каждом быке взял убытку четырнадцать рублей. Да вы посудите: провоз быка сколько стоит? Пятнадцать рублей тарифа, да шесть рублей кладите на каждого быка — шахер-махер, взятки, угощения, то да се…
Хозяин из приличия слушает и неохотно хлебает чай. Малахин охает, всплескивает руками, подшучивает над своей неудачей, по по всему видно, что понесенный им убыток мало волнует его. Ему все равно, что убыток, что польза, лишь бы только были у него слушатели, было бы о чем хлопотать да не опоздать бы как-нибудь на поезд.
Через час Малахин и Яша, навьюченные мешками и чемоданами, спускаются из номеров вниз к выходу, чтобы садиться на извозчика и ехать на вокзал. Их провожают хозяин, коридорные и какие-то бабы. Старик растроган. Он тычет во все стороны гривенники и говорит нараспев:
— Прощайте, оставайтесь здоровы! Дай бог вам, чтоб все было, как надо. Бог даст, коли будем живы и здоровы, опять приедем в великом посту. Прощайте! Спасибо… Дай бог!
Севши в санки, старик снимает шапку и долго крестится в ту сторону, где в тумане темнеет монастырская стена. Яша садится рядом с ним на краешек сиденья и свешивает ногу в сторону. Его лицо по-прежнему бесстрастно и не выражает ни скуки, ни желаний. Он не радуется, что едет домой, и не жалеет, что не успел поглядеть на столицу.
— Трогай!
Извозчик бьет по лошадке и, обернувшись, начинает браниться за тяжелый и громоздкий багаж.