Жажда красоты, однако, иногда слишком легко удовлетворяется суррогатами, развивается притупляющее эстетическое мещанство, эстетизм быта, принимаемый за «жизнь в красоте».
Неточные совпадения
«Избавления» от рабства «суете», софийного сияния, преображения в
красоте,
жаждет вся тварь, но об этом говорит она немотствующим языком.
Из этого самосознания рождается космоургическая тоска искусства, возникает
жажда действенности: если
красота некогда спасет мир, то искусство должно явиться орудием этого спасения.
Чтитель же
красоты, не допускающий ее растления, все равно обладает ли он сам художественным даром или нет, никогда не может утолить своей
жажды.
В софиургийной
жажде вселенской
Красоты снова возвещает о себе неутоленная правда язычества, неисполненность его обетовании, подъемлет стенания и вопли плененная душа мира.
Неточные совпадения
Но ни ревности, ни боли он не чувствовал и только трепетал от
красоты как будто перерожденной, новой для него женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь
жаждой превратить и то и другое в образы и звуки. В нем умер любовник и ожил бескорыстный артист.
Вера умна, но он опытнее ее и знает жизнь. Он может остеречь ее от грубых ошибок, научить распознавать ложь и истину, он будет работать, как мыслитель и как художник; этой
жажде свободы даст пищу: идеи добра, правды, и как художник вызовет в ней внутреннюю
красоту на свет! Он угадал бы ее судьбу, ее урок жизни и… и… вместе бы исполнил его!
Открытие в Вере смелости ума, свободы духа,
жажды чего-то нового — сначала изумило, потом ослепило двойной силой
красоты — внешней и внутренней, а наконец отчасти напугало его, после отречения ее от «мудрости».
И в хрустально-чистом холодном воздухе торжественно, величаво и скорбно разносились стройные звуки: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!» И какой жаркой, ничем ненасытимой
жаждой жизни, какой тоской по мгновенной, уходящей, подобно сну, радости и
красоте бытия, каким ужасом перед вечным молчанием смерти звучал древний напев Иоанна Дамаскина!
Это наивное раздвоение ребенка и размышляющей женщины, эта детская и в высшей степени правдивая
жажда истины и справедливости и непоколебимая вера в свои стремления — все это освещало ее лицо каким-то прекрасным светом искренности, придавало ему какую-то высшую, духовную
красоту, и вы начинали понимать, что не так скоро можно исчерпать все значение этой
красоты, которая не поддается вся сразу каждому обыкновенному, безучастному взгляду.