Неточные совпадения
Сначала мать приказала
было перевести ее в
другую комнату; но я, заметив это, пришел в такое волнение и тоску, как мне после говорили, что поспешили возвратить мне мою сестрицу.
У нас в доме
была огромная зала, из которой две двери вели в две небольшие горницы, довольно темные, потому что окна из них выходили в длинные сени, служившие коридором; в одной из них помещался буфет, а
другая была заперта; она некогда служила рабочим кабинетом покойному отцу моей матери; там
были собраны все его вещи: письменный стол, кресло, шкаф с книгами и проч.
Наконец, «Зеркало добродетели» перестало поглощать мое внимание и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне захотелось почитать
других книжек, а взять их решительно
было негде; тех книг, которые читывали иногда мой отец и мать, мне читать не позволяли.
Старый депутат,
будучи просвещеннее
других, естественно,
был покровителем всякой любознательности.
Сердце у меня опять замерло, и я готов
был заплакать; но мать приласкала меня, успокоила, ободрила и приказала мне идти в детскую — читать свою книжку и занимать сестрицу, прибавя, что ей теперь некогда с нами
быть и что она поручает мне смотреть за сестрою; я повиновался и медленно пошел назад: какая-то грусть вдруг отравила мою веселость, и даже мысль, что мне поручают мою сестрицу, что в
другое время
было бы мне очень приятно и лестно, теперь не утешила меня.
Степь не
была уже так хороша и свежа, как бывает весною и в самом начале лета, какою описывал ее мне отец и какою я после сам узнал ее: по долочкам трава
была скошена и сметана в стога, а по
другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще не совсем распустившийся, еще не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь
была тиха, и ни один птичий голос не оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже не кричит, а прячется с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
Я достал, однако, одну часть «Детского чтения» и стал читать, но
был так развлечен, что в первый раз чтение не овладело моим вниманием и, читая громко вслух: «Канарейки, хорошие канарейки, так кричал мужик под Машиным окошком» и проч., я думал о
другом и всего более о текущей там, вдалеке, Деме.
Спуск в широкую зеленую долину
был крут и косогорист; надобно
было тормозить карету и спускаться осторожно; это замедление раздражало мою нетерпеливость, и я бросался от одного окошка к
другому и суетился, как будто мог ускорить приближение желанной кормежки.
Когда мы пришли, отец показал мне несколько крупных окуней и плотиц, которых он выудил без меня:
другая рыба в это время не брала, потому что
было уже поздно и жарко, как объяснял мне Евсеич.
Я ни о чем
другом не мог ни думать, ни говорить, так что мать сердилась и сказала, что не
будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но отец уверял ее, что это случилось только в первый раз и что горячность моя пройдет; я же
был уверен, что никогда не пройдет, и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
«Здравствуй, батюшка Алексей Степаныч! — заговорил один крестьянин постарше
других, который
был десятником, как я после узнал, — давно мы тебя не видали.
У входа в конюшни ожидал нас, вместе с
другими конюхами, главный конюх Григорий Ковляга, который с первого взгляда очень мне понравился; он
был особенно ласков со мною.
Мироныч отвечал, что один пасется у «Кошелги», а
другой у «Каменного врага», и прибавил: «Коли вам угодно
будет, батюшка Алексей Степаныч, поглядеть господские ржаные и яровые хлеба и паровое поле (мы завтра отслужим молебен и начнем сев), то не прикажете ли подогнать туда табуны?
Некоторые родники
были очень сильны и вырывались из середины горы,
другие били и кипели у ее подошвы, некоторые находились на косогорах и
были обделаны деревянными срубами с крышей; в срубы
были вдолблены широкие липовые колоды, наполненные такой прозрачной водою, что казались пустыми; вода по всей колоде переливалась через край, падая по бокам стеклянною бахромой.
Заглянув сбоку, я увидел
другое, так называемое сухое колесо, которое вертелось гораздо скорее водяного и, задевая какими-то кулаками за шестерню, вертело утвержденный на ней камень; амбарушка
была наполнена хлебной пылью и вся дрожала, даже припрыгивала.
