Когда
люди поймут, чем они жертвуют, отнимая у науки право живосечений, агитация антививисекционистов будет обречена на полное бесплодие. На одном собрании противников живосечений манчестерский епископ Мургаус заявил, что он предпочитает сто раз умереть, чем спасти свою жизнь ценою тех адских мук, которые причиняются животным при живосечениях. Сознательно идти на такое самопожертвование способно лишь очень ничтожное меньшинство.
Неточные совпадения
Что, в сущности,
понимаю я в больном
человеке, если не
понимаю всего, как могу я к нему подступиться?
Наша врачебная наука в теперешнем ее состоянии очень совершенна; мы многого не знаем и не
понимаем, во многом принуждены блуждать ощупью. А дело приходится иметь со здоровьем и жизнью
человека… Уж на последних курсах университета мне понемногу стало выясняться, на какой тяжелый, скользкий и опасный путь обрекает нас несовершенство нашей науки. Однажды наш профессор-гинеколог пришел в аудиторию хмурый и расстроенный.
Этот случай в первый раз дал мне
понять, что если от тебя ждут спасения близкого
человека и ты этого не сделал, то не будет тебе прощения, как бы ты ни хотел и как бы ни старался спасти его.
«Больной», с которым я имею дело как врач, — это нечто совершенно другое, чем просто больной
человек, — даже не близкий, а хоть сколько-нибудь знакомый; за этих я способен болеть душою, чувствовать вместе с ними их страдания; по отношению же к первым способность эта все больше исчезает; и я могу
понять одного моего приятеля-хирурга, гуманнейшего
человека, который, когда больной вопит под его ножом, с совершенно искренним изумлением спрашивает его...
У нас была тогда ярмарка; амбулаторный прием в такие дни громадный, пришлось принять около двухсот
человек, — ты-то
поймешь, что это значит.
— Служба крайне тяжелая! — повторил он и снова замолчал. — В газетах пишут: «д-р Петров был пьян». Верно, я был пьян, и это очень нехорошо. Все вправе возмущаться. Но сами-то они, — ведь девяносто девять из них на сто весьма не прочь выпить, не раз бывают пьяны и в вину этого себе не ставят. Они только не могут
понять, что другому
человеку ни одна минута его жизни не отдана в его полное распоряжение… А это, брат, ох, как тяжело, — не дай бог никому!..
И почему так трудно
понять это нам, которые с детства росли на «широких умственных горизонтах», когда это так хорошо
понимают люди, которым каждую пядь этих горизонтов приходится завоевывать тяжелым трудом?
Всечасное употребление этого слова так нас с ним ознакомило, что, выговоря его, человек ничего уже не мыслит, ничего не чувствует, когда, если б
люди понимали его важность, никто не мог бы вымолвить его без душевного почтения.
Он встал и начал быстро пожимать руки сотрапезников, однообразно кивая каждому гладкой головкой, затем, высоко вскинув ее, заложив одну руку за спину, держа в другой часы и глядя на циферблат, широкими шагами длинных ног пошел к двери, как человек, совершенно уверенный, что
люди поймут, куда он идет, и позаботятся уступить ему дорогу.
Добрые
люди понимали ее не иначе, как идеалом покоя и бездействия, нарушаемого по временам разными неприятными случайностями, как то: болезнями, убытками, ссорами и, между прочим, трудом.
— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons! [О, как мы подходим друг к другу! (фр.)] Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где
люди понимают друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…
Неточные совпадения
Эх! эх! придет ли времечко, // Когда (приди, желанное!..) // Дадут
понять крестьянину, // Что розь портрет портретику, // Что книга книге розь? // Когда мужик не Блюхера // И не милорда глупого — // Белинского и Гоголя // С базара понесет? // Ой
люди,
люди русские! // Крестьяне православные! // Слыхали ли когда-нибудь // Вы эти имена? // То имена великие, // Носили их, прославили // Заступники народные! // Вот вам бы их портретики // Повесить в ваших горенках, // Их книги прочитать…
Стародум. Как
понимать должно тому, у кого она в душе. Обойми меня, друг мой! Извини мое простосердечие. Я друг честных
людей. Это чувство вкоренено в мое воспитание. В твоем вижу и почитаю добродетель, украшенную рассудком просвещенным.
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо», — прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко
понял, что ежели
человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит, что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут.
Очевидно, фельетонист
понял всю книгу так, как невозможно было
понять ее. Но он так ловко подобрал выписки, что для тех, которые не читали книги (а очевидно, почти никто не читал ее), совершенно было ясно, что вся книга была не что иное, как набор высокопарных слов, да еще некстати употребленных (что показывали вопросительные знаки), и что автор книги был
человек совершенно невежественный. И всё это было так остроумно, что Сергей Иванович и сам бы не отказался от такого остроумия; но это-то и было ужасно.
Она сказала с ним несколько слов, даже спокойно улыбнулась на его шутку о выборах, которые он назвал «наш парламент». (Надо было улыбнуться, чтобы показать, что она
поняла шутку.) Но тотчас же она отвернулась к княгине Марье Борисовне и ни разу не взглянула на него, пока он не встал прощаясь; тут она посмотрела на него, но, очевидно, только потому, что неучтиво не смотреть на
человека, когда он кланяется.