Неточные совпадения
Давно, еще в Петербурге, когда
был жив отец, подошел Саша к
матери и странно-серьезным голосом пожаловался...
— Набегался, вот и устал, — сказала
мать: она видела, как Саша с другими детьми только что носился дико по большому казенному двору и визжал от восторга, — поменьше шалить надо, тогда и не
будешь уставать. Смотри, как измазался!
Были и еще минуты радостного покоя, тихой уверенности, что жизнь пройдет хорошо и никакие ужасы не коснутся любимого сердца: это когда Саша и сестренка Линочка ссорились из-за переводных картинок или вопроса, большой дождь
был или маленький, и бывают ли дожди больше этого. Слыша за перегородкой их взволнованные голоса,
мать тихо улыбалась и молилась как будто не вполне в соответствии с моментом: «Господи, сделай, чтобы всегда
было так!»
Лицом своим он и действительно
был бледен и смугл, этим, как и всем остальным, походя на Елену Петровну: по
матери своей Елена Петровна
была гречанкой, лицо имела смуглое и тонкое, глаза большие, темные, иконописные — точно обведенные перегоревшим, но еще горячим, коричнево-черным пеплом.
Такие же глаза
были и у Саши, а смуглостью своей он удивлял даже и
мать: лицо еще терпимо, а начнет менять рубашку — смотреть смешно и странно, точно и не сын, а совсем чужой и далекий человек.
По воскресеньям Елена Петровна ходила с детьми в ближайшую кладбищенскую церковь Ивана Крестителя. И Линочка бывала в беленьком платье очень хорошенькая, а Саша в гимназическом — черный, тоненький, воспитанный; торжеством
было для
матери провести по народу таких детишек. И особенно блестела у Саши медная бляха пояса: по утрам перед церковью сам чистил толченым углем и зубным порошком.
Но даже и дети не знали, что задолго до их рождения, в первую пору своего замужества, она пережила тяжелую, страшную и не совсем обычную драму, и что сын Саша не
есть ее первый и старший сын, каким себя считал. И уж никак не предполагали они, что город Н. дорог
матери не по радостным воспоминаниям, а по той печали и страданию, что испытала она в безнадежности тогдашнего своего положения.
Но уже близилось страшное для
матерей. Когда появились первые подробные известия о гибели «Варяга», прочла и Елена Петровна и заплакала: нельзя
было читать без слез, как возвышенно и красиво умирали люди, и как сторонние зрители, французы, рукоплескали им и русским гимном провожали их на смерть; и эти герои
были наши, русские. «Прочту Саше, пусть и он узнает», — подумала
мать наставительно и спрятала листок. Но Саша и сам прочел.
Ходил Саша тайно от Линочки и в церковь, где
была картина, и нашел, что сестра права: какое-то сходство существовало; но он не долго думал над этим, порешив с прямолинейностью чистого ребенка: «Все
матери святые».
— Да как же! А я и забыла — стареется твоя
мать, Саша. Как же это я забыла: ведь друзья
были!
Молчал и Саша, обдумывая. Поразил его рассказ
матери; и то, что
мать, всегда так строго и даже чопорно одетая,
была теперь в беленькой, скромной ночной кофточке, придавало рассказу особый смысл и значительность — о самой настоящей жизни шло дело. Провел рукой по волосам, расправляя мысли, и сказал...
Однажды на смотру, на каком-то маленьком, не особенно важном смотру
был и Саша с
матерью, и генерал, бывший на лошади, посадил Сашу к себе.
— Здесь, я его
мать. Вы к Саше по делу? Он сейчас только встал,
пьет чай.
Тогда, после разговора с
матерью, он порешил, что именно теперь, узнав все, он по-настоящему похоронил отца; и так оно и
было в первые дни.
— Да нет, мама, — улыбнулся Саша и нежно поцеловал еще черную голову
матери. — Ее проводят, не беспокойся. Почему ты не допускаешь, что мне захотелось
побыть с тобой вдвоем? Ведь мы же влюбленные!
И музыку Колесников слушал внимательно, хотя в его внимании
было больше почтительности, чем настоящего восторга; а потом подсел к Елене Петровне и завел с нею продолжительный разговор о Саше. Уже и Линочка, зевая, ушла к себе, а из полутемной гостиной все несся гудящий бас Колесникова и тихий повествующий голос
матери.
Обе они улыбнулись, и в улыбке сестры
было столько же гордости, как и в улыбке
матери.
Все это
было беспокойно, и до часу Елена Петровна не ложилась, поджидала сына; потом долго молилась перед иконой Божьей
Матери Утоли Моя Печали и хотела уснуть, но не могла: вспоминался разговор и с каждою минутою пугал все больше.
И странно
было то, и особенно страшно, как во сне: каждый день, видя
мать, поцеловавшись с нею перед тем, как идти в комитет, он нисколько не думал о ней, упускал ее из виду просто, естественно и страшно.
— Да, и жестокий. Но главное, тупой и ужасно тяжелый, и его ни в чем нельзя
было убедить, и что бы он ни делал, всегда от этого страдали другие. И если б хоть когда-нибудь раскаивался, а то нет: или других обвинял, или судьбу, а про себя всегда писал, что он неудачник. Я читал его письма к
матери… давнишние письма, еще до моего рождения.
