Неточные совпадения
Один раз, сидя на окошке (с этой минуты я все уже твердо помню), услышал я какой-то жалобный визг в саду;
мать тоже его услышала, и когда я стал
просить, чтобы послали посмотреть, кто это плачет, что, «верно, кому-нибудь больно» —
мать послала девушку, и та через несколько минут принесла в своих пригоршнях крошечного, еще слепого, щеночка, который, весь дрожа и не твердо опираясь на свои кривые лапки, тыкаясь во все стороны головой, жалобно визжал, или скучал, как выражалась моя нянька.
К моему отцу и
матери он благоволил и даже давал взаймы денег, которых
просить у него никто не смел.
Мать выглянула из окна и сказала: «Здравствуйте, мои друзья!» Все поклонились ей, и тот же крестьянин сказал: «Здравствуй, матушка Софья Николавна, милости
просим.
Толпа крестьян проводила нас до крыльца господского флигеля и потом разошлась, а мужик с страшными глазами взбежал на крыльцо, отпер двери и пригласил нас войти, приговаривая: «Милости
просим, батюшка Алексей Степаныч и матушка Софья Николавна!» Мы вошли во флигель; там было как будто все приготовлено для нашего приезда, но после я узнал, что тут всегда останавливался наезжавший иногда главный управитель и поверенный бабушки Куролесовой, которого отец с
матерью называли Михайлушкой, а все прочие с благоговением величали Михайлом Максимовичем, и вот причина, почему флигель всегда был прибран.
Сначала смешанною толпою новых предметов, образов и понятий роились у меня в голове: Дема, ночевка в Чувашах, родники, мельница, дряхлый старичок-засыпка и ржаное поле со жницами и жнецами, потом каждый предмет отделился и уяснился, явились темные, не понимаемые мной места или пятна в этих картинах; я обратился к отцу и
матери,
прося объяснить и растолковать их мне.
Мне также дали удочку и насадили крючок уже не хлебом, а червяком, и я немедленно поймал небольшого окуня; удочку оправили, закинули и дали мне держать удилище, но мне сделалось так грустно, что я положил его и стал
просить отца, чтоб он отправил меня с Евсеичем к
матери.
Мать хотела опять меня отправить удить к отцу, но я стал горячо
просить не посылать меня, потому что желание остаться было вполне искренне.
Бабушка хотела напоить нас чаем с густыми жирными сливками и сдобными кренделями, чего, конечно, нам хотелось; но
мать сказала, что она сливок и жирного нам не дает и что мы чай пьем постный, а вместо сдобных кренделей
просила дать обыкновенного белого хлеба.
Он добрый, ты должен любить его…» Я отвечал, что люблю и, пожалуй, сейчас опять пойду к нему; но
мать возразила, что этого не нужно, и
просила отца сейчас пойти к дедушке и посидеть у него: ей хотелось знать, что он станет говорить обо мне и об сестрице.
Я вспомнил, как сам
просил еще в Уфе мою
мать ехать поскорее лечиться; но слова, слышанные мною в прошедшую ночь: «Я умру с тоски, никакой доктор мне не поможет», — поколебали во мне уверенность, что
мать воротится из Оренбурга здоровою.
Мать не хотела сделать никакой уступки, скрепила свое сердце и, сказав, что я останусь без обеда, что я останусь в углу до тех пор, покуда не почувствую вины своей и от искреннего сердца не
попрошу Волкова простить меня, ушла обедать, потому что гости ее ожидали.
Мать спросила меня: «Ты не чувствуешь своей вины перед Петром Николаичем, не раскаиваешься в своем поступке, не хочешь
просить у него прощенья?» Я отвечал, что я перед Петром Николаичем не виноват, а если маменька прикажет, то прощения
просить буду.
Очень не хотелось мне идти, но я уже столько натешился рыбною ловлею, что не смел
попросить позволенья остаться и, помогая Евсеичу обеими руками нести ведро, полное воды и рыбы, хотя в помощи моей никакой надобности не было и я скорее мешал ему, — весело пошел к ожидавшей меня
матери.
Дело о приготовлении кумыса для
матери, о чем она сама
просила, устроилось весьма удобно и легко.
