Душа зверя близка и родна Толстому. Он любит ее за переполняющую ее силу жизни. Но глубокая пропасть отделяет для него душу зверя от души человека… Та самая форма силы жизни, которая в звере законна, прекрасна и ведет к усилению жизни, — в человеке становится низменною, отвратительною и, как гнилостное бродило, разрушает и умерщвляет жизнь.
Неточные совпадения
Эту правду, таящуюся в детской
душе, Толстой чует не только в детях, уже способных сознавать счастье жизни. Вот грудной ребенок Наташи или Кити. Младенец без искры «сознания», — всякий скажет: кусок мяса. И с поразительною убежденностью Толстой утверждает, что этот кусок мяса «все знает и понимает, и знает, и понимает еще много такого, чего никто не знает». С тою же убежденностью он отмечает это знание в
звере и даже в старом тополе.
Зверь не таков. При виде крови глаза его загораются зеленоватым огнем, он радостно разрывает прекрасное тело своей жертвы, превращает его в кровавое мясо и, грозно мурлыча, пачкает морду кровью. Мы знаем художников, в
душе которых живет этот стихийно-жестокий
зверь, радующийся на кровь и смерть. Характернейший среди таких художников — Редиард Киплинг. Но бесконечно чужд им Лев Толстой.
Оголение и уплощение таинственной, глубокой «живой жизни» потрясает здесь
душу почти мистическим ужасом. Подошел к жизни поганый «древний
зверь», — и вот жизнь стала так проста, так анатомически-осязаема. С девушки воздушно-светлой, как утренняя греза, на наших глазах как будто спадают одежды, она — уж просто тело, просто женское мясо. Взгляд
зверя говорит ей: «Да, ты женщина, которая может принадлежать каждому и мне тоже», — и тянет ее к себе, и радостную утреннюю грезу превращает — в бурую кобылку.
Звери изумились. Этой логики никак не могли вместить их живые
души.
Неточные совпадения
Стародум. Без нее просвещеннейшая умница — жалкая тварь. (С чувством.) Невежда без
души —
зверь. Самый мелкий подвиг ведет его во всякое преступление. Между тем, что он делает, и тем, для чего он делает, никаких весков у него нет. От таких-то животных пришел я свободить…
— Я? Я — по-дурацки говорю. Потому что ничего не держится в
душе… как в безвоздушном пространстве. Говорю все, что в голову придет, сам перед собой играю шута горохового, — раздраженно всхрапывал Безбедов; волосы его, высохнув, торчали дыбом, — он выпил вино, забыв чокнуться с Климом, и, держа в руке пустой стакан, сказал, глядя в него: — И боюсь, что на меня, вот — сейчас, откуда-то какой-то страх
зверем бросится.
— Свежо на дворе, плечи зябнут! — сказала она, пожимая плечами. — Какая драма! нездорова, невесела, осень на дворе, а осенью человек, как все
звери, будто уходит в себя. Вон и птицы уже улетают — посмотрите, как журавли летят! — говорила она, указывая высоко над Волгой на кривую линию черных точек в воздухе. — Когда кругом все делается мрачно, бледно, уныло, — и на
душе становится уныло… Не правда ли?
Он шел к плетню, тоже не оборачиваясь, злобно, непокорным
зверем, уходящим от добычи. Он не лгал, он уважал Веру, но уважал против воли, как в сражении уважают неприятеля, который отлично дерется. Он проклинал «город мертвецов», «старые понятия», оковавшие эту живую, свободную
душу.
Привалов схватился за голову и забегал по комнате, как раненый
зверь; вопрос Бахарева затронул самое больное место в его
душе.