Вздутое лицо покойника
было закрыто кисеей, и только желтели две руки, уже заботливо сложенные кем-то наподобие крестного знамения —
мать и отец Тимохина жили в уезде, и родных в городе у него не
было. От усталости и бессонной ночи у Саши кружилась голова, и минутами все заплывало туманом, но мысли и чувства
были ярки до болезненности.
Увидел в синем дыму лицо молящейся
матери и сперва удивился: «Как она сюда попала?» — забыл, что всю дорогу шел с нею рядом, но сейчас же понял, что и это нужно, долго рассматривал ее строгое, как бы углубленное лицо и также одобрил: «Хорошая мама: скоро она так же
будет молиться надо мною!» Потом все так же покорно Саша перевел глаза на то, что всего более занимало его и все более открывало тайн: на две желтые, мертвые, кем-то заботливо сложенные руки.
И одной из самых мучительных мыслей
была та: как держать себя с
матерью в последние дни.
В четверг только на час уходил к Колесникову и передал ему деньги. Остальное время
был дома возле
матери; вечером в сумерки с ней и Линочкой ходил гулять за город. Ночью просматривал и жег письма; хотел сжечь свой ребяческий старый дневник, но подумал и оставил
матери. Собирал вещи, выбрал одну книгу для чтения; сомневался относительно образка, но порешил захватить с собою — для
матери.
В пятницу с утра
был возле
матери. Странно
было то, что Елена Петровна, словно безумная или околдованная, ничего не подозревала и радовалась любви сына с такой полнотой и безмятежностью, как будто и всю жизнь он ни на шаг не отходил от нее. И даже то бросавшееся в глаза явление, что Линочка сидит в своей комнате и готовится к экзамену, а Саша ничего не делает, не остановило ее внимания. Уж даже и Линочка начала что-то подозревать и раза два ловила Сашу с тревожным вопросом...
Так
было до вечера. Вечером Линочка ушла к Жене Эгмонт вместе заниматься, а Саша читал
матери любимого обоими Байрона; и
было уже не меньше десяти часов, когда Саше прислуга подала записку от Колесникова: «Выйди сейчас же, очень важно».
— Только сейчас, сию минуту, я смотрел на чистое лицо моей
матери, и совесть моя
была спокойна. А кто с чистою совестью смотрит в лицо
матери, тот не может совершить греха, хотя бы не только все люди, Василий, а сам Бог осудил его!
Мать даже не упрекнула за опоздание — а опоздал он на целый час; и опять
было хорошо, и опять читали, и яркие страницы книги слепили глаза после темноты, а буквы казались необыкновенно черны, четки и красивы.
Линочка помогла
матери одеться и со всех сторон оглядела черное шелковое, на днях сшитое платье, и они остались довольны: платье
было просто и строго.
— Да? Не спорю. Но по какой вашей мужской морали сын, идущий к
матери, должен
быть схвачен? Не должны ли вы все склониться и закрыть глаза, пока он проходит? А потом уж хватайте, там, где-нибудь, где хотите, я этого не знаю.
— Вы думаете? Но, когда он идет к
матери, он только сын. Сын не может
быть убийца, опомнитесь, генерал!
С того самого дня, как
было возвращено Жене Эгмонт нераспечатанным ее письмо и дан
был неподозревавшей
матери последний прощальный поцелуй, Саша как бы закрыл душу для всех образов прошлого, монашески отрекся от любви и близких.
В те долгие ночи, когда все дрожали в мучительном ознобе, он подробно и строго обдумывал план: конечно, ни в дом он не войдет, ни на глаза он не покажется, но, подкравшись к самым окнам, в темноте осеннего вечера, увидит
мать и Линочку и
будет смотреть на них до тех пор, пока не лягут спать и не потушат огонь.
Страшно
было и то, что занавески на окнах могут
быть опущены… но неужели не догадается
мать, не почувствует за окнами его сыновних глаз, не услышит биения его сердца?
И при первых же шагах, прямо ведущих к цели, стихла тревога, и явилась спокойная уверенность, что
мать жива и увидит ее, и не захотелось торопиться, а идти медленно и вдумчиво, капля за каплей
пить драгоценнейший напиток.
Уже догадываясь, но все еще не веря, Жегулев бросается за угол к тому окну, что из его комнаты, — и здесь все чужое, может
быть, по-своему и хорошее, но ужасное тем, что заняло оно родное место и стоит, ничего об этом не зная. И понимает Жегулев, что их здесь нет, ни
матери, ни Линочки, и нет уже давно, и где они — неизвестно.
Спали обе женщины в одной комнате, и
мать никогда не узнала, каким это
было ужасом для измученной, в своем огне горевшей Линочки.
И непременно наступит после этого пятиминутное молчание: словно испугалась мышь громкого голоса и притаилась… И снова вздохи и шепот. Но самое страшное
было то, когда
мать белым призраком вставала с постели и, став на колени, начинала молиться и говорила громко, точно теперь никто уже не может ее слышать: тут казалось, что Линочка сейчас потеряет рассудок или уже потеряла его.
Эта газета, которую по утрам читала
мать,
была опять-таки мучением для дочери: нужно
была проснуться раньше и каждое утро взглянуть, нет ли такого, чего не может и не должна читать Елена Петровна.