Неточные совпадения
Многие из друзей советовали мне начать полное издание «Былого и дум», и в этом затруднения нет, по крайней мере относительно
двух первых частей. Но они говорят, что отрывки, помещенные в «Полярной звезде», рапсодичны, не имеют единства, прерываются случайно, забегают иногда, иногда отстают. Я чувствую, что это правда, — но поправить не могу. Сделать дополнения, привести главы в хронологический порядок —
дело не трудное; но все переплавить, d'un jet, [сразу (фр.).] я не берусь.
— Сначала еще шло кое-как, первые
дни то есть, ну, так, бывало, взойдут два-три солдата и показывают, нет ли выпить; поднесем им по рюмочке, как следует, они и уйдут да еще сделают под козырек.
За мной ходили
две нянюшки — одна русская и одна немка; Вера Артамоновна и m-me Прово были очень добрые женщины, но мне было скучно смотреть, как они целый
день вяжут чулок и пикируются между собой, а потому при всяком удобном случае я убегал на половину Сенатора (бывшего посланника), к моему единственному приятелю, к его камердинеру Кало.
Дни за
два шум переставал, комната была отворена — все в ней было по-старому, кой-где валялись только обрезки золотой и цветной бумаги; я краснел, снедаемый любопытством, но Кало, с натянуто серьезным видом, не касался щекотливого предмета.
Часа за
два перед ним явился старший племянник моего отца, двое близких знакомых и один добрый, толстый и сырой чиновник, заведовавший
делами. Все сидели в молчаливом ожидании, вдруг взошел официант и каким-то не своим голосом доложил...
Он никогда не бывал дома. Он заезжал в
день две четверки здоровых лошадей: одну утром, одну после обеда. Сверх сената, который он никогда не забывал, опекунского совета, в котором бывал
два раза в неделю, сверх больницы и института, он не пропускал почти ни один французский спектакль и ездил раза три в неделю в Английский клуб. Скучать ему было некогда, он всегда был занят, рассеян, он все ехал куда-нибудь, и жизнь его легко катилась на рессорах по миру оберток и переплетов.
Нам приходилось проезжать и останавливаться на
день, на
два в деревне, где жил Андрей Степанов.
Отец мой вовсе не раньше вставал на другой
день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей. За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо нее
две телеги; все это было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные, все было битком набито, так что никому нельзя было порядочно сидеть.
С этого
дня Воробьевы горы сделались для нас местом богомолья, и мы в год раз или
два ходили туда, и всегда одни.
Выпросит, бывало, себе рублей пятьсот месяца на
два и за
день до срока является в переднюю с каким-нибудь куличом на блюде и с пятьюстами рублей на куличе.
Итак, наконец затворничество родительского дома пало. Я был au large; [на просторе (фр.).] вместо одиночества в нашей небольшой комнате, вместо тихих и полускрываемых свиданий с одним Огаревым — шумная семья в семьсот голов окружила меня. В ней я больше оклиматился в
две недели, чем в родительском доме с самого
дня рождения.
В грязном подвале, служившем карцером, я уже нашел
двух арестантов: Арапетова и Орлова, князя Андрея Оболенского и Розенгейма посадили в другую комнату, всего было шесть человек, наказанных по маловскому
делу.
Бюльтени о болезни печатались
два раза в
день.
Бедные работники оставались покинутыми на произвол судьбы, в больницах не было довольно кроватей, у полиции не было достаточно гробов, и в домах, битком набитых разными семьями, тела оставались
дня по
два во внутренних комнатах.
Две старших сестры, ни с кем не советуясь, пишут просьбу Николаю, рассказывают о положении семьи, просят пересмотр
дела и возвращение именья.
В
два года она лишилась трех старших сыновей. Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов, славы, хотя и не за свое
дело сложил голову. Это был молодой генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры не лечат сердца матери… Другим даже не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская жизнь давила их, давила — пока продавила грудь.
Я его видел с тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство
дел — и не видел выхода. Месяца через
два он умер; кровь свернулась в его жилах.
Унтер-офицер заметил, что если я хочу поесть, то надобно послать купить что-нибудь, что казенный паек еще не назначен и что он еще
дня два не будет назначен; сверх того, как он состоит из трех или четырех копеек серебром, то хорошие арестанты предоставляют его в экономию.
