Неточные совпадения
Полог подняли; я
попросил есть, меня покормили и дали мне
выпить полрюмки старого рейнвейну, который, как думали тогда, один только и подкреплял меня.
Толпа крестьян проводила нас до крыльца господского флигеля и потом разошлась, а мужик с страшными глазами взбежал на крыльцо, отпер двери и пригласил нас войти, приговаривая: «Милости
просим, батюшка Алексей Степаныч и матушка Софья Николавна!» Мы вошли во флигель; там
было как будто все приготовлено для нашего приезда, но после я узнал, что тут всегда останавливался наезжавший иногда главный управитель и поверенный бабушки Куролесовой, которого отец с матерью называли Михайлушкой, а все прочие с благоговением величали Михайлом Максимовичем, и вот причина, почему флигель всегда
был прибран.
Я сейчас начал
просить отца, чтоб больного старичка положили в постель и
напоили чаем; отец улыбнулся и, обратясь к Миронычу, сказал: «Засыпка, Василий Терентьев, больно стар и хвор; кашель его забил, и ухвостная пыль ему не годится; его бы надо совсем отставить от старичьих работ и не наряжать в засыпки».
В заключение старики
просили, чтоб Мироныча не трогать и что всякий другой на его месте
будет гораздо хуже.
Мать хотела опять меня отправить удить к отцу, но я стал горячо
просить не посылать меня, потому что желание остаться
было вполне искренне.
Бабушка хотела
напоить нас чаем с густыми жирными сливками и сдобными кренделями, чего, конечно, нам хотелось; но мать сказала, что она сливок и жирного нам не дает и что мы чай
пьем постный, а вместо сдобных кренделей
просила дать обыкновенного белого хлеба.
Она
попросила было лимонов, но ей отвечали, что их даже не видывали.
Несколько раз готов я
был броситься к ней на шею и
просить, чтоб она не ездила или взяла нас с собою; но больное ее лицо заставляло меня опомниться, и желанье, чтоб она ехала лечиться, всегда побеждало мою тоску и страх.
Сначала заглядывали к нам, под разными предлогами, горничные девчонки и девушки, даже дворовые женщины,
просили у нас «поцеловать ручку», к чему мы не
были приучены и потому не соглашались, кое о чем спрашивали и уходили; потом все совершенно нас оставили, и, кажется, по приказанью бабушки или тетушки, которая (я сам слышал) говорила, что «Софья Николавна не любит, чтоб лакеи и девки разговаривали с ее детьми».
Напрасно уговаривал он меня повиниться и
попросить прощенья — я
был глух к его словам.
Мать спросила меня: «Ты не чувствуешь своей вины перед Петром Николаичем, не раскаиваешься в своем поступке, не хочешь
просить у него прощенья?» Я отвечал, что я перед Петром Николаичем не виноват, а если маменька прикажет, то прощения
просить буду.
Очень не хотелось мне идти, но я уже столько натешился рыбною ловлею, что не смел
попросить позволенья остаться и, помогая Евсеичу обеими руками нести ведро, полное воды и рыбы, хотя в помощи моей никакой надобности не
было и я скорее мешал ему, — весело пошел к ожидавшей меня матери.
Она знала, до чего я
был охотник, и сейчас стала
просить, чтоб я почитал ей книжку, которая лежала в боковой сумке; но я не стал даже и читать, так мне
было грустно.
Это все, что я мог желать, о чем, без сомнения, я стал бы и
просить и в чем не отказали бы мне; но как тяжело, как стыдно
было бы
просить об этом!
Параша отвечала: «Да вот сколько теперь батюшка-то ваш роздал крестьян, дворовых людей и всякого добра вашим тетушкам-то, а все понапрасну; они всклепали на покойника; они точно
просили, да дедушка отвечал: что брат Алеша даст, тем и
будьте довольны.
Параша плакала,
просила прощенья, валялась в ногах у моей матери, крестилась и божилась, что никогда вперед этого не
будет.
Как
было мне жаль бедную Парашу, как она жалобно на меня смотрела и как умоляла, чтоб я упросил маменьку простить ее!.. и я с жаром
просил за Парашу, обвиняя себя, что подверг ее такому горю.
Параша
просила даже меня не сказывать Евсеичу и никому, что она проболталась, и уверяла, что ее
будут очень бранить; я обещал никому не говорить.
Когда тебе захочется меня видеть — милости
прошу; не захочется — целый день сиди у себя: я за это в претензии не
буду; я скучных лиц не терплю.
Я знал, что
есть господа, которые приказывают,
есть слуги, которые должны повиноваться приказаниям, и что я сам, когда вырасту,
буду принадлежать к числу господ и что тогда меня
будут слушаться, а что до тех пор я должен всякого
просить об исполнении какого-нибудь моего желания.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она
петь песни, слушать, как их
поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни
просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Я не делился с ней в это время, как бывало всегда, моими чувствами и помышлениями, и мной овладело угрызение совести и раскаяние; я жестоко обвинял себя,
просил прощенья у матери и обещал, что этого никогда не
будет.
Но Матрена перепугалась еще больше, бросилась ко мне, начала целовать мои руки и
просить, чтоб я не сказывал тетушке, что
был в ее амбаре.
Я, конечно,
попросил бы объяснения, если б не
был взволнован угрызением совести, что я уже солгал, утаил от матери все, в чем просветила меня Параша.
Хотя я
был горячо привязан к матери и не привык расставаться с нею, но горесть сестрицы так глубоко меня потрясла, что я, не задумавшись, побежал к матери и стал ее
просить оставить меня в Чурасове.
Старшим дочерям гостинцы я сыскал, а меньшой дочери гостинца отыскать не мог; увидел я такой гостинец у тебя в саду, аленькой цветочик, какого краше нет на белом свете, и подумал я, что такому хозяину богатому, богатому, славному и могучему, не
будет жалко цветочка аленького, о каком
просила моя меньшая дочь любимая.
Стала она его о том молить и
просить; да зверь лесной, чудо морское не скоро на ее просьбу соглашается, испугать ее своим голосом опасается; упросила, умолила она своего хозяина ласкового, и не мог он ей супротивным
быть, и написал он ей в последний раз на стене беломраморной словесами огненными...
Прошло мало ли, много ли времени: скоро сказка сказывается, не скоро дело делается, — захотелось молодой дочери купецкой, красавице писаной, увидеть своими глазами зверя лесного, чуда морского, и стала она его о том
просить и молить; долго он на то не соглашается, испугать ее опасается, да и
был он такое страшилище, что ни в сказке сказать, ни пером написать; не токмо люди, звери дикие его завсегда устрашалися и в свои берлоги разбегалися.