— «Как изволите приказать, батюшка Алексей Степаныч, — отвечал Мироныч, — да не
будет ли
другим обидно?
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не
поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в
другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Другой табун, к которому, как говорили, и приближаться надо
было с осторожностью, осматривал только мой отец, и то ходил к нему пешком вместе с пастухами.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же
быть? свой своему поневоле
друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то
есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
В заключение старики просили, чтоб Мироныча не трогать и что всякий
другой на его месте
будет гораздо хуже.
Разделенная вода
была уже не так глубока, и на обоих протоках находились высокие мосты на сваях; один проток
был глубже и тише, а
другой — мельче и быстрее.
Тут Насягай
был еще невелик, но когда, верст через десять, мы переехали его в
другой раз, то уже увидели славную реку, очень быструю и глубокую, но все он
был, по крайней мере, вдвое меньше Ика и урема его состояла из одних кустов.
Я ту же минуту, однако, почувствовал, что они не так
были ласковы с нами, как
другие городские дамы, иногда приезжавшие к нам.
Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем
были такие прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем
другой вид, так что у меня на сердце стало веселее.
Это
было поручено тетушке Татьяне Степановне, которая все-таки
была подобрее
других и не могла не чувствовать жалости к слезам больной матери, впервые расстающейся с маленькими детьми.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с
другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не
были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
За обедом нас всегда сажали на
другом конце стола, прямо против дедушки, всегда на высоких подушках; иногда он бывал весел и говорил с нами, особенно с сестрицей, которую называл козулькой; а иногда он
был такой сердитый, что ни с кем не говорил; бабушка и тетушка также молчали, и мы с сестрицей, соскучившись, начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я молчал; то же делала нянька Агафья с моей сестрицей.
Бедная слушательница моя часто зевала, напряженно устремив на меня свои прекрасные глазки, и засыпала иногда под мое чтение; тогда я принимался с ней играть, строя городки и церкви из чурочек или дома, в которых хозяевами
были ее куклы; самая любимая ее игра
была игра «в гости»: мы садились по разным углам, я брал к себе одну или две из ее кукол, с которыми приезжал в гости к сестрице, то
есть переходил из одного угла в
другой.
Вторая приехавшая тетушка
была Аксинья Степановна, крестная моя мать; это
была предобрая, нас очень любила и очень ласкала, особенно без
других; она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от всех и велела так
есть, чтоб никто не видал; она пожурила няньку нашу за неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и погрозила, что скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы очень обрадовались ее ласковым речам и очень ее полюбили.
Уж на третий день, совсем по
другой дороге, ехал мужик из Кудрина; ехал он с зверовой собакой, собака и причуяла что-то недалеко от дороги и начала лапами снег разгребать; мужик
был охотник, остановил лошадь и подошел посмотреть, что тут такое
есть; и видит, что собака выкопала нору, что оттуда пар идет; вот и принялся он разгребать, и видит, что внутри пустое место, ровно медвежья берлога, и видит, что в ней человек лежит, спит, и что кругом его все обтаяло; он знал про Арефья и догадался, что это он.
Уж на
другой день пришел в себя и
есть попросил.
Милая моя сестрица
была так смела, что я с удивлением смотрел на нее: когда я входил в комнату, она побежала мне навстречу с радостными криками: «Маменька приехала, тятенька приехал!» — а потом с такими же восклицаниями перебегала от матери к дедушке, к отцу, к бабушке и к
другим; даже вскарабкалась на колени к дедушке.
Из рассказов их и разговоров с
другими я узнал, к большой моей радости, что доктор Деобольт не нашел никакой чахотки у моей матери, но зато нашел
другие важные болезни, от которых и начал
было лечить ее; что лекарства ей очень помогли сначала, но что потом она стала очень тосковать о детях и доктор принужден
был ее отпустить; что он дал ей лекарств на всю зиму, а весною приказал
пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем
будем там удить рыбку.
