Неточные совпадения
Есть у Достоевского другие герои: в извлечении квадратного корня они неповинны, теорией «черты» нисколько не интересуются, хотений «нормальных» и «добродетельных» не признают, а просто живут, проявляя себя и свое «самостоятельное хотение». Характерен среди них Свидригайлов. И чрезвычайно замечательно загадочное, очень трудно понимаемое
отношение к нему Раскольникова.
Так вот: не ожидал ли он теперь найти в Свидригайлове эту «полную жизнь», это умение нести на себе две крови, умение вместить в своей душе благодарный лепет Полечки Мармеладовой и вопль насилуемой племянницы г-жи Ресслих? Может
быть, в глубине души самого Достоевского и жила безумная мысль, что вообще это каким-то образом возможно совместить. Но только полною растерянностью и отчаянием Раскольникова можно объяснить, что он такого рода ожидания питал по
отношению к Свидригайлову.
Старший брат Левина, ученый теоретик Кознышев, «никогда не изменял своего мнения о народе и сочувственного к нему
отношения». В спорах с Левиным, гораздо ближе знавшим народ, «Кознышев всегда побеждал брата именно тем, что у Кознышева
были определенные понятия о народе, его характере, свойствах и вкусах; у Константина же Левина никакого определенного и неизменного понятия не
было, так что в этих спорах Константин
был уличаем в противоречии самому себе».
Жить в добре и самоотвержении большинство героев Толстого совершенно неспособно. Но
есть и такие, которые непрерывно живут в добре и самоотвержении.
Отношение к ним художника Толстого не менее знаменательно.
Интуиция, то
есть инстинкт, который не имел бы практического интереса, который
был бы сознательным по
отношению к себе, способным размышлять о своем объекте и бесконечно расширять его, такой инстинкт ввел бы нас в самые недра жизни».
«Здоровый ребенок родится на свет вполне удовлетворяя тем требованиям безусловной гармонии в
отношении правды, красоты и добра, которые мы носим в себе… Во всех веках и у всех людей ребенок представлялся образцом невинности, безгрешности, добра, правды и красоты. Человек родится совершенным —
есть великое слово, сказанное Руссо, и слово это, как камень, останется твердым и истинным».
Но «очень скоро, не далее, как через год после женитьбы, Иван Ильич понял, что супружеская жизнь, представляя некоторые удобства жизни, в сущности,
есть очень сложное и тяжелое дело, по
отношению которого, для того, чтобы вести приличную, одобряемую обществом жизнь, нужно выработать определенное
отношение.
Простого, ясного, чистого
отношения к женщине у него никогда не
будет.
«Влюбленность истощилась удовлетворением чувственности, и остались мы друг против друга в нашем действительном
отношении друг к другу, то
есть два совершенно чуждых друг другу эгоиста, желающие получить себе как можно больше удовольствия один через другого».
Чувство то
было домашнее, знакомое чувство, похожее на состояние притворства, которое она испытывала в
отношениях к мужу; но прежде она не замечала этого чувства, теперь она ясно и больно сознавала его».
Толстой объясняет: «главная причина этого
было то слово сын, которого она не могла выговорить. Когда она думала о сыне и его будущих
отношениях к бросившей его отца матери, ей так становилось страшно, что она старалась только успокоить себя лживыми рассуждениями и словами, с тем, чтобы все оставалось по-старому, и чтобы можно
было забыть про страшный вопрос, что
будет с сыном».
«Бессознательно в это последнее время в
отношении ко всем молодым мужчинам Анна делала все возможное, чтоб возбудить в них чувство любви к себе». Она старается вскружить голову Левину. Прощаясь, удерживает его за руку и глядит ему в глаза притягивающим взглядом. Сообщает Кити, «очевидно, с дурным намерением», что Левин
был у нее и очень ей понравился.
В
отношении Толстого к своему роману замечается та же рассудочная узость и мертвенность, как в его
отношении, например, к «Крейцеровой сонате». Каждая строка «Сонаты» кричит о глубоком и легкомысленном поругании человеком серьезного и светлого таинства любви. Сам же Толстой уверен, что показал в «Сонате» как раз противоположное — что сама любовь
есть «унизительное для человека животное состояние»,
есть его «падение».
