Неточные совпадения
На этом предмете нельзя не остановиться. Я, впрочем, вовсе не бегу от отступлений и эпизодов, — так
идет всякий разговор, так
идет самая
жизнь.
Кто-то посоветовал ему
послать за священником, он не хотел и говорил Кало, что
жизни за гробом быть не может, что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час, потом, сказавши: «Вот и Новый год, поздравляю вас», — умер.
Пока человек
идет скорым шагом вперед, не останавливаясь, не задумываясь, пока не пришел к оврагу или не сломал себе шеи, он все полагает, что его
жизнь впереди, свысока смотрит на прошедшее и не умеет ценить настоящего. Но когда опыт прибил весенние цветы и остудил летний румянец, когда он догадывается, что
жизнь, собственно, прошла, а осталось ее продолжение, тогда он иначе возвращается к светлым, к теплым, к прекрасным воспоминаниям первой молодости.
Жизнь кузины
шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец был отчаянный игрок и, как все игроки по крови, — десять раз был беден, десять раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).] своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша,
шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.
Так-то, Огарев, рука в руку входили мы с тобою в
жизнь!
Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы
шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того места, где дорога
идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
Чтоб дать полное понятие о нашем житье-бытье, опишу целый день с утра; однообразность была именно одна из самых убийственных вещей,
жизнь у нас
шла как английские часы, у которых убавлен ход, — тихо, правильно и громко напоминая каждую секунду.
— Не стоило бы, кажется, Анна Якимовна, на несколько последних лет менять обычай предков. Я грешу, ем скоромное по множеству болезней; ну, а ты, по твоим летам,
слава богу, всю
жизнь соблюдала посты, и вдруг… что за пример для них.
В два года она лишилась трех старших сыновей. Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов,
славы, хотя и не за свое дело сложил голову. Это был молодой генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры не лечат сердца матери… Другим даже не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская
жизнь давила их, давила — пока продавила грудь.
Он был счастлив в своем à parte, [Здесь: в семейной
жизни (фр.).] но внешняя сторона
жизни не давалась ему, его предприятия не
шли.
Старик, о котором
идет речь, был существо простое, доброе и преданное за всякую ласку, которых, вероятно, ему не много доставалось в
жизни. Он делал кампанию 1812 года, грудь его была покрыта медалями, срок свой он выслужил и остался по доброй воле, не зная, куда деться.
— К моей рубашке она не
идет, — сказал он мне, — но запонку вашу я сохраню до конца
жизни и наряжусь в нее на своих похоронах.
На этом гробе, на этом кладбище разбрасывался во все стороны равноконечный греческий крест второго храма — храма распростертых рук,
жизни, страданий, труда. Колоннада, ведущая к нему, была украшена статуями ветхозаветных лиц. При входе стояли пророки. Они стояли вне храма, указывая путь, по которому им
идти не пришлось. Внутри этого храма были вся евангельская история и история апостольских деяний.
Удивительный человек, он всю
жизнь работал над своим проектом. Десять лет подсудимости он занимался только им; гонимый бедностью и нуждой в ссылке, он всякий день посвящал несколько часов своему храму. Он жил в нем, он не верил, что его не будут строить: воспоминания, утешения,
слава — все было в этом портфеле артиста.
Месяца через полтора я заметил, что
жизнь моего Квазимодо
шла плохо, он был подавлен горем, дурно правил корректуру, не оканчивал своей статьи «о перелетных птицах» и был мрачно рассеян; иногда мне казались его глаза заплаканными. Это продолжалось недолго. Раз, возвращаясь домой через Золотые ворота, я увидел мальчиков и лавочников, бегущих на погост церкви; полицейские суетились.
Пошел и я.
Так
шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту
жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой».
Княгиня убила свою горничную — разумеется, нехотя и бессознательно, — она ее замучила по мелочи, сломила ее, гнувши целую
жизнь, она истомила ее унижениями, шероховатым, грубым прикосновением. Она несколько лет не позволяла ей
идти замуж и разрешила только тогда, когда разглядела чахотку на ее страдальческом лице.
… С ужасом открывается мало-помалу тайна, несчастная мать сперва старается убедиться, что ей только показалось, но вскоре сомнение невозможно; отчаянием и слезами сопровождает она всякое движение младенца, она хотела бы остановить тайную работу
жизни, вести ее назад, она ждет несчастья, как милосердия, как прощения, а неотвратимая природа
идет своим путем, — она здорова, молода!
Надобно признаться, дева-родильница совсем не
идет в холостую религию христианства. С нею невольно врывается
жизнь, любовь, кротость — в вечные похороны, в Страшный суд и в другие ужасы церковной теодицеи.
Я был тогда во всей силе развития, моя предшествовавшая
жизнь дала мне такие залоги и такие испытания, что я смело
шел от вас с опрометчивой самонадеянностью, с надменным доверием к
жизни.