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове
было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания, хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то, я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда увидел себя перенесенным совсем к
другим людям, увидел
другие лица, услышал
другие речи и голоса, когда увидел любовь к себе от дядей и от близких
друзей моего отца и матери, увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
Это
были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей
были почти одних лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за то, что ее звали так же как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали у нас генерал Мансуров с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и
другой офицер Христофович, которые
были дружны с моими дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это
был давнишний
друг нашего дома.
Сидя за столом, я всегда нетерпеливо ожидал миндального блюда не столько для того, чтоб им полакомиться, сколько для того, чтоб порадоваться, как гости
будут хвалить прекрасное пирожное, брать по
другой фигурке и говорить, что «ни у кого нет такого миндального блюда, как у Софьи Николавны».
Я помню, что гости у нас тогда бывали так веселы, как после никогда уже не бывали во все остальное время нашего житья в Уфе, а между тем я и тогда знал, что мы всякий день нуждались в деньгах и что все у нас в доме
было беднее и хуже, чем у
других.
Из военных гостей я больше всех любил сначала Льва Николаевича Энгельгардта: по своему росту и дородству он казался богатырем между
другими и к тому же
был хорош собою.
Дядя догадался, что прока не
будет, и начал заставлять меня рисовать в
другие часы; он не ошибся: в короткое время я сделал блистательные успехи для своего возраста.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и больших и маленьких, а за глаза говорила совсем
другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала на всех наших слуг, а с ними очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть
было не поссорила ее с Парашей.
Евсеичу
было приказано сидеть в
другой комнате.
Как бы то ни
было, только в один очень памятный для меня день отвезли нас с Андрюшей в санях, под надзором Евсеича, в народное училище, находившееся на
другом краю города и помещавшееся в небольшом деревянном домишке.
Учитель продолжал громко вызывать учеников по списку, одного за
другим; это
была в то же время перекличка: оказалось, что половины учеников не
было в классе.
Учителя
другого в городе не
было, а потому мать и отец сами исправляли его должность; всего больше они смотрели за тем, чтоб я писал как можно похожее на прописи.
Дорога в Багрово, природа, со всеми чудными ее красотами, не
были забыты мной, а только несколько подавлены новостью
других впечатлений: жизнью в Багрове и жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне так захотелось увидеть зеленые луга и леса, воды и горы, так захотелось побегать с Суркой по полям, так захотелось закинуть удочку, что все окружающее потеряло для меня свою занимательность и я каждый день просыпался и засыпал с мыслию о Сергеевке.
Усадьба состояла из двух изб: новой и старой, соединенных сенями; недалеко от них находилась людская изба, еще не покрытая; остальную часть двора занимала длинная соломенная поветь вместо сарая для кареты и вместо конюшни для лошадей; вместо крыльца к нашим сеням положены
были два камня, один на
другой; в новой избе не
было ни дверей, ни оконных рам, а прорублены только отверстия для них.
В подтверждение наших рассказов мы с Евсеичем вынимали из ведра то ту, то
другую рыбу, а как это
было затруднительно, то наконец вытряхнули всю свою добычу на землю; но, увы, никакого впечатления не произвела наша рыба на мою мать.
После этого начался разговор у моего отца с кантонным старшиной, обративший на себя все мое внимание: из этого разговора я узнал, что отец мой купил такую землю, которую
другие башкирцы, а не те, у которых мы ее купили, называли своею, что с этой земли надобно
было согнать две деревни, что когда
будет межеванье, то все объявят спор и что надобно поскорее переселить на нее несколько наших крестьян.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она
была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на
другие, казенные земли
было очень трудно; всего же более не нравилось моей матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а
другого обманщиком.
Кумыс приготовлялся отлично хорошо, и мать находила его уже не так противным, как прежде, но я чувствовал к нему непреодолимое отвращение, по крайней мере, уверял в том и себя и
других, и хотя матери моей очень хотелось, чтобы я
пил кумыс, потому что я
был худ и все думали, что от него потолстею, но я отбился.