Неточные совпадения
Тон «Записок одного молодого человека»
до того был розен, что я не мог ничего взять из них; они принадлежат молодому времени, они должны остаться
сами по себе.
В мучениях доживал я
до торжественного дня, в пять часов утра я уже просыпался и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь являлся он
сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и с пустыми руками. «Когда же это кончится? Не испортил ли он?» И время шло, и обычные подарки шли, и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил с завязанной в салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
В этом отношении было у нас лицо чрезвычайно интересное — наш старый лакей Бакай. Человек атлетического сложения и высокого роста, с крупными и важными чертами лица, с видом величайшего глубокомыслия, он дожил
до преклонных лет, воображая, что положение лакея одно из
самых значительных.
Вся история римского падения выражена тут бровями, лбами, губами; от дочерей Августа
до Поппеи матроны успели превратиться в лореток, и тип лоретки побеждает и остается; мужской тип, перейдя, так сказать,
самого себя в Антиное и Гермафродите, двоится: с одной стороны, плотское и нравственное падение, загрязненные черты развратом и обжорством, кровью и всем на свете, безо лба, мелкие, как у гетеры Гелиогабала, или с опущенными щеками, как у Галбы; последний тип чудесно воспроизвелся в неаполитанском короле.
Несмотря на то что политические мечты занимали меня день и ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были
до того сбивчивы, что я воображал в
самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целью посадить на трон цесаревича, ограничив его власть.
В первую юность многое можно скорее вынести, нежели шпынянье, и я в
самом деле
до тюрьмы удалялся от моего отца и вел против него маленькую войну, соединяясь с слугами и служанками.
А какие оригиналы были в их числе и какие чудеса — от Федора Ивановича Чумакова, подгонявшего формулы к тем, которые были в курсе Пуансо, с совершеннейшей свободой помещичьего права, прибавляя, убавляя буквы, принимая квадраты за корни и х за известное,
до Гавриила Мягкова, читавшего
самую жесткую науку в мире — тактику.
От постоянного обращения с предметами героическими
самая наружность Мягкова приобрела строевую выправку: застегнутый
до горла, в несгибающемся галстуке, он больше командовал свои лекции, чем говорил.
В частном доме не было для меня особой комнаты. Полицмейстер велел
до утра посадить меня в канцелярию. Он
сам привел меня туда, бросился на кресла и, устало зевая, бормотал: «Проклятая служба; на скачке был с трех часов да вот с вами провозился
до утра, — небось уж четвертый час, а завтра в девять часов с рапортом ехать».
У меня в кисете был перочинный ножик и карандаш, завернутые в бумажке; я с
самого начала думал об них и, говоря с офицером, играл с кисетом
до тех пор, пока ножик мне попал в руку, я держал его сквозь материю и смело высыпал табак на стол, жандарм снова его всыпал. Ножик и карандаш были спасены — вот жандарму с аксельбантом урок за его гордое пренебрежение к явной полиции.
Но это еще мало, надобно было
самую гору превратить в нижнюю часть храма, поле
до реки обнять колоннадой и на этой базе, построенной с трех сторон
самой природой, поставить второй и третий храмы, представлявшие удивительное единство.
Так как новый губернатор был в
самом деле женат, губернаторский дом утратил свой ультрахолостой и полигамический характер. Разумеется, это обратило всех советников к советницам; плешивые старики не хвастались победами «насчет клубники», а, напротив, нежно отзывались о завялых, жестко и угловато костлявых или заплывших жиром
до невозможности пускать кровь — супругах своих.
Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил официально перед обедом, и оставляла его покойно играть целое утро с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он
сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и то по его мнению), что он надул купца… и так продолжал свою полезную жизнь
до тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он упал навзничь и через два часа умер.
Даже компаньонка считала необходимым обращаться с ним свысока; а он едва замечал и их
самих, и их прием, с любовью давал свои уроки, был тронут понятливостью ученицы и умел трогать ее
самое до слез.
