Неточные совпадения
Хотя она, собственно,
ходила за сестрой моей, а за мной только присматривала, и хотя
мать строго запрещала ей даже разговаривать со мною, но она иногда успевала сообщить мне кое-какие известия о буке, о домовых и мертвецах.
Она
ходила за нами очень усердно, но, по закоренелому упрямству и невежеству, не понимала требований моей
матери и потихоньку делала ей все наперекор.
Я ни о чем другом не мог ни думать, ни говорить, так что
мать сердилась и сказала, что не будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но отец уверял ее, что это случилось только в первый раз и что горячность моя
пройдет; я же был уверен, что никогда не
пройдет, и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
Мать успела сказать нам, чтоб мы были смирны, никуда по комнатам не
ходили и не говорили громко.
Я вспомнил, что, воротившись из саду, не был у
матери, и стал проситься
сходить к ней; но отец, сидевший подле меня, шепнул мне, чтоб я перестал проситься и что я
схожу после обеда; он сказал эти слова таким строгим голосом, какого я никогда не слыхивал, — и я замолчал.
Мать отвечала ему, как мне рассказывали, что теперешняя ее болезнь дело случайное, что она скоро
пройдет и что для поездки в Оренбург ей нужно несколько времени оправиться.
Через несколько дней
мать встала с постели; ее лихорадка и желчь
прошли, но она еще больше похудела и глаза ее пожелтели.
Мать говорила, что нянька у нас не благонадежна и что уход за мной она поручает Ефрему, очень доброму и усердному человеку, и что он будет со мной
ходить гулять.
Через неделю, которая, несмотря на мою печаль и мучительные тревоги, необыкновенно скоро
прошла для меня, отец и
мать уехали.
Когда я кончил, она выслала нас с сестрой в залу, приказав няньке, чтобы мы никуда не
ходили и сидели тихо, потому что хочет отдохнуть; но я скоро догадался, что мы высланы для того, чтобы
мать с отцом могли поговорить без нас.
Теперь же, когда он приласкал меня, когда
прошел мой страх и тоска по
матери, когда на сердце у меня повеселело и я сам стал к нему ласкаться, весьма естественно, что он полюбил меня.
Мать держала ее у себя в девичьей, одевала и кормила так, из сожаленья; но теперь, приставив свою горничную
ходить за сестрицей, она попробовала взять к себе княжну и сначала была ею довольна; но впоследствии не было никакой возможности ужиться с калмычкой: лукавая азиатская природа, льстивая и злая, скучливая и непостоянная, скоро до того надоела
матери, что она отослала горбушку опять в девичью и запретила нам говорить с нею, потому что точно разговоры с нею могли быть вредны для детей.
Матери моей как-то не совсем нравилось товарищество Андрюши, и он начинал реже
ходить ко мне.
Приехал отец из присутствия, и я принялся с новым жаром описывать ему, как
прошла Белая, и рассказывал ему еще долее, еще горячее, чем
матери, потому что он слушал меня как-то охотнее.
Я думал, что мы уж никогда не поедем, как вдруг, о счастливый день!
мать сказала мне, что мы едем завтра. Я чуть не
сошел с ума от радости. Милая моя сестрица разделяла ее со мной, радуясь, кажется, более моей радости. Плохо я спал ночь. Никто еще не вставал, когда я уже был готов совсем. Но вот проснулись в доме, начался шум, беготня, укладыванье, заложили лошадей, подали карету, и, наконец, часов в десять утра мы спустились на перевоз через реку Белую. Вдобавок ко всему Сурка был с нами.
На другой день поутру, хорошенько выспавшись под одним пологом с милой моей сестрицей, мы встали бодры и веселы.
Мать с удовольствием заметила, что следы вчерашних уязвлений, нанесенных мне злыми комарами, почти
прошли; с вечера натерли мне лицо, шею и руки каким-то составом; опухоль опала, краснота и жар уменьшились. Сестрицу же комары мало искусали, потому что она рано улеглась под наш полог.
Я не замедлил сообщить свою догадку на ухо своей сестрице и потом
матери, и она очень смеялась, отчего и страх мой
прошел.
Между тем загар мой не
проходил, и
мать принялась меня чем-то лечить от него; это было мне очень досадно, и я повиновался очень неохотно.
А
мать отвечала: «Не беспокойся, это
пройдет».
Мать успокоилась и сказала мне, что это
пройдет.
Вдруг подъехали к крыльцу сани; с них
сошла мать и две наши двоюродные сестры.
Мать сказала ей, что если еще раз что-нибудь такое случится, то она отошлет ее в симбирское Багрово
ходить за коровами.
Я сейчас стал проситься к маменьке, и просился так неотступно, что Евсеич
ходил с моей просьбой к отцу; отец приказал мне сказать, чтоб я и не думал об этом, что я несколько дней не увижу
матери.
