Неточные совпадения
Сначала все шутили и смеялись, потом примолкли. Костер догорал, все
было съедено. Петька, положив вихрастую
голову на колени Веры, задремал; она с материнскою заботливостью укутала его своим платком и сидела не шевелясь. И опять, как тогда за роялем, ее лицо стало красиво и одухотворенно.
В
голове звенело, нервы
были напряжены; у всех глаза странно блестели, и опять стало весело.
Слева над рожью затемнел Санинский лес; я придержал Бесенка и вскоре остановился совсем. Рожь без конца тянулась во все стороны, по ней медленно бежали золотистые волны. Кругом
была тишина; только в синем небе звенели жаворонки. Бесенок, подняв
голову и насторожив уши, стоял и внимательно вглядывался вдаль. Теплый ветер ровно дул мне в лицо, я не мог им надышаться…
Я говорил, как плохой актер говорит заученный монолог, и мерзко
было на душе… Мне вдруг пришла в
голову мысль: а что бы я сказал ей, если бы не
было этой спасительной сельской учительницы, альфы и омеги «настоящего» дела?
Может
быть, вот эта бледная красивая девушка, так благоговейно-гордо держащая образ тихвинской божией матери, этот маленький человечек с курчавою
головою и в пиджаке, этот нищий, — всех их через неделю свалит холера.
Мы сели в лодку и отплыли. Месяц скрылся за тучами, стало темней; в лощинке за дубками болезненно и прерывисто закричала цапля, словно ее душили. Мы долго плыли молча. Наташа сидела, по-прежнему опустив
голову. Из-за темных деревьев показался фасад дома; окна
были ярко освещены, и торжествующая музыка разливалась над молчаливым садом; это
была последняя, заключительная часть симфонии, — победа верящей в себя жизни над смертью, торжество правды и красоты и счастья бесконечного.
Черкасов поколебался, однако взял порошок; другой я высыпал себе в рот. Жена Черкасова, нахмурив брови, продолжала пристально следить за мною. Вдруг Черкасов дернулся, быстро поднялся на постели, и рвота широкою струею хлынула на земляной пол. Я еле успел отскочить. Черкасов, свесив
голову с кровати, тяжело стонал в рвотных потугах. Я подал ему воды. Он
выпил и снова лег.
Я сидел на табуретке, свесив
голову. Теперь у меня в желудке тысячи холерных бацилл;
есть там еще соляная кислота или нет? В животе слабо бурчало и переливалось.
Судороги постепенно слабели. Черкасов закинул за
голову мускулистые руки и лежал с полуоткрытыми глазами, изредка тяжело вздыхая. Павел подавал ему воду, и он жадно
пил ее целыми ковшами.
Ванна
была готова. Я велел посадить в нее стонавшего Рыкова. Судороги прекратились, больной замолк и опустил
голову на грудь. Через четверть часа он попросился в постель; его уложили и окутали одеялами.
В пятом часу утра я проснулся, словно меня что толкнуло. Шел мелкий дождь; сквозь окладные тучи слабо брезжил утренний свет. Я оделся и пошел к бараку. Он глянул на меня из сырой дали — намокший, молчаливый. В окнах еще горел свет; у лозинки под большим котлом мигал и дымился потухавший огонь. Я вошел в барак; в нем
было тихо и сумрачно; Рыков неподвижно сидел в ванне, низко и бессильно свесив
голову; Степан, согнувшись, поддерживал его сзади под мышки.
Я сел на табуретку. В ушах звенело,
голова была словно налита свинцом. Игнат лежал на спине, полузакрыв глаза, и быстро, тяжело дышал. Вдруг он вздрогнул и поспешно приподнял
голову с подушки. Степан, сидевший у его изголовья, подставил ему горшок для рвоты. Но
голова Игната снова бессильно упала на подушку.
Я снова поставил больному клизму и вышел наружу. В темной дали спало Заречье, нигде не видно
было огонька. Тишина
была полная, только собаки лаяли, да где-то стучала трещотка ночного сторожа. А над
головою бесчисленными звездами сияло чистое, синее небо; Большая Медведица ярко выделялась на западе… В темноте показалась черная фигура.
Игнат сидел в ванне. Степан поддерживал его под мышки и грубовато-нежно переговаривался с ним, прикладывал ему лед к
голове, давал
пить. Игнат беспокойно ворочался в ванне и принимал самые неудобные позы, то и дело грозя захлебнуться.
Я ходил по комнате и давил в себе неистовую ненависть к Игнату: ведь он знал, что не должно
есть арбузов, а все-таки
ел, смеясь над докторами… Сам теперь виноват! И как все кругом отвратительно и мерзко, и как тяжело в
голове…
Светало. В бараке
было тихо, и только слышно
было, как порывисто дышал Игнат. Лицо его стало серо-свинцового цвета, сухие тубы чернели под редкими усами. Иногда он быстро приподнимал
голову с подушки и вдруг устремлял на меня блеснувшие глаза, — большие, грозные и испуганные… Пульса у него давно уже не
было.
У врача
голова должна
быть свежа, а у меня…»
У околицы залаяли собаки. Я с надеждою стал вглядываться в туман: может
быть, фельдшер идет. Нет, прошла баба какая-то… Вдали
поют петухи, из барака доносятся глухие отхаркивания Игната. Я заметил, что сижу как-то особенно грузно и что
голова совсем уже лежит на плече. Я встал и снова вошел в барак.
Ясный августовский вечер смотрел в окно, солнце красными лучами скользило по обоям. Степан сидел понурив
голову, с вздрагивавшею от рыданий грудью. Узор его закапанной кровью рубашки
был мне так знаком! Серая истасканная штанина поднялась, из-под нее выглядывала
голая нога в стоптанном штиблете… Я вспомнил, как две недели назад этот самый Степан, весь забрызганный холерною рвотою, три часа подряд на весу продержал в ванне умиравшего больного. А те боялись даже пройти мимо барака…
— Другой — кого ты разумеешь —
есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
Неточные совпадения
Анна Андреевна. У тебя вечно какой-то сквозной ветер разгуливает в
голове; ты берешь пример с дочерей Ляпкина-Тяпкина. Что тебе глядеть на них? не нужно тебе глядеть на них. Тебе
есть примеры другие — перед тобою мать твоя. Вот каким примерам ты должна следовать.
Городничий. И не рад, что
напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не
быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в
голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Городничий. Не погуби! Теперь: не погуби! а прежде что? Я бы вас… (Махнув рукой.)Ну, да бог простит! полно! Я не памятозлобен; только теперь смотри держи ухо востро! Я выдаю дочку не за какого-нибудь простого дворянина: чтоб поздравление
было… понимаешь? не то, чтоб отбояриться каким-нибудь балычком или
головою сахару… Ну, ступай с богом!
Он, как водой студеною, // Больную
напоил: // Обвеял буйну
голову, // Рассеял думы черные, // Рассудок воротил.
Он
пил, а баба с вилами, // Задравши кверху
голову, // Глядела на него.