Неточные совпадения
Я высидел уже тогда четыре года на гимназической «парте», я прочел к тому времени немало книг, заглядывал даже в «Космос» Гумбольдта, знал в подлиннике драмы Шиллера; наши
поэты и прозаики, иностранные романисты и рассказчики привлекали меня давно. Я был накануне первого своего литературного опыта, представленного по классу
русской словесности.
После того прошло добрых два года, и в этот период я ни разу не приступал к какой-нибудь серьезной"пробе пера". Мысль изменить научной дороге еще не дозрела. Но в эти же годы чтение
поэтов, романистов, критиков, особенно тогдашних
русских журналов, продолжительные беседы и совместная работа с С.Ф.Уваровым, поездки в Россию в обе столицы. Нижний и деревню — все это поддерживало работу"под порогом сознания", по знаменитой фразе психофизика Фехнера.
Граф Кушелев-Безбородко держал тогда открытый дом, где пировала постоянно пишущая братия. Там, сначала в качестве одного из соредакторов"
Русского слова", заседал и An. Григорьев (это было еще до моего переселения в Петербург), а возлияниями Бахусу отличались всего больше
поэты Мей и Кроль, родственник графа по жене.
Не думаю, чтобы они были когда-либо задушевными приятелями. Правда, они были люди одной эпохи (Некрасов немного постарше Салтыкова), но в них не чувствовалось сходства ни в складе натур, ни в общей повадке, ни в тех настроениях, которые дали им их писательскую физиономию. Если оба были обличители общественного зла, то в Некрасове все еще и тогда жил
поэт, способный на лирические порывы, а Салтыков уже ушел в свой систематический сарказм и разъедающий анализ тогдашнего строя
русской жизни.
Оба рано выступили в печати: один — как лирический
поэт, другой — как автор статей и беллетристических произведений. Но ссылка уже ждала того, кто через несколько лет очутился за границей сначала с
русским паспортом, а потом в качестве эмигранта. Огарев оставался пока дома — первый из
русских владельцев крепостных крестьян, отпустивший на волю целое село; но он не мог оставаться дольше в разлуке со своим дорогим"Сашей"и очутился наконец в Лондоне как ближайший участник"Колокола".
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже; в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце и душу разговор, читается светлая страница вдохновенного
русского поэта, какими наградил Бог свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.
Александр Блок, самый большой
русский поэт начала века, Андрей Белый, у которого были проблески гениальности, Вячеслав Иванов, человек универсальный, главный теоретик символизма, и многие поэты и эссеисты меньшего размера — все были символистами.
Тут был, наконец, даже один литератор-поэт, из немцев, но
русский поэт, и, сверх того, совершенно приличный, так что его можно было без опасения ввести в хорошее общество.
— Вот вместе с Полежаевым [Полежаев Александр Иванович (1804—1838) —
русский поэт, Павел Вихров переделывает стихи Полежаева «Тарки»:] могу сказать я, — декламировал он: — «Я был в полях, какая радость! Меж тем в Москве какая гадость!»
Неточные совпадения
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои
поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли,
русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
Друзья мои, что ж толку в этом? // Быть может, волею небес, // Я перестану быть
поэтом, // В меня вселится новый бес, // И, Фебовы презрев угрозы, // Унижусь до смиренной прозы; // Тогда роман на старый лад // Займет веселый мой закат. // Не муки тайные злодейства // Я грозно в нем изображу, // Но просто вам перескажу // Преданья
русского семейства, // Любви пленительные сны // Да нравы нашей старины.
«Куда? Уж эти мне
поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я не держу тебя; но где ты // Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «Не могу понять. // Отселе вижу, что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая,
русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»
— Эти молодые люди очень спешат освободиться от гуманитарной традиции
русской литературы. В сущности, они пока только переводят и переписывают парижских
поэтов, затем доброжелательно критикуют друг друга, говоря по поводу мелких литературных краж о великих событиях
русской литературы. Мне кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы — люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами,
поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из
русской истории рассказывать. Вот — наш проспект жизни.