Неточные совпадения
Печальный и нежный, любимый всеми за красоту лица и строгость помыслов,
был испит он до дна души своей устами жаждущими и умер рано, одинокой и
страшной смертью умер он.
Перестал
быть страшным и Саша: в своей мирной гимназической одежде, без этих ужасных погон, он стал самым обыкновенным мальчуганом; и от души
было приятно смотреть на его большой пузатый ранец и длинное до пяток ватное пальто.
Возьмет в толстенькие, короткие пальчики карандаш — бумага оживает и смеется; положит те же коротенькие пальчики на клавиши: старый рояль с пожелтевшими зубами вдруг помолодел,
поет, весело завирается; а то сама выдумает
страшную сказку, сочинит веселый анекдот.
Но даже и дети не знали, что задолго до их рождения, в первую пору своего замужества, она пережила тяжелую,
страшную и не совсем обычную драму, и что сын Саша не
есть ее первый и старший сын, каким себя считал. И уж никак не предполагали они, что город Н. дорог матери не по радостным воспоминаниям, а по той печали и страданию, что испытала она в безнадежности тогдашнего своего положения.
И вторично стала женою его Елена Петровна, и родила ему Сашу, а через полтора года и Линочку; и даже не знали дети, что отец их
пил когда-нибудь. Твердо держал свою клятву генерал, но уже незадолго до смерти, после одного из
страшных своих сердечных припадков, вдруг прохрипел жене...
Но уже близилось
страшное для матерей. Когда появились первые подробные известия о гибели «Варяга», прочла и Елена Петровна и заплакала: нельзя
было читать без слез, как возвышенно и красиво умирали люди, и как сторонние зрители, французы, рукоплескали им и русским гимном провожали их на смерть; и эти герои
были наши, русские. «Прочту Саше, пусть и он узнает», — подумала мать наставительно и спрятала листок. Но Саша и сам прочел.
В прихожей не
было огня, и в окно смотрела вечно чуждая людям, вечно
страшная ночь.
Плохо доходили до сознания слова, да и не нужны они
были: другого искало измученное сердце — того, что в голосе, а не в словах, в поцелуе, а не в решениях и выводах. И, придавая слову «поцелуй» огромное, во всю жизнь, значение, смысл и
страшный и искупительный, она спросила твердым, как ей казалось, голосом, таким, как нужно...
— Может
быть, это произошло тогда, когда я
был совсем еще ребенком? И правда, когда я подумаю так, то начинает что-то припоминаться, но так смутно, отдаленно, неясно, точно за тысячу лет — так смутно! И насколько я знаю по словам… других людей, в детстве вокруг меня
было темно и печально. Отец мой, Василий Васильевич,
был очень тяжелый и даже
страшный человек.
Но Колесников уже не хотел музыки: мутилась душа, и страшно
было, что расплачется — от любви, от остро болючей жалости к Саше, к матросику с его балалайкой, ко всем живущим. Прощался и уходил — смутный, тревожный, мучительно ищущий путей, как сама народная совесть,
страшная в вековечном плену своем.
Хоть бы на краешек, на одну линию поднялась завеса будущего — и в изумлении, подобном окаменению страха, увидел бы юноша обреченный, что смерть не
есть еще самое
страшное из всего
страшного, приуготовленного человеку.
С размаху влетели в темный коридор, тянувшийся между двумя бесконечными рядами товарных молчаливых вагонов, и хотели повернуть назад; но назад
было еще
страшнее, и, задыхаясь, пугаясь молчания вагонов, бесконечности их ряда, чувствуя себя как в мышеловке, помчались к выходу. Сразу оборвался ряд, но все так же не находилась дорога. Колесников начал беспокоиться, но Погодин, не слушая его, быстро ворочал вправо и влево и наконец решительно повернул в темноту...
Но подумал и, вынув портсигар, закурил, — Колесников стыдливо отвернулся от осветившегося на миг
страшного лица; и оба, казалось, с интересом следили за брошенной спичкой: зашипит или нет. Не зашипела, или не слышно
было. Колесников шепотом спросил...
