Неточные совпадения
Отец мой показывал вид совершенного невнимания, слушая его: делал серьезную мину, когда тот был уверен, что
морит со смеху, и переспрашивал, как будто не слыхал,
в чем дело, если тот рассказывал что-нибудь поразительное.
Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они
в неловких, толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо ровнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку или озноб. И эти больные дети без уходу, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого
моря, шли
в могилу.
Государь «за мнения» посылает
в Сибирь, за стихи
морит в казематах — и все трое скорее готовы простить воровство и взятки, убийство и разбой, чем наглость человеческого достоинства и дерзость независимой речи.
Я давно говорил, что Тихий океан — Средиземное
море будущего. [С большой радостью видел я, что нью-йоркские журналы несколько раз повторили это. (Прим. А. И. Герцена.)]
В этом будущем роль Сибири, страны между океаном, южной Азией и Россией, чрезвычайно важна. Разумеется, Сибирь должна спуститься к китайской границе. Не
в самом же деле мерзнуть и дрожать
в Березове и Якутске, когда есть Красноярск, Минусинск и проч.
Я отправился к ним.
В этот день мужу было легче, хотя на новой квартире он уже не вставал с постели; я был монтирован, [возбужден, взвинчен (от фр. être monté).] дурачился, сыпал остротами, рассказывал всякий вздор,
морил больного со смеху и, разумеется, все это для того, чтоб заглушить ее и мое смущение. Сверх того, я чувствовал, что смех этот увлекает и пьянит ее.
Я жил
в особом отделении того же дома и имел общий стол с Витбергом; и вот мы очутились под одной крышей — именно тогда, когда должны были бы быть разделены
морями.
Гегель держался
в кругу отвлечений для того, чтоб не быть
в необходимости касаться эмпирических выводов и практических приложений, для них он избрал очень ловко тихое и безбурное
море эстетики; редко выходил он на воздух, и то на минуту, закутавшись, как больной, но и тогда оставлял
в диалектической запутанности именно те вопросы, которые всего более занимали современного человека.
Я шла своей дорогой, не нуждалась ни
в ком и уехала за
море.
Тройка катит селом, стучит по мосту, ушла за пригорок, тут одна дорога и есть — к нам. Пока мы бежим навстречу, тройка у подъезда; Михаил Семенович, как лавина, уже скатился с нее, смеется, целуется и
морит со смеха,
в то время как Белинский, проклиная даль Покровского, устройство русских телег, русских дорог, еще слезает, расправляя поясницу. А Кетчер уже бранит их...
Как все нервные люди, Галахов был очень неровен, иногда молчалив, задумчив, но par saccades [временами (фр.).] говорил много, с жаром, увлекал вещами серьезными и глубоко прочувствованными, а иногда
морил со смеху неожиданной капризностью формы и резкой верностью картин, которые делал
в два-три штриха.
Деревенька Шатель, близ
Мора (Муртен), соглашалась за небольшой взнос денег
в пользу сельского общества принять мою семью
в число своих крестьянских семей.
«Свободная» личность у него часовой и работник без выслуги, она несет службу и должна стоять на карауле до смены смертью, она должна
морить в себе все лично-страстное, все внешнее долгу, потому что она — не она, ее смысл, ее сущность вне ее, она — орган справедливости, она предназначена, как дева Мария, носить
в мучениях идею и водворить ее на свет для спасения государства.
Разве три министра, один не министр, один дюк, один профессор хирургии и один лорд пиетизма не засвидетельствовали всенародно
в камере пэров и
в низшей камере,
в журналах и гостиных, что здоровый человек, которого ты видел вчера, болен, и болен так, что его надобно послать на яхте вдоль Атлантического океана и поперек Средиземного
моря?.. «Кому же ты больше веришь: моему ослу или мне?» — говорил обиженный мельник,
в старой басне, скептическому другу своему, который сомневался, слыша рев, что осла нет дома…
В Коус я приехал часов
в девять вечера, узнал, что Брук Гауз очень не близок, заказал на другое утро коляску и пошел по взморью. Это был первый теплый вечер 1864.
Море, совершенно покойное, лениво шаля, колыхалось; кой-где сверкал, исчезая, фосфорический свет; я с наслаждением вдыхал влажно-йодистый запах морских испарений, который люблю, как запах сена; издали раздавалась бальная музыка из какого-то клуба или казино, все было светло и празднично.
Зато на другой день, когда я часов
в шесть утра отворил окно, Англия напомнила о себе: вместо
моря и неба, земли и дали была одна сплошная масса неровного серого цвета, из которой лился частый, мелкий дождь, с той британской настойчивостью, которая вперед говорит: «Если ты думаешь, что я перестану, ты ошибаешься, я не перестану».
В семь часов поехал я под этой душей
в Брук Гауз.
Минутами разговор обрывается; по его лицу, как тучи по
морю, пробегают какие-то мысли — ужас ли то перед судьбами, лежащими на его плечах, перед тем народным помазанием, от которого он уже не может отказаться? Сомнение ли после того, как он видел столько измен, столько падений, столько слабых людей? Искушение ли величия? Последнего не думаю, — его личность давно исчезла
в его деле…
В день приезда Гарибальди
в Лондон я его не видал, а видел
море народа, реки народа, запруженные им улицы
в несколько верст, наводненные площади, везде, где был карниз, балкон, окно, выступили люди, и все это ждало
в иных местах шесть часов… Гарибальди приехал
в половине третьего на станцию Нейн-Эльмс и только
в половине девятого подъехал к Стаффорд Гаузу, у подъезда которого ждал его дюк Сутерланд с женой.
Мы ему купим остальную часть Капреры, мы ему купим удивительную яхту — он так любит кататься по
морю, — а чтобы он не бросил на вздор деньги (под вздором разумеется освобождение Италии), мы сделаем майорат, мы предоставим ему пользоваться рентой. [Как будто Гарибальди просил денег для себя. Разумеется, он отказался от приданого английской аристократии, данного на таких нелепых условиях, к крайнему огорчению полицейских журналов, рассчитавших грош
в грош, сколько он увезет на Капреру. (Прим. А. И. Герцена.)]
На другой день, то есть
в день отъезда, я отправился к Гарибальди
в семь часов утра и нарочно для этого ночевал
в Лондоне. Он был мрачен, отрывист, тут только можно было догадаться, что он привык к начальству, что он был железным вождем на поле битвы и на
море.