Пока он сам, своею волею, шел на опасность и смерть, пока
свою смерть, хотя бы и страшную по виду, он держал в собственных руках, ему было легко и весело даже: в чувстве безбрежной свободы, смелого и твердого утверждения своей дерзкой и бесстрашной воли бесследно утопал маленький, сморщенный, словно старушечий страшок.
Неточные совпадения
«В час дня, ваше превосходительство», — сказали ему эти любезные ослы, и, хотя сказали только потому, что
смерть предотвращена, одно уже знание ее возможного часа наполнило его ужасом. Вполне допустимо, что когда-нибудь его и убьют, но завтра этого не будет — завтра этого не будет, — и он может спать спокойно, как бессмертный. Дураки, они не знали, какой великий закон они свернули с места, какую дыру открыли, когда сказали с этой
своею идиотской любезностью: «В час дня, ваше превосходительство».
Но Янсон уже замолчал. И опять его посадили в ту камеру, в которой он уже сидел месяц и к которой успел привыкнуть, как привыкал ко всему: к побоям, к водке, к унылому снежному полю, усеянному круглыми бугорками, как кладбище. И теперь ему даже весело стало, когда он увидел
свою кровать,
свое окно с решеткой, и ему дали поесть — с утра он ничего не ел. Неприятно было только то, что произошло на суде, но думать об этом он не мог, не умел. И
смерти через повешение не представлял совсем.
Опять помолчали. Было страшно произнести слово, как будто каждое слово в языке потеряло
свое значение и значило только одно:
смерть. Сергей посмотрел на чистенький, пахнущий бензином сюртучок отца и подумал: «Теперь денщика нет, значит, он сам его чистил. Как же это я раньше не замечал, когда он чистит сюртук? Утром, должно быть». И вдруг спросил...
Было дико и нелепо. Впереди стояла
смерть, а тут вырастало что-то маленькое, пустое, ненужное, и слова трещали, как пустая скорлупа орехов под ногою. И, почти плача — от тоски, от того вечного непонимания, которое стеною всю жизнь стояло между ним и близкими и теперь, в последний предсмертный час, дико таращило
свои маленькие глупые глаза, Василий закричал...
Он заплакал и сел в угол. Заплакала и старуха в
своем углу. Бессильные хоть на мгновение слиться в чувстве любви и противопоставить его ужасу грядущей
смерти, плакали они холодными, не согревающими сердца слезами одиночества. Мать сказала...
Как во всю жизнь
свою Таня Ковальчук думала только о других и никогда о себе, так и теперь только за других мучилась она и тосковала сильно.
Смерть она представляла себе постольку, поскольку предстоит она, как нечто мучительное, для Сережи Головина, для Муси, для других, — ее же самой она как бы не касалась совсем.
Почему-то, в
свою очередь, о ней думали, что она непременно и в скором времени должна выйти замуж, и это обижало ее, — никакого мужа она не хотела. И, вспоминая эти полушутливые разговоры
свои с Мусей и то, что Муся теперь действительно обречена, она задыхалась от слез, от материнской жалости. И всякий раз, как били часы, поднимала заплаканное лицо и прислушивалась, — как там, в тех камерах, принимают этот тягучий, настойчивый зов
смерти.
И, идя по улице, среди суетливых, будничных, озабоченных
своими делами людей, торопливо спасающихся от извозчичьих лошадей и трамвая, он казался себе пришлецом из иного, неведомого мира, где не знают ни
смерти, ни страха.
И то, что он испытывал, не было ужасом перед
смертью; скорее
смерти он даже хотел: во всей извечной загадочности и непонятности
своей она была доступнее разуму, чем этот так дико и фантастично превратившийся мир.
Более того:
смерть как бы уничтожалась совершенно в этом безумном мире призраков и кукол, теряла
свой великий и загадочный смысл, становилась также чем-то механическим и только поэтому страшным.
Но дело в этот раз шло почему-то плохо. С неприятным чувством, что он совершил какую-то крупную, даже грубую ошибку, он несколько раз возвращался назад и проверял игру почти сначала. Ошибки не находилось, но чувство совершенной ошибки не только не уходило, а становилось все сильнее и досаднее. И вдруг явилась неожиданная и обидная мысль: не в том ли ошибка, что игрою в шахматы он хочет отвлечь
свое внимание от казни и оградиться от того страха
смерти, который будто бы неизбежен для осужденного?
— А вы, хлопцы! — продолжал он, оборотившись к своим, — кто из вас хочет умирать
своею смертью — не по запечьям и бабьим лежанкам, не пьяными под забором у шинка, подобно всякой падали, а честной, козацкой смертью — всем на одной постеле, как жених с невестою? Или, может быть, хотите воротиться домой, да оборотиться в недоверков, да возить на своих спинах польских ксендзов?
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в
свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я
смертью окончу жизнь
свою».
Пишут ко мне, что, по
смерти ее матери, какая-то дальняя родня увезла ее в
свои деревни.
— Мало ты нас в прошлом году истязал? Мало нас от твоей глупости да от твоих шелепов
смерть приняло? — продолжали глуповцы, видя, что бригадир винится. — Одумайся, старче! Оставь
свою дурость!
Она нашла этого друга, и она благодарит Бога теперь за
смерть своего ребенка.
Сам Левин не помнил
своей матери, и единственная сестра его была старше его, так что в доме Щербацких он в первый раз увидал ту самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он был лишен
смертью отца и матери.