Что-то совсем
страшное, далеко уходящее за пределы обычного, встало перед Колесниковым, и даже его мистически-темная душа содрогнулась; и чем-то от древних веков, от каменного идола повеяло на него от неподвижной фигуры Саши, склонившего голову на руки и так смотревшего в лесную глубину, будто весь его, все его темные силы звал он на послугу. Зашептал Андрей Иваныч, и не
был прост и спокоен его обычно ровный голос...
И с удовольствием отмечает, что руки у него особенно тверды, не дрожат нимало, и что вкус табачного дыма четок и ясен, и что при каждом движении ощущается тяжелая сила. Тупая и покорная тяжелая сила, при которой словно совсем не нужны мысли. И то, что вчера он ощутил такой свирепый и беспощадный гнев, тоже
есть страшная сила, и нужно двигаться с осторожностью: как бы не раздавить кого. Он — Сашка Жегулев.
До этой минуты ей казалось, и это
было чуть ли не самое мучительное, что она умрет от стыда и горя, если ее
страшные подозрения подтвердятся и кто-нибудь громко скажет: твой сын Саша — разбойник.
— Честных людей мы не вешаем, а разбойников
будем вешать всегда, сам Бог установил
Страшный суд!
Страшный суд — подумайте-ка, это вам не наша скорострелка, да-с!
— Так-с, теперь и
Страшный суд не надо! Для Сашеньки с Петенькой, может
быть, и Бога не надо? Нет-с, ваш Сашенька зверь, и больше ничего! Вы читали, нет, вы читали, что этот самый Сашка Жегулев на днях помещика пытал, на огне, подлец, жег подошвы, допытывался денег. Это как вы назовете?
И не видели они того, что уже других путей ищет народная совесть, для которой все эти ужасы
были только мгновением, — ищет других путей и готовит проклятие на голову тех, кто сделал свое
страшное дело.
К утру Колесникову стало лучше. Он пришел в себя и даже попросил
было есть, но не мог; все-таки
выпил кружку теплого чая. От сильного жара лошадиные глаза его блестели, и лицо, покраснев, потеряло
страшные землистые тени.
Короток
был и взгляд запавших голодных глаз, короток
был и ответ, — но столько
было в нем
страшной правды, столько злобы, голода ненасытимого, тысячелетних слез, что молча отступил Саша Жегулев. И бессознательным движением прикрыл рукою глаза — страшно показалось видеть, как загорится хлеб. А там, либо не поняв, либо понимая слишком хорошо, смеялись громко.
Это
была безнадежность, и ее великий, покорный и
страшный покой ощутил Саша Погодин.
Весь день и всю ночь до рассвета вспыхивала землянка огнями выстрелов, трещала, как сырой хворост на огне. Стреляли из землянки и залпами и в одиночку, на
страшный выбор: уже много
было убитых и раненых, и сам пристав, командовавший отрядом, получил легкую рану в плечо. Залпами и в одиночку стреляли и в землянку, и все казалось, что промахиваются, и нельзя
было понять, сколько там людей. Потом, на рассвете, сразу все смолкло в землянке и долго молчало, не отвечая ни на выстрелы, ни на предложение сдаться.
И издали действительно
было похоже на живых и
страшных разбойников, глубоко задумавшихся над чем-то своим, разбойничьим, или рассматривавших вытоптанную траву, или собирающихся плясать: колена все время сгибались под тяжестью тела, как ни старались их выпрямить. Но вблизи страшно и невыносимо
было смотреть, и уже никого не могли обмануть мертвецы притворной жизнью: бессильно, по-мертвому, клонились вялые, точно похудевшие и удлинившиеся шеи, не держа тяжелой мертвой головы.
Но
было что-то неуловимо-страшное в черных строках, в каких-то маленьких подробностях, — и, мучаясь неизвестностью, Линочка пошла в город, к Жене Эгмонт.