Неточные совпадения
При этом он делал рукой движение
человека, попавшего в воду и не умеющего плавать. Каждый стих он заставлял меня повторять несколько раз и все качал
головой.
…Пока смутные мысли бродили у меня в
голове и в лавках продавали портреты императора Константина, пока носились повестки о присяге и добрые
люди торопились поклясться, разнесся слух об отречении цесаревича.
Лабзин был мистик и издатель «Сионского вестника»; сам Александр был такой же мистик, но с падением министерства Голицына отдал
головой Аракчееву своих прежних «братий о Христе и о внутреннем
человеке».
У самой реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш приятель успел снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых гор, бросился в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным
человеком, у которого
голова и руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он положил его на берег, говоря: «Еще отходится, стоит покачать».
Старый мир, осмеянный Вольтером, подшибленный революцией, но закрепленный, перешитый и упроченный мещанством для своего обихода, этого еще не испытал. Он хотел судить отщепенцев на основании своего тайно соглашенного лицемерия, а
люди эти обличили его. Их обвиняли в отступничестве от христианства, а они указали над
головой судьи завешенную икону после революции 1830 года. Их обвиняли в оправдании чувственности, а они спросили у судьи, целомудренно ли он живет?
Этот анекдот, которого верность не подлежит ни малейшему сомнению, бросает большой свет на характер Николая. Как же ему не пришло в
голову, что если
человек, которому он не отказывает в уважении, храбрый воин, заслуженный старец, — так упирается и так умоляет пощадить его честь, то, стало быть, дело не совсем чисто? Меньше нельзя было сделать, как потребовать налицо Голицына и велеть Стаалю при нем объяснить дело. Он этого не сделал, а велел нас строже содержать.
Домочадцы качали
головой и говорили: «Er hat einen Raptus»; [«Он
человек с причудами» (нем.).] благотворительные дамы говорили: «C'est un brave homme, mais се n'est pas tout à fait en règle là», [«Этот
человек честный, но тут вот у него не все в порядке» (фр.).] и они указывали на лоб. А Гааз потирал руки и делал свое.
Спустя несколько дней я гулял по пустынному бульвару, которым оканчивается в одну сторону Пермь; это было во вторую половину мая, молодой лист развертывался, березы цвели (помнится, вся аллея была березовая), — и никем никого. Провинциалы наши не любят платонических гуляний. Долго бродя, я увидел наконец по другую сторону бульвара, то есть на поле, какого-то
человека, гербаризировавшего или просто рвавшего однообразные и скудные цветы того края. Когда он поднял
голову, я узнал Цехановича и подошел к нему.
Но такие обвинения легко поддерживать, сидя у себя в комнате. Он именно потому и принял, что был молод, неопытен, артист; он принял потому, что после принятия его проекта ему казалось все легко; он принял потому, что сам царь предлагал ему, ободрял его, поддерживал. У кого не закружилась бы
голова?.. Где эти трезвые
люди, умеренные, воздержные? Да если и есть, то они не делают колоссальных проектов и не заставляют «говорить каменья»!
И вот Витбергу, как снег на
голову, — разрешение возвратиться в Москву или Петербург.
Человек просил позволения оправдаться — ему отказали; он сделал удачный проект — государь велел его воротить, как будто кто-нибудь сомневался в его художественной способности…
Молодой
человек лет двадцати, в светло-зеленом шитом кафтане, с пудреной
головой, вежливо улыбавшийся с холста, — это был мой отец.
А над страусами, которые прячут
голову под крыло от опасности,
люди смеются!
Опасность могла только быть со стороны тайной полиции, но все было сделано так быстро, что ей трудно было знать; да если она что-нибудь и проведала, то кому же придет в
голову, чтоб
человек, тайно возвратившийся из ссылки, который увозит свою невесту, спокойно сидел в Перовом трактире, где народ толчется с утра до ночи.
Поль-Луи Курье уже заметил в свое время, что палачи и прокуроры становятся самыми вежливыми
людьми. «Любезнейший палач, — пишет прокурор, — вы меня дружески одолжите, приняв на себя труд, если вас это не обеспокоит, отрубить завтра утром
голову такому-то». И палач торопится отвечать, что «он считает себя счастливым, что такой безделицей может сделать приятное г. прокурору, и остается всегда готовый к его услугам — палач». А тот — третий, остается преданным без
головы.
Но когда
человек с глубоким сознанием своей вины, с полным раскаянием и отречением от прошедшего просит, чтоб его избили, казнили, он не возмутится никаким приговором, он вынесет все, смиренно склоняя
голову, он надеется, что ему будет легче по ту сторону наказания, жертвы, что казнь примирит, замкнет прошедшее.