Пока я одевался, случилось следующее смешно-досадное происшествие. Обед мне присылали из дома, слуга отдавал внизу дежурному унтер-офицеру, тот присылал с солдатом ко мне. Виноградное вино позволялось пропускать от полубутылки до целой в
день. Н. Сазонов, пользуясь этим дозволением, прислал мне бутылку превосходного «Иоганнисберга». Солдат и я, мы ухитрились
двумя гвоздями откупорить бутылку; букет поразил издали. Этим вином я хотел наслаждаться
дня три-четыре.
— Я сижу
две недели в тюрьме по этому
делу, да не только ничего не понимаю, но просто не знаю ничего.
Это было время наибольшего страха от зажигательства; действительно, не проходило
дня, чтоб я не слышал трех-четырех раз сигнального колокольчика; из окна я видел всякую ночь два-три зарева.
Кормили нас сносно, но при этом не следует забывать, что за корм брали по
два рубля ассигнациями в
день, что в продолжение девятимесячного заключения составило довольно значительную сумму для неимущих.
Но русскую полицию трудно сконфузить. Через
две недели арестовали нас, как соприкосновенных к
делу праздника. У Соколовского нашли письма Сатина, у Сатина — письма Огарева, у Огарева — мои, — тем не менее ничего не раскрывалось. Первое следствие не удалось. Для большего успеха второй комиссии государь послал из Петербурга отборнейшего из инквизиторов, А. Ф. Голицына.
Но, на беду инквизиции, первым членом был назначен московский комендант Стааль. Стааль — прямодушный воин, старый, храбрый генерал, разобрал
дело и нашел, что оно состоит из
двух обстоятельств, не имеющих ничего общего между собой: из
дела о празднике, за который следует полицейски наказать, и из ареста людей, захваченных бог знает почему, которых вся видимая вина в каких-то полувысказанных мнениях, за которые судить и трудно и смешно.
…Зачем же воспоминание об этом
дне и обо всех светлых
днях моего былого напоминает так много страшного?.. Могилу, венок из темно-красных роз,
двух детей, которых я держал за руки, факелы, толпу изгнанников, месяц, теплое море под горой, речь, которую я не понимал и которая резала мое сердце… Все прошло!
…На другой
день после отъезда из Перми с рассвета полил дождь, сильный, беспрерывный, как бывает в лесистных местах, и продолжался весь
день; часа в
два мы приехали в беднейшую вятскую деревню.
Нашелся другой чудак, генерал Вельяминов. Года
два он побился в Тобольске, желая уничтожить злоупотребления, но, видя безуспешность, бросил все и совсем перестал заниматься
делами.
Милорадович, Мордвинов и еще человека
два восстали против этого предложения, и
дело пошло в сенат.
Воры должны быть там-то и там-то; я беру с собой команду, найду их там-то и там-то и через два-три
дня приведу их в цепях в губернский острог».
Он их сечь — признавайся, да и только, куда деньги
дели? Те сначала свое. Только как он велел им закатить на
две трубки, так главный-то из воров закричал...
Губернатор Рыхлевский ехал из собрания; в то время как его карета двинулась, какой-то кучер с небольшими санками, зазевавшись, попал между постромок
двух коренных и
двух передних лошадей. Из этого вышла минутная конфузия, не помешавшая Рыхлевскому преспокойно приехать домой. На другой
день губернатор спросил полицмейстера, знает ли он, чей кучер въехал ему в постромки и что его следует постращать.
Между моими знакомыми был один почтенный старец, исправник, отрешенный по сенаторской ревизии от
дел. Он занимался составлением просьб и хождением по
делам, что именно было ему запрещено. Человек этот, начавший службу с незапамятных времен, воровал, подскабливал, наводил ложные справки в трех губерниях,
два раза был под судом и проч. Этот ветеран земской полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о самом себе и своих сослуживцах, не скрывая своего презрения к выродившимся чиновникам нового поколения.
Года через два-три исправник или становой отправляются с попом по деревням ревизовать, кто из вотяков говел, кто нет и почему нет. Их теснят, сажают в тюрьму, секут, заставляют платить требы; а главное, поп и исправник ищут какое-нибудь доказательство, что вотяки не оставили своих прежних обрядов. Тут духовный сыщик и земский миссионер подымают бурю, берут огромный окуп, делают «черная
дня», потом уезжают, оставляя все по-старому, чтоб иметь случай через год-другой снова поехать с розгами и крестом.
Губернатор Корнилов должен был назначить от себя
двух чиновников при ревизии. Я был один из назначенных. Чего не пришлось мне тут прочесть! — и печального, и смешного, и гадкого. Самые заголовки
дел поражали меня удивлением.
