Неточные совпадения
К казанскому периоду моего студенчества относится и первый мой проезд Петербургом в
конце ноября 1855
года. Но о нем я расскажу в следующей главе.
Эти казанские очерки были набросаны до написания комедий. Потом вплоть до
конца 1861
года, когда я приступил прямо
к работе над огромным романом, я не написал ни одной строки в повествовательном роде.
Но дружининский кружок — за исключением Некрасова — уже и в
конце 50-х
годов оказался не в том лагере,
к которому принадлежали сотрудники"Современника"и позднее"Русского слова". Мой старший собрат и по этой части очутился почти в таком же положении, как и я. Место, где начинаешь писать, имеет немалое значение, в чем я горьким опытом и убедился впоследствии.
Такая писательская психика объясняется его очень быстрыми успехами в
конце 40-х
годов и восторгами того приятельского кружка из литераторов и актеров, где главным запевалой был Аполлон Григорьев, произведший его в русского Шекспира. В Москве около него тогда состояла группа преданных хвалителей, больше из мелких актеров. И привычка
к такому антуражу развила в нем его самооценку.
Драматическим писателем я уже приехал в Петербург и в первый же
год сделался фельетонистом. Но я не приступал до
конца 1861
года ни
к какой серьезной работе в повествовательном роде.
Но с
конца 1873
года я в"Вестнике Европы"прошел в течение 30
лет другую школу, и ни одна моя вещь не попадала в редакцию иначе, как целиком, просмотренная и приготовленная
к печати, хотя бы в ней было до 35 листов, как, например, в романе"Василий Теркин".
Эта роковая неустойка и была главной причиной того, что я был затянут в издательство"Библиотеки"и не имел настолько практического навыка и расчета, чтобы пойти на ее уплату, прекратив издание раньше, например,
к концу 1864
года. Но и тогда было бы уже поздно.
Когда я много
лет спустя просматривал эти статьи в"Библиотеке", я изумлялся тому, как мне удавалось проводить их сквозь тогдашнюю цензуру. И дух их принадлежал ему. Я ему в этом очень сочувствовал. С студенческих
лет я имел симпатии
к судьбам польской нации, а в
конце 60-х
годов в Париже стал учиться по-польски и занимался и языком и литературой поляков в несколько приемов, пока не начал свободно читать Мицкевича.
И когда я,
к концу 1864
года попав в тиски, поручил ему главное ведение дела со всеми его дрязгами, хлопотами и неприятностями, чтобы иметь свободу для моей литературной работы, он сделался моим"alter ego", и в общих чертах его чисто редакционная деятельность не вредила журналу, но и не могла его особенно поднимать, а в деловом смысле он умел только держаться кое-как на поверхности, не имея сам ни денежных средств, ни личного кредита, ни связей в деловых сферах.
Так я (больше
года) и отправлялся по нескольку раз в неделю
к цензору, неизменно по утрам, с одного
конца города на другой, из Малой Итальянской в какую-то линию Васильевского острова.
Денежные мытарства слишком скоро утомили меня настолько, что я
к концу 1864
года ушел от более энергического и ответственного заведования делом.
С ним лично никаких встреч у меня не было. Я бы затруднился сказать, в каких литературных домах можно было его встретить. Скорее разве у Краевского, после печатания"Обломова"; но это относилось еще
к концу 50-х
годов.
Видел я его
летом два-три раза. Он если и не принадлежал
к тогдашней"богеме", то, во всяком случае, был бедняк, который вряд ли мог питаться от своей медицинской практики. Долго ли он жил — не помню; но еще до
конца моего издательства прекратилось его сотрудничество.
Как автор"Некуда", которому приходилось много платить, он выказывал себя довольно покладистым, и долг ему за гонорар начал расти
к концу 1864
года.
Она продолжалась и за границей в первую мою поездку (сентябрь 1865 — май 1866
года) и закрепилась
летом, когда я гостил у Урусовых в Сокольниках, и потом прожил в отечестве до
конца этого
года. Переписка наша возобновилась и с новым моим отъездом в Париж и продолжалась, хотя и с большими перерывами, до моего возвращения в Россию
к январю 1871
года.
