Неточные совпадения
Долго смотрела Елена Петровна на свое отражение и многое успела передумать: о муже, которого она до сих пор не простила, о вечном страхе за Сашу и о
том, что будет завтра; но, о чем бы ни думала она и как бы ни колотилось сердце, строгое
лицо оставалось спокойным, как глубокая вода в предвечерний сумрак.
Та же зеленая тень кры€ла и Линочкино
лицо, делая его худее и воздушней; а короткие пальчики, ярко освещенные и одни как будто живые, проворно и ловко работали карандашом и резинкой.
И как приятно, что нет усов и не скоро будут: так противны мальчишки с усами, вроде
того гимназиста, кажется, Кузьмичева, Сашиного товарища, который ростом всего в аршин, а усы как у французского капрала! Пусть бы и всегда не было усов, а только эта жаркая смуглота над губами, чуть-чуть погуще, чем на остальном
лице.
Елена Петровна уже догадывается о значении вопроса, и сердце у нее падает; но оттого, что сердце пало, строгое
лицо становится еще строже и спокойнее, и в темных, почти без блеска, обведенных византийских глазах появляется выражение гордости. Она спокойно проводит рукой по гладким волосам и говорит коротко, без
той бабьей чистосердечной болтливости, с которой только что разговаривала...
Нет, это нельзя назвать
лицом, и это не слезы —
то, что с любовью и странным удовольствием размазывает Тимошка по скуластым щекам своим.
И только одно спасло его в эти дни от самоубийства:
та желтая тошнота, тревога предчувствия, знак идущего, верная подруга незавершенной жизни, при появлении которой не верилось ни в университет, ни в свое
лицо, ни в свои слова. Нужно только подождать, еще немного подождать: слишком грозен был зов взволнованной земли, чтобы остаться ему гласом вопиющего в пустыне.
Можно было сколько угодно смотреть на это холодное
лицо, — и ни одна черта не дрогнет, не выразит
того волнения, которое вызывает человеческий пристальный взгляд.
— Нет, не мистика! — уже серьезно и даже строго сказал Саша, и почувствовал в темноте Колесников его нахмурившееся, вдруг похолодевшее
лицо. — Если это мистика,
то как же объяснить, что в детстве я был жесток? Этому трудно поверить, и этого не знает никто, даже мама, даже Лина, но я был жесток даже до зверства. Прятался, но не от стыда, а чтобы не помешали, и еще потому, что с глазу на глаз было приятнее, и уж никто не отнимет: он да я!
— Кот? А кот сразу поверил… и раскис. Замурлыкал, как котенок, тычется головой, кружится, как пьяный, вот-вот заплачет или скажет что-нибудь. И с
того вечера стал я для него единственной любовью, откровением, радостью, Богом, что ли, уж не знаю, как это на ихнем языке: ходит за мною по пятам, лезет на колена, его уж другие бьют, а он лезет, как слепой; а
то ночью заберется на постель и так развязно, к самому
лицу — даже неловко ему сказать, что он облезлый и что даже кухарка им гнушается!
Увидел в синем дыму
лицо молящейся матери и сперва удивился: «Как она сюда попала?» — забыл, что всю дорогу шел с нею рядом, но сейчас же понял, что и это нужно, долго рассматривал ее строгое, как бы углубленное
лицо и также одобрил: «Хорошая мама: скоро она так же будет молиться надо мною!» Потом все так же покорно Саша перевел глаза на
то, что всего более занимало его и все более открывало тайн: на две желтые, мертвые, кем-то заботливо сложенные руки.
Ему не ответили, но
та же тихая и ласковая улыбка пробежала и по всем молодым, утомленным
лицам.
— Только сейчас, сию минуту, я смотрел на чистое
лицо моей матери, и совесть моя была спокойна. А кто с чистою совестью смотрит в
лицо матери,
тот не может совершить греха, хотя бы не только все люди, Василий, а сам Бог осудил его!
Как завороженный, уставился он на огонь, смотрел не мигая; и все краснее становилось мрачное, будто из дуба резанное
лицо по мере
того, как погасал над деревьями долгий майский вечер.
Думал о
том, как быстро ржавеет оружие от лесной сырости и какое
лицо у Еремея Гнедых; тихо забеспокоился, отчего так долго не возвращаются с охоты Колесников и матрос, и сейчас же себе ответил: «Ничего, придут, я слышу их шаги», — хотя никаких шагов не слыхал; вдруг заслушался ручья.
И еще: исчезла бесследно
та бледная хрупкость, высокая и страшная одухотворенность, в которой чуткое сердце угадывало знамение судьбы и билось тревожно в предчувствии грядущих бед; на этом
лице румянец, оно радостно радостью здоровья и крепкой жизни, —
тот уже умер, а этот доживет до белой, крепкой старости.
