Неточные совпадения
Я помню себя лежащим ночью то в кроватке, то на
руках матери и горько плачущим:
с рыданием и воплями повторял я одно и то же слово, призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабоосвещенной комнаты, брал меня на
руки, клал к груди… и мне становилось хорошо.
Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но
с гневом встречала такие речи моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать все что может для моего спасенья, — и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь и спину голыми
руками, а если и это не помогало, то наполняла легкие мои своим дыханьем — и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным
с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под
руки мою мать и няньку
с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на
руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Люди принялись разводить огонь: один принес сухую жердь от околицы, изрубил ее на поленья, настрогал стружек и наколол лучины для подтопки, другой притащил целый ворох хворосту
с речки, а третий, именно повар Макей, достал кремень и огниво, вырубил огня на большой кусок труту, завернул его в сухую куделю (ее возили нарочно
с собой для таких случаев), взял в
руку и начал проворно махать взад и вперед, вниз и вверх и махал до тех пор, пока куделя вспыхнула; тогда подложили огонь под готовый костер дров со стружками и лучиной — и пламя запылало.
Мать скоро легла и положила
с собой мою сестрицу, которая давно уже спала на
руках у няньки; но мне не хотелось спать, и я остался посидеть
с отцом и поговорить о завтрашней кормежке, которую я ожидал
с радостным нетерпением; но посреди разговоров мы оба как-то задумались и долго просидели, не говоря ни одного слова.
Евсеич приготовил мне самое легонькое удилище и навязал тонкую лесу
с маленьким крючком; он насадил крошечный кусочек мятого хлеба, закинул удочку и дал мне удилище в правую
руку, а за левую крепко держал меня отец: ту же минуту наплавок привстал и погрузился в воду, Евсеич закричал: «Тащи, тащи…» — и я
с большим трудом вытащил порядочную плотичку.
Мать вела меня за
руку, а нянька несла мою сестрицу, которая
с необыкновенным любопытством смотрела на невиданное ею зрелище; мне же хотя удалось видеть нечто подобное в Уфе, но тем не менее я смотрел на него
с восхищением.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником
с красноватыми ягодами и бобовником
с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими
руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Мне жаль было вдруг расстаться
с ними, и я долго держал их в своей
руке, но наконец принужден был бросить, сам не знаю, как и когда.
Мы объехали яровые хлеба, которые тоже начинали поспевать, о чем отец мой и Мироныч говорили
с беспокойством, не зная, где взять
рук и как убраться
с жнитвом.
В другое время это заняло бы меня гораздо сильнее, но в настоящую минуту ржаное поле
с жнецами и жницами наполняло мое воображение, и я довольно равнодушно держал в
руках за тонкие стебли
с десяток маковых головок и охапку зеленого гороха.
Отец остался
с матерью, а тетушка повела меня за
руку.
Дедушка
с бабушкой стояли на крыльце, а тетушка шла к нам навстречу; она стала уговаривать и ласкать меня, но я ничего не слушал, кричал, плакал и старался вырваться из крепких
рук Евсеича.
Так, например, я рассказывал, что у меня в доме был пожар, что я выпрыгнул
с двумя детьми из окошка (то есть
с двумя куклами, которых держал в
руках); или что на меня напали разбойники и я всех их победил; наконец, что в багровском саду есть пещера, в которой живет Змей Горыныч о семи головах, и что я намерен их отрубить.
Матвей Васильич подошел ко мне
с обыкновенным ласковым видом, взял меня за
руку и прежним тихим голосом просил «засвидетельствовать его нижайшее почтение батюшке и матушке».
Евсеич пошел
с нами, держа в
руках приготовленные удочки; мать смеялась, глядя на нас, и весело сказала: «Окон и дверей нет, а удочки у вас готовы».