«
Дело о потери двадцати
двух казенных оброчных статей», то есть верст пятнадцати земли.
Полковник упросил его на год или на
два уехать в свои деревни, надеясь сыскать случай поправить
дело.
Через
два года наследник проезжал Даровской волостью, крестьяне подали ему просьбу, он велел разобрать
дело. По этому случаю я составлял из него докладную записку. Что вышло путного из этого пересмотра — я не знаю. Слышал я, что сосланных воротили, но воротили ли землю — не слыхал.
«Ну, говорит, куда же ты их
денешь, сам считай — лекарю
два, военному приемщику
два, письмоводителю, ну, там на всякое угощение все же больше трех не выйдет, — так ты уж остальные мне додай, а я постараюсь уладить дельце».
Может быть, он сладил бы и с этим открытием, но возле стояла жена, дети, а впереди представлялись годы ссылки, нужды, лишений, и Витберг седел, седел, старел, старел не по
дням, а по часам. Когда я его оставил в Вятке через
два года, он был десятью годами старше.
Для характеристики этого
дела и всех подобных в России я приведу
две небольшие подробности, которые у меня особенно остались в памяти.
«Очень, — отвечал я, — все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как же ты мог биться
два часа говорить с этим человеком, не догадавшись с первого слова, что он дурак?» — «И в самом
деле так, — сказал, помирая со смеху, Белинский, — ну, брат, зарезал!
Наконец наследник приехал. Сухо поклонился Тюфяеву, не пригласил его и тотчас послал доктора Енохина свидетельствовать арестованного купца. Все ему было известно. Орловская вдова свою просьбу подала, другие купцы и мещане рассказали все, что делалось. Тюфяев еще на
два градуса перекосился.
Дело было нехорошо. Городничий прямо сказал, что он на все имел письменные приказания от губернатора.
Корнилов был назначен за несколько лет перед приездом в Вятку, прямо из семеновских или измайловских полковников, куда-то гражданским губернатором. Он приехал на воеводство, вовсе не зная
дел. Сначала, как все новички, он принялся все читать, вдруг ему попалась бумага из другой губернии, которую он, прочитавши
два раза, три раза, — не понял.
Добрая, милая девушка, очень развитая, пошла замуж, желая успокоить свою мать; года через
два она умерла, но подьячий остался жив и из благодарности продолжал заниматься хождением по
делам ее сиятельства.
На другой
день утром мы нашли в зале
два куста роз и огромный букет. Милая, добрая Юлия Федоровна (жена губернатора), принимавшая горячее участие в нашем романе, прислала их. Я обнял и расцеловал губернаторского лакея, и потом мы поехали к ней самой. Так как приданое «молодой» состояло из
двух платьев, одного дорожного и другого венчального, то она и отправилась в венчальном.
У них было трое детей,
два года перед тем умер девятилетний мальчик, необыкновенно даровитый; через несколько месяцев умер другой ребенок от скарлатины; мать бросилась в деревню спасать последнее дитя переменой воздуха и через несколько
дней воротилась; с ней в карете был гробик.
Белинский был совершенно потерян на этих вечерах между каким-нибудь саксонским посланником, не понимавшим ни слова по-русски, и каким-нибудь чиновником III Отделения, понимавшим даже те слова, которые умалчивались. Он обыкновенно занемогал потом на
два, на три
дня и проклинал того, кто уговорил его ехать.
И заметьте, что это отрешение от мира сего вовсе не ограничивалось университетским курсом и двумя-тремя годами юности. Лучшие люди круга Станкевича умерли; другие остались, какими были, до нынешнего
дня. Бойцом и нищим пал, изнуренный трудом и страданиями, Белинский. Проповедуя науку и гуманность, умер, идучи на свою кафедру, Грановский. Боткин не сделался в самом
деле купцом… Никто из них не отличился по службе.
Я заметил очень хорошо, что в нем боролись
два чувства, он понял всю несправедливость
дела, но считал обязанностью директора оправдать действие правительства; при этом он не хотел передо мной показать себя варваром, да и не забывал вражду, которая постоянно царствовала между министерством и тайной полицией.
Помня знаменитое изречение Талейрана, я не старался особенно блеснуть усердием и занимался
делами, насколько было нужно, чтоб не получить замечания или не попасть в беду. Но в моем отделении было
два рода
дел, на которые я не считал себя вправе смотреть так поверхностно, это были
дела о раскольниках и злоупотреблении помещичьей власти.