Я остался ждать с его милой, прекрасной женой; она
сама недавно вышла замуж; страстная, огненная натура, она принимала
самое горячее участие в нашем деле; она старалась с притворной веселостью уверить меня, что все пойдет превосходно, а
сама была
до того снедаема беспокойством, что беспрестанно менялась в лице.
Она
сама признавалась мне, пять лет спустя, что ей приходила в голову мысль меня отравить, — вот
до чего доходила ее ненависть.
Я после и прежде встречал в жизни много мистиков в разных родах, от Виберга и последователей Товянского, принимавших Наполеона за военное воплощение бога и снимавших шапку, проходя мимо Вандомской колонны,
до забытого теперь «Мапа», который
сам мне рассказывал свое свидание с богом, случившееся на шоссе между Монморанси и Парижем.
Все люди дельные и живые перешли на сторону Белинского, только упорные формалисты и педанты отдалились; одни из них дошли
до того немецкого самоубийства наукой, схоластической и мертвой, что потеряли всякий жизненный интерес и
сами потерялись без вести.
И заметьте, что это отрешение от мира сего вовсе не ограничивалось университетским курсом и двумя-тремя годами юности. Лучшие люди круга Станкевича умерли; другие остались, какими были,
до нынешнего дня. Бойцом и нищим пал, изнуренный трудом и страданиями, Белинский. Проповедуя науку и гуманность, умер, идучи на свою кафедру, Грановский. Боткин не сделался в
самом деле купцом… Никто из них не отличился по службе.
При Екатерине двор и гвардия в
самом деле обнимали все образованное в России; больше или меньше это продолжалось
до 1812 года.
— Превосходно! — И
сам Кетчер рад
до того, что встречает их почти так, как Тарас Бульба своих сыновей.
Наши люди рассказывали, что раз в храмовой праздник, под хмельком, бражничая вместе с попом, старик крестьянин ему сказал: «Ну вот, мол, ты азарник какой, довел дело
до высокопреосвященнейшего! Честью не хотел, так вот тебе и подрезали крылья». Обиженный поп отвечал будто бы на это: «Зато ведь я вас, мошенников, так и венчаю, так и хороню; что ни есть
самые дрянные молитвы, их-то я вам и читаю».
История украденных часов тотчас дошла
до него; наводя справки, лабазник узнал, что дьякон без места, зять Покровского попа предлагал кому-то купить или отдать под заклад часы, что часы эти у менялы; лабазник знал часы дьячка; он к меняле — как раз часы те
самые.
С людьми
самыми симпатичными как раз здесь договоришься
до таких противуречий, где уж ничего нет общего и где убедить невозможно. В этой упрямой упорности и непроизвольном непонимании так и стучишь головой о предел мира завершенного.
Я не помню, чтоб Грановский когда-нибудь дотронулся грубо или неловко
до тех «волосяных», нежных, бегущих света и шума сторон, которые есть у всякого человека, жившего в
самом деле.
Развитие Грановского не было похоже на наше; воспитанный в Орле, он попал в Петербургский университет. Получая мало денег от отца, он с весьма молодых лет должен был писать «по подряду» журнальные статьи. Он и друг его Е. Корш, с которым он встретился тогда и остался с тех пор и
до кончины в
самых близких отношениях, работали на Сенковского, которому были нужны свежие силы и неопытные юноши для того, чтобы претворять добросовестный труд их в шипучее цимлянское «Библиотеки для чтения».
Что касается
до споров наших, их
сам Грановский окончил, он заключил следующими словами письмо ко мне из Москвы в Женеву 25 августа 1849 года. С благочестием и гордостию повторяю я их...
Само собой разумеется, что одним апатическим или слабым народностям позволяли просыпаться, и именно
до тех пор, пока деятельность их ограничивалась учено-археографическими занятиями и этимологическими спорами.
Возвратившись в Москву, я сблизился с ним, и с тех пор
до отъезда мы были с ним в
самых лучших отношениях.