На другой день поутру, хорошенько выспавшись под одним пологом
с милой моей сестрицей, мы встали бодры и веселы. Мать
с удовольствием заметила, что следы вчерашних уязвлений, нанесенных мне злыми комарами, почти прошли;
с вечера натерли мне лицо, шею и
руки каким-то составом; опухоль опала, краснота и жар уменьшились. Сестрицу же комары мало искусали, потому что она рано улеглась под наш полог.
Поехал и мой отец, но сейчас воротился и сказал, что бал похож на похороны и что весел только В.**, двое его адъютантов и старый депутат, мой книжный благодетель,
С. И. Аничков, который не мог простить покойной государыне, зачем она распустила депутатов, собранных для совещания о законах, и говорил, что «пора мужской
руке взять скипетр власти…».
Всего больше я боялся, что дедушка станет прощаться со мной, обнимет меня и умрет, что меня нельзя будет вынуть из его
рук, потому что они окоченеют, и что надобно будет меня вместе
с ним закопать в землю…
Это была для меня совершенная новость, и я, остановясь,
с любопытством рассматривал, как пряхи, одною
рукою подергивая льняные мочки, другою вертели веретена
с намотанной на них пряжей; все это делалось очень проворно и красиво, а как все молчали, то жужжанье веретен и подергиванье мочек производили необыкновенного рода шум, никогда мною не слыханный.
Вдруг поднялся глухой шум и топот множества ног в зале,
с которым вместе двигался плач и вой; все это прошло мимо нас… и вскоре я увидел, что
с крыльца, как будто на головах людей, спустился деревянный гроб; потом, когда тесная толпа раздвинулась, я разглядел, что гроб несли мой отец, двое дядей и старик Петр Федоров, которого самого вели под
руки; бабушку также вели сначала, но скоро посадили в сани, а тетушки и маменька шли пешком; многие, стоявшие на дворе, кланялись в землю.
В этот год также были вынуты из гнезда и выкормлены в клетке, называвшейся «садком», два ястреба, из которых один находился на
руках у Филиппа, старого сокольника моего отца, а другой — у Ивана Мазана, некогда ходившего за дедушкой, который, несмотря на то, что до нашего приезда ежедневно посылался жать, не расставался
с своим ястребом и вынашивал его по ночам.
Я очень скоро пристрастился к травле ястребочком, как говорил Евсеич, и в тот счастливый день, в который получал
с утра позволенье ехать на охоту,
с живейшим нетерпеньем ожидал назначенного времени, то есть часов двух пополудни, когда Филипп или Мазан, выспавшись после раннего обеда, явится
с бодрым и голодным ястребом на
руке,
с собственной своей собакой на веревочке (потому что у обоих собаки гонялись за перепелками) и скажет: «Пора, сударь, на охоту».
Я не только любил смотреть, как резвый ястреб догоняет свою добычу, я любил все в охоте: как собака, почуяв след перепелки, начнет горячиться, мотать хвостом, фыркать, прижимая нос к самой земле; как, по мере того как она подбирается к птице, горячность ее час от часу увеличивается; как охотник, высоко подняв на правой
руке ястреба, а левою
рукою удерживая на сворке горячую собаку, подсвистывая, горячась сам, почти бежит за ней; как вдруг собака, иногда искривясь набок, загнув нос в сторону, как будто окаменеет на месте; как охотник кричит запальчиво «пиль, пиль» и, наконец, толкает собаку ногой; как, бог знает откуда, из-под самого носа
с шумом и чоканьем вырывается перепелка — и уже догоняет ее
с распущенными когтями жадный ястреб, и уже догнал, схватил, пронесся несколько сажен, и опускается
с добычею в траву или жниву, — на это, пожалуй, всякий посмотрит
с удовольствием.