Между теми записками и этими строками прошла и совершилась целая
жизнь, — две
жизни, с ужасным богатством счастья и бедствий. Тогда все дышало надеждой, все рвалось вперед, теперь одни воспоминания, один взгляд назад, — взгляд вперед переходит пределы
жизни, он обращен на детей. Я
иду спиной, как эти дантовские тени, со свернутой головой, которым il veder dinanziera tolto. [не дано было смотреть вперед (ит.).]
Самое появление кружков, о которых
идет речь, было естественным ответом на глубокую внутреннюю потребность тогдашней русской
жизни.
Что же коснулось этих людей, чье дыхание пересоздало их? Ни мысли, ни заботы о своем общественном положении, о своей личной выгоде, об обеспечении; вся
жизнь, все усилия устремлены к общему без всяких личных выгод; одни забывают свое богатство, другие — свою бедность и
идут, не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес науки, интерес искусства, humanitas [гуманизм (лат.).] — поглощает все.
Она поехала в Англию. Блестящая, избалованная придворной
жизнью и снедаемая жаждой большого поприща, она является львицей первой величины в Лондоне и играет значительную роль в замкнутом и недоступном обществе английской аристократии. Принц Валлийский, то есть будущий король Георг IV, у ее ног, вскоре более… Пышно и шумно
шли годы ее заграничного житья, но
шли и срывали цветок за цветком.
Жизнь наша в Новгороде
шла нехорошо. Я приехал туда не с самоотвержением и твердостью, а с досадой и озлоблением. Вторая ссылка с своим пошлым характером раздражала больше, чем огорчала; она не была до того несчастна, чтобы поднять дух, а только дразнила, в ней не было ни интереса новости, ни раздражения опасности. Одного губернского правления с своим Эльпидифором Антиоховичем Зуровым, советником Хлопиным и виц-губернатором Пименом Араповым было за глаза довольно, чтобы отравить
жизнь.
Я бросился к реке. Староста был налицо и распоряжался без сапог и с засученными портками; двое мужиков с комяги забрасывали невод. Минут через пять они закричали: «Нашли, нашли!» — и вытащили на берег мертвое тело Матвея. Цветущий юноша этот, красивый, краснощекий, лежал с открытыми глазами, без выражения
жизни, и уж нижняя часть лица начала вздуваться. Староста положил тело на берегу, строго наказал мужикам не дотрогиваться, набросил на него армяк, поставил караульного и
послал за земской полицией…
Мы были уж очень не дети; в 1842 году мне стукнуло тридцать лет; мы слишком хорошо знали, куда нас вела наша деятельность, но
шли. Не опрометчиво, но обдуманно продолжали мы наш путь с тем успокоенным, ровным шагом, к которому приучил нас опыт и семейная
жизнь. Это не значило, что мы состарелись, нет, мы были в то же время юны, и оттого одни, выходя на университетскую кафедру, другие, печатая статьи или издавая газету, каждый день подвергались аресту, отставке, ссылке.
Вот этот характер наших сходок не понимали тупые педанты и тяжелые школяры. Они видели мясо и бутылки, но другого ничего не видали. Пир
идет к полноте
жизни, люди воздержные бывают обыкновенно сухие, эгоистические люди. Мы не были монахи, мы жили во все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся на заднем дворе науки.
Грановский напоминает мне ряд задумчиво покойных проповедников-революционеров времен Реформации — не тех бурных, грозных, которые в «гневе своем чувствуют вполне свою
жизнь», как Лютер, а тех ясных, кротких, которые так же просто надевали венок
славы на свою голову, как и терновый венок. Они невозмущаемо тихи,
идут твердым шагом, но не топают; людей этих боятся судьи, им с ними неловко; их примирительная улыбка оставляет по себе угрызение совести у палачей.
Собственно, бурного периода страстей и разгула в его
жизни не было. После курса Педагогический институт
послал его в Германию. В Берлине Грановский встретился с Станкевичем — это важнейшее событие всей его юности.
Жизнь Грановского в Берлине с Станкевичем была, по рассказам одного и письмам другого, одной из ярко-светлых полос его существования, где избыток молодости, сил, первых страстных порывов, беззлобной иронии и шалости —
шли вместе с серьезными учеными занятиями, и все это согретое, обнятое горячей, глубокой дружбой, такой, какою дружба только бывает в юности.
Твоею дружбой не согрета,
Вдали
шла долго
жизнь моя.
И слов последнего привета
Из уст твоих не слышал я.
Размолвкой нашей недовольный,
Ты, может, глубоко скорбел;
Обиды горькой, но невольной
Тебе простить я не успел.
Никто из нас не мог быть злобен,
Никто, тая строптивый нрав,
Был повиниться не способен,
Но каждый думал, что он прав.
И ехал я на примиренье,
Я жаждал искренно сказать
Тебе сердечное прощенье
И от тебя его принять…
Но было поздно…
«Аксаков остался до конца
жизни вечным восторженным и беспредельно благородным юношей; он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем. В 1844 году, когда наши споры дошли до того, что ни славяне, ни мы не хотели больше встречаться, я как-то
шел по улице; К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне.