Неточные совпадения
Такого заряда хватило бы на
несколько лет. И, конечно, в этом первоначальном захвате сценического творчества и
по репертуару и
по игре заложено было ядро той скрытой писательской тяги, которая вдруг в конце 50-х годов сказалась в замысле комедии и толкнула меня на путь писателя.
Загорецкий являлся у Шуйского высокохудожественной фигурой, без той
несколько водевильной игривости, какую придавал ей П.А. Каратыгин в Петербурге. До сих пор,
по прошествии с лишком полвека, движется предо мною эта суховатая фигура в золотых очках и старомодной прическе, с особой походочкой, с гримировкой плутоватого москвича 20-х годов, вплоть до малейших деталей, обдуманных артистом, например того, что у Загорецкого нет собственного лакея, и он отдает свою шинель швейцару и одевается в сторонке.
Жили в Казани и шумно и привольно, но
по части высшей „интеллигенции“ было скудно. Даже в Нижнем нашлось
несколько писателей за мои гимназические годы; а в тогдашнем казанском обществе я не помню ни одного интересного мужчины с литературным именем или с репутацией особенного ума, начитанности. Профессора в тамошнем свете появлялись очень редко, и едва ли не одного только И.К.Бабста встречал я в светских домах до перехода его в Москву.
Мы все трое значились студентами разных курсов и факультетов. Но проводы наши были самые скромные,
несколько ближайших приятелей пришли проститься, немножко, вероятно, выпили, и только. Сплоченного товарищества
по курсам, если не
по факультетам, не существовало. Не помню, чтобы мои однокурсники особенно заинтересовались моим добровольным переходом, расспрашивали бы меня о мотивах такого coup de tete, приводили бы доводы за и против.
Зимнего пути все еще не было, и от Нижнего до Москвы мы наняли тарантас на"сдаточных", и ехать пришлось
несколько поудобнее, с защитой от погоды и
по менее тряскому грунту тогдашнего очень хорошего Московского шоссе.
И та, даже крайняя специализация, какую я нашел на физико-математическом факультете, существовала и у словесников и у юристов. Значилось
несколько разрядов; кончали курс и"экономистами", и"дипломатами", и даже специально
по статистике и географии.
Зимнего Петербурга вкусил я еще студентом в вакационное время в начале и в конце моего дерптского студенчества. Я гащивал у знакомых студентов; ездил и в Москву зимой,
несколько раз осенью, проводил
по неделям и в Петербурге, возвращаясь в свои"Ливонские Афины". С каждым заездом в обе столицы я все сильнее втягивался в жизнь тогдашней интеллигенции, сначала как натуралист и медик,
по поводу своих научно-литературных трудов, а потом уже как писатель, решившийся попробовать удачи на театре.
Только что сошел в преждевременную могилу А.Е.Мартынов, и заменить его было слишком трудно: такие дарования родятся один — два на целое столетие. Смерть его была тем прискорбнее, что он только что со второй половины 50-х годов стал во весь рост и создал
несколько сильных, уже драматических лиц в пьесах Чернышева, в драме По-техина «Чужое добро впрок не идет» и, наконец, явился Тихоном Кабановым в «Грозе».
Я должен был взять приказчика; а со второго лета хозяйством моим стал заниматься тот медик З-ч — мой товарищ
по Казани и Дерпту, который оставался там еще
несколько лет, распоряжаясь как умел запашкой и отдачей земли в аренду.
Ивановского любили, считали хорошим лектором, но курсы его были составлены
несколько по-старинному, и авторитетного имени в науке он не имел. Говорил он с польским акцентом и смотрел характерным паном, с открытой физиономией и живыми глазами.
Кавелин порядочно-таки"пронимал"его, заставил брать второй билет; прохаживался и
по всему предмету. Все мы, чаявшие своей очереди, сейчас почуяли, что ответом в
несколько минут тут не отвертишься.
Учреждений, кроме Певческой капеллы, тоже не было. Процветала только виртуозность, и не было недостатка в хороших учителях. Из них Гензельт (фортепьяно), Шуберт (виолончель) и
несколько других были самыми популярными. Концертную симфоническую музыку давали на университетских утрах под управлением Шуберта и на вечерах Филармонического общества. И вся виртуозная часть держалась почти исключительно немцами. Что-нибудь свое, русское, создавалось
по частной инициативе, только что нарождавшейся.
Как я сказал выше, редактор"Библиотеки"взял роман
по нескольким главам, и он начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год. Я писал его
по кускам в
несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда в Нижний и в деревню; продолжал работу и у себя на хуторе, продолжал ее опять и в Петербурге и довел до конца вторую часть. Но в январе 1863 года у меня еще не было почти ничего готово из третьей книги — как я называл тогда части моего романа.
Об"успехе"первых двух частей романа я как-то мало заботился. Если и появлялись заметки в газетах, то вряд ли особенно благоприятные."Однодворец"нашел в печати лучший прием, а также и"Ребенок". Писемский, по-видимому, оставался доволен романом, а из писателей постарше меня помню разговор с Алексеем Потехиным, когда мы возвращались с ним откуда-то вместе. Он искренно поздравлял меня, но сделал
несколько дельных замечаний.
Когда я много лет спустя просматривал эти статьи в"Библиотеке", я изумлялся тому, как мне удавалось проводить их сквозь тогдашнюю цензуру. И дух их принадлежал ему. Я ему в этом очень сочувствовал. С студенческих лет я имел симпатии к судьбам польской нации, а в конце 60-х годов в Париже стал учиться по-польски и занимался и языком и литературой поляков в
несколько приемов, пока не начал свободно читать Мицкевича.
Вся обуза издательства и денежных хлопот лежала уже отчасти на Воскобойникове, отчасти на секретаре, моем товарище
по гимназии, враче Д.А.Венском, которому я предложил это место
несколько месяцев спустя после перехода журнала в мои руки.
Он разъезжал
по губернии с научной целью и остановился в Липецке на
несколько дней.
Тогда я совсем было собрался ехать за границу, выправил себе паспорт (стоивший уже всего пять рублей) и приготовил целую тысячу рублей, на что (
по тогдашним заграничным ценам и при тогдашнем русском курсе) можно было прожить
несколько месяцев.
Я с детства был привычен к ожиданиям холеры и пережил
несколько эпидемий; в Нижнем в 1853 году тотчас
по поступлении в Казанский университет болел даже слабой формой эпидемии, которую называли тогда"холериной".
Вырубов не был до того знаком с Герценом. Он
по приезде в Женеву послал ему свой перевод одной брошюры Литтре. Завязалось знакомство. Герцен стал звать его к себе. Он там
несколько раз обедал и передавал потом нам — мне и москвичу-ботанику — разговоры, какие происходили за этими трапезами, где А. И. поражал и его своим остроумием.
Я стал даже мечтать о комедии, которая бы через сорок с лишком лет была создана на такую же почти идею. Помню, что в Париже (вскоре после моего приезда) я набросал даже
несколько монологов… в стихах, чего никогда не позволял себе. И я стал изучать заново две роли — Чацкого (хотя еще в 1863 году играл ее) и Хлестакова. Этого мало — я составлял коллекцию костюмов для Чацкого
по картинкам мод 20-х годов и очень сожалею, что она у меня затерялась.
— Разве вы не можете сказать мне
несколько слов по-русски? — спросил я.
В Лондоне испытал я впервые чувство великой опасности быть брошену как в море тому, кто не может произнесть ни одного слова по-английски. Теперь еще больше народу, маракующего крошечку по-французски или по-немецки, но тогда, то есть сорок один год назад, только особенная удача могла вывести из критического, безвыходного положения всякого, кто являлся в Лондон, не позаботившись даже заучить
несколько фраз из диалогов.
Обыкновенная физиономия аудитории Сорбонны бывала в те семестры, когда я хаживал в нее с 1865
по конец 1869 года, такая —
несколько пожилых господ, два-три молодых человека (быть может, из студентов), непременно священник, — а то и пара-другая духовных и часто один-два солдата.
При мне к нему ходило
несколько человек, больше иностранцев, мужчин и женщин, а учеником его был впоследствии сам лектор русского языка и славянских наречий — Луи Леже, которого в этой аудитории сначала я издали принимал за"брата-славянина", потому что он уже бойко болтал и по-польски и даже по-чешски.
Но Тэн зато прекрасно знал по-английски, и его начитанность
по английской литературе была также, конечно, первая между французами, что он и доказал своей"Историей английской литературы". Знал он и по-итальянски, и его"Письма из Италии" — до сих пор одна из лучших книг
по оценке и искусства и быта Италии. Я в этом убедился, когда для моей книги"Вечный город"обозревал все то, что было за
несколько веков писано о Риме.
Водилось
несколько поляков из студентов, имевших в России разные истории (с одним из них я занимался по-польски),
несколько русских, тоже с какими-то «историями», но какими именно — мы в это не входили; в том числе даже и какие-то купчики и обыватели, совершенно уже неподходящие к студенческому царству.
С этой характерной личностью, игравшей крупнейшую роль в газетной прессе за целых тридцать лет, я
несколько позднее лично познакомился. Он был"хамелеон", но не мелко продажный и по-своему даже смелый, хотя всегда славолюбивый и влюбленный в себя.
Свои экскурсии
по Лондону я распределил на
несколько отделов. Меня одинаково интересовали главные течения тогдашней английской жизни, сосредоточенные в столице британской империи: политика, то есть парламент, литература, театр, философско-научное движение, клубная и уличная жизнь, вопрос рабочий, которым в Париже я еще вплотную не занимался.
Этим способом он составил себе хорошее состояние, и в Париже Сарду, сам великий практик, одно время бредил этим ловким и предприимчивым ирландцем французского происхождения. По-английски его фамилию произносили"Дайон-Буссико", но он был просто"Дайон", родился же он в Ирландии, и французское у него было только имя. Через него и еще через
несколько лиц, в том числе директора театра Gaiety и двух-трех журналистов, я достаточно ознакомился с английской драматургией и театральным делом.
Мне как специальному изучателю театра Лондон дал
несколько новых деталей
по части техники, но, как я уже и заметил выше, ничего выдающегося ни
по репертуару, ни
по игре артистов.
Публика невзвиделась, как бык (кажется,
по числу четвертый или пятый) вздернул заслуженного тореро, или spada (как он также называется), и тот хлопнулся оземь; его унесли и должны были отнять у него ногу, а через
несколько недель (перед нашим отъездом из Мадрида) ему давали серенаду
по случаю его выздоровления.
Несколько молодых депутатов из крайней левой дружили с нами, нас принимал и Кастеляро в своей скромной квартире — тогда уже первая
по таланту и обаянию фигура Кортесов, все такой же простой и общительный, каким я его зазнал в Берне на конгрессе всего какой-нибудь год назад.
Наке уже мог сочинить
несколько фраз, а я удовольствовался только обращением к моим слушателям, где преобладали рабочие и их жены, назвав их рабочими Севильи, а остальное говорил по-французски.
Вообще таких русских, которые сейчас бы кинулись к бывшему издателю «Колокола», почти что не было. Баре из Елисейских полей не поехали бы к нему на поклон, молодежи было, как я уже говорил, очень мало, эмигрантов —
несколько человек, да и то из таких, которые были уже с ним
по Женеве, что называется, «в контрах».
Вообще же, насколько я мог в
несколько бесед (за ноябрь и декабрь того сезона) ознакомиться с литературными вкусами и оценками А. И., он ценил и талант и творчество как человек пушкинской эпохи, разделял и слабость людей его эпохи к Гоголю, забывая о его"Переписке", и я хорошо помню спор, вышедший у меня на одной из сред не с ним, а с Е.И.Рагозиным
по поводу какой-то пьесы, которую тогда давали на одном из жанровых театров Парижа.
И потребность что-нибудь задумать более крупное
по беллетристике входила в эти мотивы, а парижская суета не позволяла сосредоточиться. Были на очереди и
несколько этюдов, которые я мог диктовать моему секретарю. Я мог его взять с собою в Вену, откуда он все мечтал перебраться в Прагу и там к чему-нибудь пристроиться у"братьев славян".
В Берлине же пахнула на меня моим Нижним и встреча с моим товарищем
по Казани С-вым, который поехал лечиться на какие-то воды. Бедняга — тогда уже очень мнительный — боялся все чахотки, от которой и умер
несколько лет спустя.
Огарева видел я всего раз в жизни, и не в Лондоне или в Париже, а в Женеве,
несколько месяцев после смерти Герцена, во время Франко-прусской войны. Он не приезжал в Париж в те месяцы, когда там жил Герцен с семьей, а оставался все время в Женеве, где и А. И. жил прежде домом
по переезде своем из Англии.