Один раз, когда мы весело разговаривали
с бабушкой, рыжая крестьянская девчонка подала ей свой клочок пуха, уже раз возвращенный назад; бабушка посмотрела на свет и, увидя, что есть волосья, схватила одной
рукою девочку за волосы, а другою вытащила из-под подушек ременную плетку и начала хлестать бедную девочку…
Один раз, когда мы все сидели в гостиной, вдруг вошел Иван Борисыч, небритый, нечесаный, очень странно одетый; бормоча себе под нос какие-то русские и французские слова, кусая ногти, беспрестанно кланяясь набок, поцеловал он
руку у своей матери, взял ломберный стол, поставил его посереди комнаты, раскрыл, достал карты, мелки, щеточки и начал сам
с собою играть в карты.
Иван Борисыч сейчас повиновался,
с почтеньем поцеловал у нее
руку и ушел.
В той половине, где некогда останавливался страшный барин, висели картины в золотых рамах, показавшиеся мне чудесными; особенно одна картина, представлявшая какого-то воина в шлеме, в латах,
с копьем в
руке, едущего верхом по песчаной пустыне.
Когда мы подъехали к парадному крыльцу
с навесом, слуги, целою толпой, одетые как господа, выбежали к нам навстречу, высадили нас из кибиток и под
руки ввели в лакейскую, где мы узнали, что у Прасковьи Ивановны, по обыкновению, много гостей и что господа недавно откушали.
Едва мать и отец успели снять
с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и громкий голос: «Да где же они? давайте их сюда!» Двери из залы растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах
с проседью, которая
с живостью протянула
руки навстречу моей матери и весело сказала: «Насилу я дождалась тебя!» Мать после мне говорила, что Прасковья Ивановна так дружески,
с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась, что может согласить благодарность
с сердечною любовью.
Мой отец, желая поздороваться
с теткой, хотел было поцеловать ее
руку, говоря: «Здравствуйте, тетушка!» — но Прасковья Ивановна не дала
руки.
Нас
с сестрицей поставили у окошка на стулья, а маленького братца поднесла на
руках кормилица.
Она никого из нас, то есть из детей, не поцеловала, но долго разглядывала, погладила по головке, мне
с сестрицей дала поцеловать
руку и сказала...
Прасковья Ивановна рассмеялась и сказала: «А, ты охотник до картинок, так ступай
с своим дядькой и осмотри залу, гостиную и диванную: она лучше всех расписана; но
руками ничего не трогать и меня бабушкой не звать, а просто Прасковьей Ивановной».
Какие большие куклы
с подсвечниками в
руках возвышались на каменных столбах по углам комнаты!
Николай отвечал, что дворня давно у него от
рук отбилась и что это давно известно Прасковье Ивановне, а Михайлушка, на которого я смотрел
с особенным любопытством,
с большою важностью сказал, явно стараясь оправдать лакеев, что это ошибка поваров, что кушанье сейчас подадут и что он не советует тревожить Прасковью Ивановну такими пустяками.
Отец рассказывал подробно о своей поездке в Лукоянов, о сделках
с уездным судом, о подаче просьбы и обещаниях судьи решить дело непременно в нашу пользу; но Пантелей Григорьич усмехался и, положа обе
руки на свою высокую трость, говорил, что верить судье не следует, что он будет мирволить тутошнему помещику и что без Правительствующего Сената не обойдется; что, когда придет время, он сочинит просьбу, и тогда понадобится ехать кому-нибудь в Москву и хлопотать там у секретаря и обер-секретаря, которых он знал еще протоколистами.
Наконец раздался крик: «Едут, едут!» Бабушку поспешно перевели под
руки в гостиную, потому что она уже плохо ходила, отец, мать и тетка также отправились туда, а мы
с сестрицей и даже
с братцем, разумеется,
с дядькой, нянькой, кормилицей и со всею девичьей, заняли окна в тетушкиной и бабушкиной горницах, чтоб видеть, как подъедут гости и как станут вылезать из повозок.
Я держался за
руку отца, пристально смотрел ему в глаза и
с ним только мог говорить, и только о том, что мы сейчас видели.