В «Воскресении» Толстой рассказывает про революционера Набатова, крестьянина по происхождению: «В религиозном
отношении он
был типичным крестьянином; никогда не думал о метафизических вопросах, о начале всех начал.
Есть у него произведение, которое странно и резко выделяется из всех других. Как будто ясный луч солнца светится средь грозовой тьмы, сверкающей молниями. Произведение это — «Записки из мертвого дома». Существеннейшая особенность их заключается в совершенно необычном для Достоевского тонусе
отношения к жизни.
Алексей Александрович думал тотчас стать в те холодные
отношения, в которых он должен
был быть с братом жены, против которой он начинал дело развода; но он не рассчитывал на то море добродушия, которое выливалось из берегов в душе Степана Аркадьевича… И Алексей Александрович почувствовал, что слова его не имели того действия, которое он ожидал, и что, какие бы ни
были его объяснения,
отношения его к шурину останутся те же».
Объяснение происходит, и Каренин едет-таки обедать к тому, с кем «должен
быть» в холодных
отношениях.
В
отношении Толстого к злу жизни
есть одна поразительная особенность, которая резко выделяет его из сонма обычных обличителей жизни. Для большинства их жизнь — это черная, глубокая пропасть; в ней из века в век бьется и мучается страдалец-человечество; зло давит его мрачною, непроглядною тучею, кругом бури, отвесные скалы, мрак и только где-то
Трудно во всемирной литературе найти двух художников, у которых
отношение к жизни
было бы до такой степени противоположно, как у Толстого и у Достоевского; может
быть, столь же еще противоположны друг другу Гомер и греческие трагики.
Для эллинов как Аполлон, так и Дионис одинаково
были живыми религиозными реальностями, каждый из них воплощал совершенно определенный тип религиозного
отношения к жизни.
Аполлон не
будет для нас божеством, набрасывающим на истину блестящий покров «иллюзии», Дионис не
будет божеством, сбрасывающим этот светлый, обманчивый покров с «истины». И тот, и другой бог
будут для нас лишь фактами различного религиозного
отношения к жизни.
Божественная сущность жизни вовсе не скрывала от человеческого взора ее аморального, сурового и отнюдь не идиллического
отношения к человеку: жизнь
была полна ужасов, страданий и самой обидной зависимости.
Есть в этом
отношении одно поразительное место в «Агамемноне» Эсхила. Кассандра, охваченная пророческим безумием, провидит приближающуюся гибель Агамемнона и свою собственную. В ужасе она взывает к Аполлону-Локсию.
И московит, и древний эллин любили как будто одинаково. Но
отношение их к любви
было глубоко различно, поэтому и переживания имели очень мало общего. Для московита любовь
была приятным, но нечистым удовольствием, для эллина — божественно радостным таинством.
Как здоровое волокно сопротивляется вредному влиянию и при каждом болезненном поражении поспешно восстанавливается, так способен
был и здоровый дух этих людей быстро и легко восстанавливаться по
отношению ко всем внутренним и внешним бедствиям.
Перед лицом этой безнадежно-пессимистической литературы, потерявшей всякий вкус к жизни, трудно понять, как можно
было когда-либо говорить об эллинстве вообще как о явлении в высокой степени гармоническом и жизнелюбивом. Ни в одной литературе в мире не находим мы такого черного, боязливо-недоверчивого
отношения к жизни, как в эллинской литературе VII–IV веков.
Казалось бы, при таком новом в сравнении с прежним, при таком недионисическом
отношении к миру реальному Ницше должен,
был внимательнее вглядеться в Аполлона и спросить себя: раз аполлоновская «светлая кажимость»
есть единственная истинная реальность, то что же такое бог этой реальности? Не слишком ли
было поверхностно прежнее понимание сущности этого бога?
Существо
отношения человека к жизни мало изменится от того,
будет ли у него одна теория познания или другая.