Неточные совпадения
Часа за два перед ним явился старший племянник моего отца, двое близких знакомых и один добрый, толстый и сырой чиновник, заведовавший делами. Все сидели
в молчаливом ожидании, вдруг взошел официант и каким-то не
своим голосом доложил...
Ученье шло плохо, без соревнования, без поощрений и одобрений; без системы и без надзору, я занимался спустя рукава и думал памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется, что и за учителями не было никакого присмотра; однажды условившись
в цене, — лишь бы они приходили
в свое время и сидели
свой час, — они могли продолжать годы, не отдавая никакого отчета
в том, что делали.
И вот теперь
в вечерний
часЗаря блестит стезею длинной,
Я вспоминаю, как у нас
Давно обычай был старинный,
Пред воскресеньем каждый раз
Ходил к нам поп седой и чинный
И перед образом святым
Молился с причетом
своим.
В десятом
часу утра камердинер, сидевший
в комнате возле спальной, уведомлял Веру Артамоновну, мою экс-нянюшку, что барин встает. Она отправлялась приготовлять кофей, который он пил один
в своем кабинете. Все
в доме принимало иной вид, люди начинали чистить комнаты, по крайней мере показывали вид, что делают что-нибудь. Передняя, до тех пор пустая, наполнялась, даже большая ньюфаундлендская собака Макбет садилась перед печью и, не мигая, смотрела
в огонь.
Обедали мы
в четвертом
часу. Обед длился долго и был очень скучен. Спиридон был отличный повар; но, с одной стороны, экономия моего отца, а с другой — его собственная делали обед довольно тощим, несмотря на то что блюд было много. Возле моего отца стоял красный глиняный таз,
в который он сам клал разные куски для собак; сверх того, он их кормил с
своей вилки, что ужасно оскорбляло прислугу и, следовательно, меня. Почему? Трудно сказать…
Он знал это и потому, предчувствуя что-нибудь смешное, брал мало-помалу
свои меры: вынимал носовой платок, смотрел на
часы, застегивал фрак, закрывал обеими руками лицо и, когда наступал кризис, — вставал, оборачивался к стене, упирался
в нее и мучился полчаса и больше, потом, усталый от пароксизма, красный, обтирая пот с плешивой головы, он садился, но еще долго потом его схватывало.
После Сенатора отец мой отправлялся
в свою спальную, всякий раз осведомлялся о том, заперты ли ворота, получал утвердительный ответ, изъявлял некоторое сомнение и ничего не делал, чтобы удостовериться. Тут начиналась длинная история умываний, примочек, лекарств; камердинер приготовлял на столике возле постели целый арсенал разных вещей: склянок, ночников, коробочек. Старик обыкновенно читал с
час времени Бурьенна, «Memorial de S-te Helene» и вообще разные «Записки», засим наступала ночь.
И вот
в одну ночь,
часа в три, ректор будит Полежаева, велит одеться
в мундир и сойти
в правление. Там его ждет попечитель. Осмотрев, все ли пуговицы на его мундире и нет ли лишних, он без всякого объяснения пригласил Полежаева
в свою карету и увез.
Удивительный человек, он всю жизнь работал над
своим проектом. Десять лет подсудимости он занимался только им; гонимый бедностью и нуждой
в ссылке, он всякий день посвящал несколько
часов своему храму. Он жил
в нем, он не верил, что его не будут строить: воспоминания, утешения, слава — все было
в этом портфеле артиста.
На другой день,
часов в восемь вечера, приехал я во Владимир и остановился
в гостинице, чрезвычайно верно описанной
в «Тарантасе», с
своей курицей, «с рысью», хлебенным — патише [пирожным (от фр. patisserie).] и с уксусом вместо бордо.
Часу в первом являлась княгиня и важно усаживалась
в глубокие кресла, ей было скучно
в пустом флигеле
своем.
Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил официально перед обедом, и оставляла его покойно играть целое утро с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько
в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и то по его мнению), что он надул купца… и так продолжал
свою полезную жизнь до тех пор, пока раз поутру, посвиставши
своим канарейкам, он упал навзничь и через два
часа умер.
Ребенок не привыкал и через год был столько же чужд, как
в первый день, и еще печальнее. Сама княгиня удивлялась его «сериозности» и иной раз, видя, как она
часы целые уныло сидит за маленькими пяльцами, говорила ей: «Что ты не порезвишься, не пробежишь», девочка улыбалась, краснела, благодарила, но оставалась на
своем месте.
Карл Иванович через неделю был
свой человек
в дамском обществе нашего сада, он постоянно по нескольку
часов в день качал барышень на качелях, бегал за мантильями и зонтиками, словом, был aux petit soins. [старался всячески угодить (фр.).]
Мы поехали, воздух был полон электричества, неприятно тяжел и тепел. Синяя туча, опускавшаяся серыми клочьями до земли, медленно тащилась ими по полям, — и вдруг зигзаг молнии прорезал ее
своими уступами вкось — ударил гром, и дождь полился ливнем. Мы были верстах
в десяти от Рогожской заставы, да еще Москвой приходилось с
час ехать до Девичьего поля. Мы приехали к Астраковым, где меня должен был ожидать Кетчер, решительно без сухой нитки на теле.
Я пожал руку жене — на лице у нее были пятны, рука горела. Что за спех,
в десять
часов вечера, заговор открыт, побег, драгоценная жизнь Николая Павловича
в опасности? «Действительно, — подумал я, — я виноват перед будочником, чему было дивиться, что при этом правительстве какой-нибудь из его агентов прирезал двух-трех прохожих; будочники второй и третьей степени разве лучше
своего товарища на Синем мосту? А сам-то будочник будочников?»
Одним утром является ко мне дьячок, молодой долговязый малый, по-женски зачесанный, с
своей молодой женой, покрытой веснушками; оба они были
в сильном волнении, оба говорили вместе, оба прослезились и отерли слезы
в одно время. Дьячок каким-то сплюснутым дискантом, супруга его, страшно картавя, рассказывали
в обгонки, что на днях у них украли
часы и шкатулку,
в которой было рублей пятьдесят денег, что жена дьячка нашла «воя» и что этот «вой» не кто иной, как честнейший богомолец наш и во Христе отец Иоанн.
Хомяков спорил до четырех
часов утра, начавши
в девять; где К. Аксаков с мурмолкой
в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не брал
в руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся с
своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми
в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
В 1851 году я был проездом
в Берне. Прямо из почтовой кареты я отправился к Фогтову отцу с письмом сына. Он был
в университете. Меня встретила его жена, радушная, веселая, чрезвычайно умная старушка; она меня приняла как друга
своего сына и тотчас повела показывать его портрет. Мужа она не ждала ранее шести
часов; мне его очень хотелось видеть, я возвратился, но он уже уехал на какую-то консультацию к больному.
На этот раз порядок был удивительный, народ понял, что это его праздник, что он чествует одного из
своих, что он больше чем свидетель, и посмотрите
в полицейском отделе газет, сколько было покраж
в день въезда невесты Вольского и сколько [Я помню один процесс кражи
часов и две-три драки с ирландцами.
Палмерстон, с
своей стороны, вовсе не желал его удаления, он только беспокоился о его здоровье… и тут он вступил во все подробности,
в которые вступает любящая жена или врач, присланный от страхового общества, — о
часах сна и обеда, о последствиях раны, о диете, о волнениях, о летах.