К тем
годам, когда мы с ним были членами петербургского Шекспировского кружка (
конец 80-х и начало 90-х
годов), Урусов уже был фанатическим поклонником Бодлера, а потом Флобера и до смерти своей оставался все таким же"флоберистом".
Я потерял его из виду
к концу моего редакторства и уже по возвращении из-за границы в 1871
году слышал о его злосчастном доживании от москвичей.
Из него наши журналы сделали знаменитость в
конце 50-х
годов. У Каткова в"Русском вестнике"была напечатана его псковская эпопея, которая сводилась в сущности
к тому, что полицмейстер Гемпель, заподозрив в нем не то бродягу, не то бунтаря, продержал его в"кутузке".
Необходимо было и продолжать роман"В путь-дорогу". Он занял еще два целых
года, 1863 и 1864, по две книги на
год, то есть по двадцати печатных листов ежегодно. Пришлось для выигрыша времени диктовать его и со второй половины 63-го
года, и
к концу 64-го. Такая быстрая работа возможна была потому, что материал весь сидел в моей голове и памяти: Казань и Дерпт с прибавкой романических эпизодов из студенческих
годов героя.
Тогда (то есть в самом
конце 1865
года) в Женеве уже поселился А.И.Герцен, но эмиграция (группировавшаяся около него) состояла больше из иностранцев. Молодая генерация русских изгнанников тогда еще не проживала в Женеве, и ее счеты с Герценом относятся
к позднейшей эпохе.
Сезон в Москве шел бойко. Но
к Новому
году меня сильно потянуло опять в Париж. Я снесся с редакторами двух газет в Москве и Петербурге и заручился работой корреспондента. А газетам это было нужно.
К апрелю 1867
года открывалась Всемирная выставка, по счету вторая. И в
конце русского декабря, в сильный мороз, я уже двигался
к Эйдкунену и в начале иностранного января уже поселился на самом бульваре St. Michel, рассчитывая пожить в Париже возможно дольше.
Русские моего времени, когда попадали в Лондон, все — если они только были либерально настроенные — являлись на поклон
к издателю"Колокола". Но ни в 1868
году, ни
годом раньше, в 1867 (когда я впервые попал в Лондон) Герцена уже не было в Англии, и я уже рассказал о нашей полувстрече в Женеве в
конце 1865
года.
Дело художественного образования привилось в Мюнхене более, чем где-либо в Германии, и
к концу XIX века Мюнхен сделался центром новейшего немецкого модернизма. И вообще теперешний Мюнхен (я попадал в него и позднее, и последний раз не дальше как
летом 1908 ji 1910
годов) стал гораздо богаче творческими силами, выработал в себе очень своеобразную жизнь не только немецкой, но и международной молодежи, стекающейся туда для работы и учения.
При такой любви венцев
к зрелищам ничего не было удивительного в том, что в этой столице с немецким языком и народностью создалась образцовая общенемецкая сцена — Бург-театр, достигшая тогда, в
конце 60-х
годов, апогея своего художественного развития.
Вышло это оттого, что Вена в те
годы была совсем не город крупных и оригинальных дарований, и ее умственная жизнь сводилась, главным образом,
к театру, музыке, легким удовольствиям, газетной прессе и легкой беллетристике весьма не первосортного достоинства. Те венские писатели, которые приподняли австрийскую беллетристику
к концу XIX века, были тогда еще детьми. Ни один романист не получил имени за пределами Австрии. Не чувствовалось никаких новых течений, хотя бы и в декадентском духе.
В университет я заглядывал на некоторых профессоров. Но студенчество (не так, как в последние
годы) держало себя тихо и,
к чести тогдашних поколений, не срамило себя взрывами нетерпимого расового ненавистничества. Университет и академические сферы совсем не проявляли себя в общем ходе столичной жизни, гораздо меньше, чем в Париже, чем даже в Москве в
конце 60-х
годов.
Я вспомнил тогда, что один из моих собратов (и когда-то сотрудников), поэт Н.В.Берг, когда-то хорошо был знаком с историей отношений Тургенева
к Виардо, теперь только отошедшей в царство теней (я пишу это в начале мая 1910
года), и он был того мнения, что, по крайней мере тогда (то есть в
конце 40-х
годов), вряд ли было между ними что-нибудь серьезное, но другой его бывший приятель Некрасов был в ту же эпоху свидетелем припадков любовной горести Тургенева, которые прямо показывали, что тут была не одна"платоническая"любовь.