С
людьми самыми симпатичными как раз здесь договоришься до таких противуречий, где уж ничего нет общего и где убедить невозможно. В этой упрямой упорности и непроизвольном непонимании так и стучишь
головой о предел мира завершенного.
Грановский напоминает мне ряд задумчиво покойных проповедников-революционеров времен Реформации — не тех бурных, грозных, которые в «гневе своем чувствуют вполне свою жизнь», как Лютер, а тех ясных, кротких, которые так же просто надевали венок славы на свою
голову, как и терновый венок. Они невозмущаемо тихи, идут твердым шагом, но не топают;
людей этих боятся судьи, им с ними неловко; их примирительная улыбка оставляет по себе угрызение совести у палачей.
Когда все было схоронено, когда даже шум, долею вызванный мною, долею сам накликавшийся, улегся около меня и
люди разошлись по домам, я приподнял
голову и посмотрел вокруг: живого, родного не было ничего, кроме детей. Побродивши между посторонних, еще присмотревшись к ним, я перестал в них искать своих и отучился — не от
людей, а от близости с ними.
Добрые
люди винили меня за то, что я замешался очертя
голову в политические движения и предоставил на волю божью будущность семьи, — может, оно и было не совсем осторожно; но если б, живши в Риме в 1848 году, я сидел дома и придумывал средства, как спасти свое именье, в то время как вспрянувшая Италия кипела пред моими окнами, тогда я, вероятно, не остался бы в чужих краях, а поехал бы в Петербург, снова вступил бы на службу, мог бы быть «вице-губернатором», за «оберпрокурорским столом» и говорил бы своему секретарю «ты», а своему министру «ваше высокопревосходительство!».
Не надобно забывать и то нравственное равнодушие, ту шаткость мнений, которые остались осадком от перемежающихся революций и реставраций.
Люди привыкли считать сегодня то за героизм и добродетель, за что завтра посылают в каторжную работу; лавровый венок и клеймо палача менялись несколько раз на одной и той же
голове. Когда к этому привыкли, нация шпионов была готова.
Люди, стоявшие во главе движения, обманутые в своих надеждах, теряли
голову.
Прудон, конечно, виноват, поставив в своих «Противоречиях» эпиграфом: «Destruam et aedificabo»; [«Разрушу и воздвигну» (лат.).] сила его не в создании, а в критике существующего. Но эту ошибку делали спокон века все, ломавшие старое:
человеку одно разрушение противно; когда он принимается ломать, какой-нибудь идеал будущей постройки невольно бродит в его
голове, хотя иной раз это песня каменщика, разбирающего стену.
Без сомнения, не место было Прудона в Народном собрании так, как оно было составлено, и личность его терялась в этом мещанском вертепе. Прудон в своей «Исповеди революционера» говорит, что он не умел найтиться в Собрании. Да что же мог там делать
человек, который Маррастовой конституции, этому кислому плоду семимесячной работы семисот
голов, сказал: «Я подаю голос против вашей конституции не только потому, что она дурна, но и потому, что она — конституция».
Проповедник умолк; но мичман поднялся в моих глазах, он с таким недвусмысленным чувством отвращения смотрел на взошедшую депутацию, что мне пришло в
голову, вспоминая проповедь его приятеля, что он принимает этих
людей если не за мечи и кортики сатаны, то хоть за его перочинные ножики и ланцеты.
Трудно
людям, не видавшим ничего подобного, —
людям, выросшим в канцеляриях, казармах и передней, понять подобные явления — «флибустьер», сын моряка из Ниццы, матрос, повстанец… и этот царский прием! Что он сделал для английского народа?.. И добрые
люди ищут, ищут в
голове объяснения, ищут тайную пружину. «В Англии удивительно, с каким плутовством умеет начальство устроивать демонстрации… Нас не проведешь — Wir, wissen, was wir wissen [Мы знаем, что знаем (нем.).] — мы сами Гнейста читали!»
— Мне иногда бывает страшно и до того тяжело, что я боюсь потерять
голову… слишком много хорошего. Я помню, когда изгнанником я возвращался из Америки в Ниццу — когда я опять увидал родительский дом, нашел свою семью, родных, знакомые места, знакомых
людей — я был удручен счастьем… Вы знаете, — прибавил он, обращаясь ко мне, — что и что было потом, какой ряд бедствий. Прием народа английского превзошел мои ожидания… Что же дальше? Что впереди?