Если Ронге и последователи Бюше еще возможны после 1848 года, после Фейербаха и Прудона, после Пия IX и Ламенне, если одна из
самых энергических партий движения ставит мистическую формулу на своем знамени, если
до сих пор есть люди, как Мицкевич, как Красинский, продолжающие быть мессианистами, — то дивиться нечему, что подобное учение привез с собою Чаадаев из Европы двадцатых годов.
Возбужденные другими, они идут
до крайних следствий; нет народа, который глубже и полнее усваивал бы себе мысль других народов, оставаясь
самим собою.
Сверх участников в спорах, сверх людей, имевших мнения, на эти вечера приезжали охотники, даже охотницы, и сидели
до двух часов ночи, чтоб посмотреть, кто из матадоров кого отделает и как отделают его
самого; приезжали в том роде, как встарь ездили на кулачные бои и в амфитеатр, что за Рогожской заставой.
Если же разум оставить на
самого себя, то бродя в пустоте и строя категорию за категорией, он может обличить свои законы, но никогда не дойдет ни
до понятия о духе, ни
до понятия о бессмертии и проч.
— Знаете ли что, — сказал он вдруг, как бы удивляясь
сам новой мысли, — не только одним разумом нельзя дойти
до разумного духа, развивающегося в природе, но не дойдешь
до того, чтобы понять природу иначе, как простое, беспрерывное брожение, не имеющее цели, и которое может и продолжаться, и остановиться. А если это так, то вы не докажете и того, что история не оборвется завтра, не погибнет с родом человеческим, с планетой.
Переезд наш из Кенигсберга в Берлин был труднее всего путешествия. У нас взялось откуда-то поверье, что прусские почты хорошо устроены, — это все вздор. Почтовая езда хороша только во Франции, в Швейцарии да в Англии. В Англии почтовые кареты
до того хорошо устроены, лошади так изящны и кучера так ловки, что можно ездить из удовольствия.
Самые длинные станции карета несется во весь опор; горы, съезды — все равно.
А. И. Герцена.)] в нашем смысле слова,
до революции не знали; XVIII столетие было одно из
самых религиозных времен истории.
В этом мире все
до такой степени декорация, что
самое грубое невежество получило вид образования.
Реформация и революция были
сами до того испуганы пустотою мира, в который они входили, что они искали спасения в двух монашествах: в холодном, скучном ханжестве пуританизма и в сухом, натянутом цивизме республиканского формализма. Квакерская и якобинская нетерпимость были основаны на страхе, что их почва не тверда; они видели, что им надобны были сильные средства, чтобы уверить одних, что это церковь, других — что это свобода.
Мы в
самой середине двух, мешающих друг другу, потоков; нас бросает и будет еще долго бросать то в ту, то в другую сторону
до тех пор, пока тот или другой окончательно не сломит, и поток, еще беспокойный и бурный, но уже текущий в одну сторону, не облегчит пловца, то есть не унесет его с собой.
Одним утром горничная наша, с несколько озабоченным видом, сказала мне, что русский консул внизу и спрашивает, могу ли я его принять. Я
до того уже считал поконченными мои отношения с русским правительством, что
сам удивился такой чести и не мог догадаться, что ему от меня надобно.
Читая Фогта, многим обидно, что ему ничего не стоит принимать
самые резкие последствия, что ему жертвовать так легко, что он не делает усилий, не мучится, желая примирить теодицею с биологией, — ему
до первой как будто дела нет.
Я пошел к интенданту (из иезуитов) и, заметив ему, что это совершеннейшая роскошь высылать человека, который
сам едет и у которого визированный пасс в кармане, — спросил его, в чем дело? Он уверял, что
сам так же удивлен, как я, что мера взята министром внутренних дел, даже без предварительного сношения с ним. При этом он был
до того учтив, что у меня не осталось никакого сомнения, что все это напакостил он. Я написал разговор мой с ним известному депутату оппозиции Лоренцо Валерио и уехал в Париж.