Живя почти что на самом Итальянском бульваре, в Rue Lepelletier, я испытал особого рода пресноту именно от бульваров. В первые дни и после венской привольной жизни было так подмывательно очутиться опять на этой вечно живой артерии столицы мира. Но тогда весенние сезоны совсем не бывали такие оживленные, как это начало входить в моду уже с 80-х
годов. В мае,
к концу его, сезон доживал и пробавлялся кое-чем для приезжих иностранцев, да и их не наезжало и на одну десятую столько, сколько теперь.
Тогда я еще не был близок
к Герцену, как
к концу 1869
года, но меня резали обличительные речи доктора Якоби, переполненные всякими пересудами и злобными прибаутками весьма сомнительного вкуса.
Но тогда, то есть в
конце 1869
года в Париже, она была пленительный подросток, и мы с ней быстро сдружились. Видя, как она мало знала свой родной язык, я охотно стал давать ей уроки, за что А. И. предложил было мне гонорар, сказав при этом, что такую же плату получает Элизе Реклю за уроки географии; но я уклонился от всякого вознаграждения, не желая, чтобы наше приятельство с Лизой превращалось в отношения ученицы
к платному учителю.
Я ответил, что я начал как раз роман и постараюсь высылать его так, чтобы он мог еще быть напечатан
к концу текущего
года.
Он сравнительно скоро добился такой известности и такого значительного заработка как писатель на английском языке, что ему не было никакой выгоды перебираться куда-нибудь на материк — в Италию или Швейцарию, где тем временем самый первый номер русской эмиграции успел отправиться
к праотцам: Михаил Бакунин умер там в
конце русского июня 1876
года.
Прошли
года.
К концу 1889
года, когда я стал проводить в Ницце зимние сезоны, доктора Якоби там уже не было. Он не выдержал своего изгнания, хотя и жил всегда и там"на миру"; он стал хлопотать о своем возвращении в Россию. Его допустили в ее пределы, и он продолжал заниматься практикой, сделался земским врачом и кончил заведующим лечебницей для душевнобольных.
Неточные совпадения
Но ничуть не бывало! Следовательно, это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в первые
годы молодости, бросает нас от одной женщины
к другой, пока мы найдем такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство — истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить линией, падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности — только в невозможности достигнуть цели, то есть
конца.
Прежде нежели приступлю
к описанию странных происшествий, коим я был свидетель, я должен сказать несколько слов о положении, в котором находилась Оренбургская губерния в
конце 1773
года.
Самгин наблюдал шумную возню людей и думал, что для них существуют школы, церкви, больницы, работают учителя, священники, врачи. Изменяются
к лучшему эти люди? Нет. Они такие же, какими были за двадцать, тридцать лег до этого
года. Целый угол пекарни до потолка загроможден сундучками с инструментом плотников. Для них делают топоры, пилы, шерхебели, долота. Телеги, сельскохозяйственные машины, посуду, одежду. Варят стекло. В
конце концов, ведь и войны имеют целью дать этим людям землю и работу.
— Ну, рассказывай, — предложил он, присматриваясь
к брату. Дмитрий, видимо, только что постригся, побрился, лицо у него простонародное, щетинистые седые усы делают его похожим на солдата, и лицо обветренное, какие бывают у солдат в
конце лета, в лагерях. Грубоватое это лицо освещают глаза серовато-синего цвета, в детстве Клим называл их овечьими.
«Да, если это так, — думала Вера, — тогда не стоит работать над собой, чтобы
к концу жизни стать лучше, чище, правдивее, добрее. Зачем? Для обихода на несколько десятков
лет? Для этого надо запастись, как муравью зернами на зиму, обиходным уменьем жить, такою честностью, которой — синоним ловкость, такими зернами, чтоб хватило на жизнь, иногда очень короткую, чтоб было тепло, удобно… Какие же идеалы для муравьев? Нужны муравьиные добродетели… Но так ли это? Где доказательства?»