Потом я стал просить поглядеть братца, и Параша
сходила и выпросила позволенья у бабушки-повитушки, Алены Максимовны, прийти нам с сестрицей потихоньку, через девичью в детскую братца, которая отделялась от спальни
матери другою детскою комнатой, где обыкновенно жили мы с сестрицей.
Мы по-прежнему
ходили к нему всякий день и видели, как его мыли; но сначала я смотрел на все без участья: я мысленно жил в спальной у моей
матери, у кровати больной.
Покуда происходила в доме раскладка, размещение привезенных из Уфы вещей и устройство нового порядка, я с Евсеичем
ходил гулять, разумеется, с позволения
матери, и мы успели осмотреть Бугуруслан, быстрый и омутистый, протекавший углом по всему саду, летнюю кухню, остров, мельницу, пруд и плотину, и на этот раз все мне так понравилось, что в одну минуту изгладились в моем воспоминании все неприятные впечатления, произведенные на меня двукратным пребыванием в Багрове.
Мать ни за что не хотела стеснить его свободу; он жил в особом флигеле, с приставленным к нему слугою,
ходил гулять по полям и лесам и приходил в дом, где жила Марья Михайловна, во всякое время, когда ему было угодно, даже ночью.
Всего более смущала меня возможность
сойти с ума, и я несколько дней следил за своими мыслями и надоедал
матери расспросами и сомнениями, нет ли во мне чего-нибудь похожего на сумасшествие?
Я охотно и часто
ходил бы к нему послушать его рассказов о Москве, сопровождаемых всегда потчеваньем его дочки и жены, которую обыкновенно звали «Сергеевна»; но старик не хотел сидеть при мне, и это обстоятельство, в соединении с потчеваньем, не нравившимся моей
матери, заставило меня редко посещать Пантелея Григорьича.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она
ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Наконец раздался крик: «Едут, едут!» Бабушку поспешно перевели под руки в гостиную, потому что она уже плохо
ходила, отец,
мать и тетка также отправились туда, а мы с сестрицей и даже с братцем, разумеется, с дядькой, нянькой, кормилицей и со всею девичьей, заняли окна в тетушкиной и бабушкиной горницах, чтоб видеть, как подъедут гости и как станут вылезать из повозок.
Соединенными силами выгрузили они жениха и втащили на крыльцо; когда же гости вошли в лакейскую раздеваться, то вся девичья бросилась опрометью в коридор и буфет, чтоб видеть, как жених с
матерью станут
проходить через залу в гостиную.
Отец, который ни разу еще не
ходил удить, может быть, потому, что
матери это было неприятно, пошел со мною и повел меня на пруд, который был спущен.
Оставшись наедине с
матерью, я спросил ее: «Отчего отец не
ходит удить, хотя очень любит уженье?
Заметив гнездо какой-нибудь птички, всего чаще зорьки или горихвостки, мы всякий день
ходили смотреть, как
мать сидит на яйцах; иногда, по неосторожности, мы спугивали ее с гнезда и тогда, бережно раздвинув колючие ветви барбариса или крыжовника, разглядывали, как лежат в гнезде маленькие, миленькие, пестренькие яички.
Она напомнила мне, какой перенесла гнев от моей
матери за подобные слова об тетушках, она принялась плакать и говорила, что теперь, наверное,
сошлют ее в Старое Багрово, да и с мужем, пожалуй, разлучат, если Софья Николавна узнает об ее глупых речах.
Мать сначала улыбнулась, но потом строго сказала мне: «Ты виноват, что зашел туда, куда без позволения ты
ходить не должен, и в наказание за свою вину ты должен теперь солгать, то есть утаить от своей тетушки, что был в ее амбаре, а не то она прибьет Матрешу».
Сад с яблоками, которых мне и есть не давали, меня не привлекал; ни уженья, ни ястребов, ни голубей, ни свободы везде
ходить, везде гулять и все говорить, что захочется; вдобавок ко всему, я очень знал, что
мать не будет заниматься и разговаривать со мною так, как в Багрове, потому что ей будет некогда, потому что она или будет сидеть в гостиной, на балконе, или будет гулять в саду с бабушкой и гостями, или к ней станут приходить гости; слово «гости» начинало делаться мне противным…
Я, конечно, и прежде знал, видел на каждом шагу, как любит меня
мать; я наслышался и даже помнил, будто сквозь сон, как она
ходила за мной, когда я был маленький и такой больной, что каждую минуту ждали моей смерти; я знал, что неусыпные заботы
матери спасли мне жизнь, но воспоминание и рассказы не то, что настоящее, действительно сейчас происходящее дело.
Разумеется, половина времени
проходила в чтении вслух; иногда
мать читала мне сама, и читала так хорошо, что я слушал за новое — известное мне давно, слушал с особенным наслаждением и находил такие достоинства в прочитанных
матерью страницах, каких прежде не замечал.
Ей предстояло новое горе:
мать брала с собой Парашу, а сестрицу мою Прасковья Ивановна переводила жить к себе в спальню и поручила за нею
ходить своей любимой горничной Акулине Борисовне, женщине очень скромной и заботливой.