Как я
просил у бога сереньких дней, в которые
мать позволяла мне удить до самого обеда и в которые рыба клевала жаднее.
Я стал
просить об этом отца и
мать и получил в ответ: «Ну, куда еще тебе верхом ездить!» — и ответ мне очень не понравился.
Мать ничего не отвечала и велела мне идти в детскую читать или играть с сестрицей, но я
попросил ее, чтоб она растолковала мне, что значит присягать.
Вслед за этой сценой все обратились к моей
матери и хотя не кланялись в ноги, как моему отцу, но
просили ее, настоящую хозяйку в доме, не оставить их своим расположением и ласкою.
Параша плакала,
просила прощенья, валялась в ногах у моей
матери, крестилась и божилась, что никогда вперед этого не будет.
Видно, отцу сказали об этом: он приходил к нам и сказал, что если я желаю, чтоб
мать поскорее выздоровела, то не должен плакать и проситься к ней, а только молиться богу и
просить, чтоб он ее помиловал, что
мать хоть не видит, но материнское сердце знает, что я плачу, и что ей от этого хуже.
Потом я стал
просить поглядеть братца, и Параша сходила и выпросила позволенья у бабушки-повитушки, Алены Максимовны, прийти нам с сестрицей потихоньку, через девичью в детскую братца, которая отделялась от спальни
матери другою детскою комнатой, где обыкновенно жили мы с сестрицей.
Но
мать, сколько ее ни
просили, ни за что в свете не согласилась входить в управленье домом и еще менее — в распоряжение оброками, пряжею и тканьем крестьянских и дворовых женщин.
Сколько я ни
просил, сколько ни приставал…
мать ничего более мне не сказала.
Катерина Борисовна тихо сказала моей
матери, что игра в карты с самим собою составляет единственное удовольствие ее несчастного брата и что он играет мастерски; в доказательство же своих слов
попросила мужа поиграть с ее братом в пикет.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни
просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Я не делился с ней в это время, как бывало всегда, моими чувствами и помышлениями, и мной овладело угрызение совести и раскаяние; я жестоко обвинял себя,
просил прощенья у
матери и обещал, что этого никогда не будет.
Я не преминул
попросить у
матери объяснения, почему она меня не пустила, — и получил в ответ, что «нечего мне делать в толпе мужиков и не для чего слышать их грубые и непристойные шутки, прибаутки и брань между собою».
Я сравнивал себя с крестьянскими мальчиками, которые целый день, от восхода до заката солнечного, бродили взад и вперед, как по песку, по рыхлым десятинам, которые кушали хлеб да воду, — и мне стало совестно, стыдно, и решился я
просить отца и
мать, чтоб меня заставили бороновать землю.
Я, конечно,
попросил бы объяснения, если б не был взволнован угрызением совести, что я уже солгал, утаил от
матери все, в чем просветила меня Параша.
Из каприза…»
Мать прервала его и начала
просить, чтоб он не сердился и не винил Прасковью Ивановну, которая и сама ужасно огорчена, хотя и скрывала свои чувства, которая не могла предвидеть такого несчастия.
Перед кончиной она не отдала никаких особенных приказаний, но поручила тетушке Аксинье Степановне, как старшей,
просить моего отца и
мать, чтоб они не оставили Танюшу, и, сверх того, приказала сказать моей
матери, что она перед ней виновата и
просит у ней прощенья.
После этого долго шли разговоры о том, что бабушка к Покрову
просила нас приехать и в Покров скончалась, что отец мой именно в Покров видел страшный и дурной сон и в Покров же получил известие о болезни своей
матери.
Мать не стала спорить, но через несколько дней, при мне, когда тетушка кинулась подать ей скамеечку под ноги,
мать вдруг ее остановила и сказала очень твердо: «
Прошу вас, сестрица, никогда этого не делать, если не хотите рассердить меня.
Хотя я был горячо привязан к
матери и не привык расставаться с нею, но горесть сестрицы так глубоко меня потрясла, что я, не задумавшись, побежал к
матери и стал ее
просить оставить меня в Чурасове.