Радостно оглянулся на Колесникова — и у
того преобразилось
лицо, в глазах смешное удивление, а весь как дитя, и не одинок уже, хотя близок к слезам и бороду дергает беспомощно.
Как на ниточках, подергивается душа, а под коленом что-то сокращается, и чем больше дергает и чем резвее сокращается,
тем степеннее бородатые и безбородые
лица.
Глухой подумает, что вот и наступило когда настоящее горе, а слепой —
тот и сам задрыгает ногами: так строги и степенны
лица при ярко-звонком гуле струн.
Целый день он косился на коричневое, из дуба резанное
лицо Еремея и все поглядывал на голенище, где
тот прятал нож — ножик, как он сам называл.
Погодин же вгляделся в начисто выбритый подбородок Андрея Иваныча, в его задумчивые, спокойно-скрытные глаза — и весь передернулся от какого-то мучительного и страшного
то ли представления,
то ли предчувствия. И долго еще, день или два, с таким же чувством темного ожидания смотрел на матросиково
лицо, пока не вытеснили его другие боли, переживания и заботы.
— Не погань рук, Александр Иваныч! — промолвил он совсем как бы спокойно, и только
лицо почернело, как чугун. — Мы его и так… сделай-ка петельку, Федот, а
то не ушел бы, гляди, колышется.
Тяжелое и глупое молчание.
Лицо Саши неподвижно, черты резки и как-то слишком пластичны; не мягкою была рука
того неведомого творца, что из белого камня по ночам высекал это мертвое
лицо.
Не мигая, молча, словно ничего даже не выражая: ни боли, ни тоски, ни жалобы, — смотрел на него Петруша и ждал. Одни только глаза на бледном
лице, и ничего, кроме них и маузера, во всем мире. Колесников поводил над землею стволом и крикнул, не
то громко подумал...
Взглянул Колесников в
ту сторону, где красными черточками и пятнами намечался Погодин, и с тоскою представил себе его:
лицо, фигуру, легкую и быструю поступь.
«Хорошее
лицо, такое, как надо», — решил Жегулев и равнодушно перешел к другим образам своей жизни: к Колесникову, убитому Петруше, к матери, к
тем, кого сам убил.
Но когда напился и намочил
лицо и волосы, стал соображать и долго смотрел на крутой, поросший склон, по которому сейчас
то полз он,
то катился, ударяясь о стволы.
…А
те бесчисленные, не имеющие
лица, которые где-то там шумят, разговаривают, судят и вечно подозревают? И если уж
тот, кто видел близко, может так страшно заподозрить,
то эти осудят без колебаний и, осудив, никогда не узнают правды, и возьмут от него только
то гнусное, что придумают сами, а чистое его, а благородное его… да есть ли оно, благородное и чистое? Может быть, и действительно — он вор, обманщик, гад?
Молча думали оба и, не найдя
лица, молча вернулись в избу. Хозяин, один из Гнедых, равнодушный ко всему в мире, одинокий человек, раздумчиво почесывался со сна и вопросительно смотрел на Жегулева.
Тот спросил...
Пока все это только шутки, но порой за ними уже видится злобно оскаленное мертвецкое
лицо; и одному в деревню, пожалуй, лучше не показываться: пошел Жучок один, а его избили, придрались, будто он клеть взломать хотел. Насилу ушел коротким шагом бродяга. И лавочник, все
тот же Идол Иваныч, шайке Соловья отпускает товар даже в кредит, чуть ли не по книжке, а Жегулеву каждый раз грозит доносом и, кажется, доносит.
И чем несноснее становились страдания тела, чем изнеможеннее страдальческий вид, способный потрясти до слез и нечувствительного человека,
тем жарче пламенел огонь мечтаний безнадежных, бесплотных грез: светился в огромных очах, согревал прозрачную бледность
лица и всей его юношеской фигуре давал
ту нежность и мягкую воздушность, какой художники наделяют своих мучеников и святых.
Старается Жегулев вспомнить прежнее его живое
лицо — и не может; даже
то, что он брился аккуратно, вспоминается формально, недоверчиво: точно и всегда была теперешняя неаккуратная щетинка.
Легко идется по земле
тому, кто полной мерой платит за содеянное. Вот уже и шоссе, по которому когда-то так легко шагал какой-то Саша Погодин, — чуть ли не с улыбкой попирает его незримые отроческие следы крепко шагающий Сашка Жегулев, и в темной дали упоенно и радостно прозревает светящийся знак смерти. Идет в темноту, легкий и быстрый:
лица его лучше не видеть и сердца его лучше не касаться, но тверда молодая поступь, и гордо держится на плечах полумертвая голова.
И исчезло куда-то сходство с покойным отцом, генералом, а вместо
того с удивительной резкостью неожиданно проступили и в
лице, и в манерах, и в привычках материнские черты.