Я сказал все, потому что тогда удил всякий, кто мог держать в
руке удилище, даже некоторые старухи, ибо только в эту пору, то есть
с весны, от цвета черемухи до окончания цвета калины, чудесно брала крупная рыба, язи, головли и лини.
В прошлом лете я не брал в
руки удочки, и хотя настоящая весна так сильно подействовала на меня новыми и чудными своими явлениями — прилетом птицы и возрождением к жизни всей природы, — что я почти забывал об уженье, но тогда, уже успокоенный от волнений, пресыщенный, так сказать, тревожными впечатлениями, я вспомнил и обратился
с новым жаром к страстно любимой мною охоте, и чем ближе подходил я к пруду, тем нетерпеливее хотелось мне закинуть удочку.
Они неравнодушно приняли наш улов; они ахали, разглядывали и хвалили рыбу, которую очень любили кушать, а Татьяна Степановна — удить; но мать махнула
рукой и не стала смотреть на нашу добычу, говоря, что от нее воняет сыростью и гнилью; она даже уверяла, что и от меня
с отцом пахнет прудовою тиной, что, может быть, и в самом деле было так.
Мы
с Евсеичем стояли на самом высоком берегу Бугуруслана, откуда далеко было видно и вверх и вниз, и смотрели на эту торопливую и суматошную ловлю рыбы, сопровождаемую криком деревенских баб, мальчишек и девчонок; последние употребляли для ловли рыбы связанные юбки и решета, даже хватали добычу
руками, вытаскивая иногда порядочных плотиц и язиков из-под коряг и из рачьих нор, куда во всякое время особенно любят забиваться некрупные налимы, которые также попадались.
Сидя под освежительной тенью, на берегу широко и резво текущей реки, иногда
с удочкой в
руке, охотно слушала она мое чтение; приносила иногда свой «Песенник», читала сама или заставляла меня читать, и как ни были нелепы и уродливы эти песни, принадлежавшие Сумарокову
с братией, но читались и слушались они
с искренним сочувствием и удовольствием.
Изредка езжал я
с отцом в поле на разные работы, видел, как полют яровые хлеба: овсы, полбы и пшеницы; видел, как крестьянские бабы и девки, беспрестанно нагибаясь, выдергивают сорные травы и, набрав их на левую
руку целую охапку, бережно ступая, выносят на межи, бросают и снова идут полоть.
Скоро и мы
с отцом нашли гнездо груздей; мы также принялись ощупывать их
руками и бережно вынимать из-под пелены прошлогодних полусгнивших листьев, проросших всякими лесными травами и цветами.
Я принялся было усердно есть какое-то блюдо, которого я никогда прежде не ел, как вдруг на возвышении показались две девицы в прекрасных белых платьях,
с голыми
руками и шеей, все в завитых локонах; держа в
руках какие-то листы бумаги, они подошли к самому краю возвышения, низко присели (я отвечал им поклоном) и принялись петь.
«
С богом, на перебой, работайте, молодцы», — проговорил кормщик, налегши обеими
руками и всем телом на рукоятку тяжелого кормового весла; спустя ее до самого дна кормы и таким образом подняв нижний конец, он перекинул весло на другую сторону и повернул нос лодки поперек Волги.
Я и не думал проситься
с отцом: меня бы, конечно, не пустили, да я и сам боялся маленькой лодочки, но зато я
с большим удовольствием рассмотрел стерлядок; живых мне еще не удавалось видеть, и я выпросил позволение подержать их, по крайней мере, в
руках.
Отчаянный крик испуганной старухи, у которой свалился платок и волосник
с головы и седые косы растрепались по плечам, поднял из-за карт всех гостей, и долго общий хохот раздавался по всему дому; но мне жалко было бедной Дарьи Васильевны, хотя я думал в то же время о том, какой бы чудесный рыцарь вышел из Карамзина, если б надеть на него латы и шлем и дать ему в
руки щит и копье.