Неточные совпадения
—
Как, —
сказал я, — вы француз и были в нашей армии, это не может быть!
Что было и
как было, я не умею
сказать; испуганные люди забились в углы, никто ничего не знал о происходившем, ни Сенатор, ни мой отец никогда при мне не говорили об этой сцене. Шум мало-помалу утих, и раздел имения был сделан, тогда или в другой день — не помню.
— Что тебе, братец, за охота, —
сказал добродушно Эссен, — делать из него писаря. Поручи мне это дело, я его запишу в уральские казаки, в офицеры его выведем, — это главное, потом своим чередом и пойдет,
как мы все.
Собравшись с духом и отслуживши молебен Иверской, Алексей явился к Сенатору с просьбой отпустить его за пять тысяч ассигнациями. Сенатор гордился своим поваром точно так,
как гордился своим живописцем, а вследствие того денег не взял и
сказал повару, что отпустит его даром после своей смерти.
Повар был поражен,
как громом; погрустил, переменился в лице, стал седеть и… русский человек — принялся попивать. Дела свои повел он спустя рукава, Английский клуб ему отказал. Он нанялся у княгини Трубецкой; княгиня преследовала его мелким скряжничеством. Обиженный раз ею через меру, Алексей, любивший выражаться красноречиво,
сказал ей с своим важным видом, своим голосом в нос...
Не могу
сказать, чтоб романы имели на меня большое влияние; я бросался с жадностью на все двусмысленные или несколько растрепанные сцены,
как все мальчики, но они не занимали меня особенно.
Я забыл
сказать, что «Вертер» меня занимал почти столько же,
как «Свадьба Фигаро»; половины романа я не понимал и пропускал, торопясь скорее до страшной развязки, тут я плакал
как сумасшедший. В 1839 году «Вертер» попался мне случайно под руки, это было во Владимире; я рассказал моей жене,
как я мальчиком плакал, и стал ей читать последние письма… и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я должен был остановиться.
Я был с Сенатором в французском театре: проиграла увертюра и раз, и два — занавесь не подымалась; передние ряды, желая показать, что они знают свой Париж, начали шуметь,
как там шумят задние. На авансцену вышел какой-то режиссер, поклонился направо, поклонился налево, поклонился прямо и
сказал...
Вся история римского падения выражена тут бровями, лбами, губами; от дочерей Августа до Поппеи матроны успели превратиться в лореток, и тип лоретки побеждает и остается; мужской тип, перейдя, так
сказать, самого себя в Антиное и Гермафродите, двоится: с одной стороны, плотское и нравственное падение, загрязненные черты развратом и обжорством, кровью и всем на свете, безо лба, мелкие,
как у гетеры Гелиогабала, или с опущенными щеками,
как у Галбы; последний тип чудесно воспроизвелся в неаполитанском короле.
Старик посмотрел на меня, опуская одну седую бровь и поднимая другую, поднял очки на лоб,
как забрало, вынул огромный синий носовой платок и, утирая им нос, с важностью
сказал...
Люди обыкновенно вспоминают о первой молодости, о тогдашних печалях и радостях немного с улыбкой снисхождения,
как будто они хотят, жеманясь,
как Софья Павловна в «Горе от ума»,
сказать: «Ребячество!» Словно они стали лучше после, сильнее чувствуют или больше.
Казак без ужимок очень простодушно
сказал: «Грешно за эдакое дело деньги брать, и труда, почитай, никакого не было, ишь
какой, словно кошка.
Сцена эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через двадцать шесть лег я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна, это доказала вся жизнь наша. Но, видно, одинакая судьба поражает все обеты, данные на этом месте; Александр был тоже искренен, положивши первый камень храма, который,
как Иосиф II
сказал, и притом ошибочно, при закладке какого-то города в Новороссии, — сделался последним.
—
Скажи пожалуйста,
как он переменился! я, право, думаю, что это все от вина люди так стареют; чем он занимается?
—
Какой вздор, братец, —
сказал ему князь, — что тут затрудняться; ну, в отпуск нельзя, пиши, что я командирую его для усовершенствования в науках — слушать университетский курс.
—
Скажите, пожалуйста, откровенно, ну
как вы находите семейную жизнь, брак? Что, хорошо, что ли, или не очень?
— Ха, ха, ха, —
как я узнаю моего учителя физиологии и материализма, —
сказал я ему, смеясь от души, — ваше замечание так и напомнило мне те блаженные времена, когда я приходил к вам, вроде гетевского Вагнера, надоедать моим идеализмом и выслушивать не без негодования ваши охлаждающие сентенции.
Снимая в коридоре свою гороховую шинель, украшенную воротниками разного роста,
как носили во время первого консулата, — он, еще не входя в аудиторию, начинал ровным и бесстрастным (что очень хорошо шло к каменному предмету его) голосом: «Мы заключили прошедшую лекцию,
сказав все, что следует, о кремнеземии», потом он садился и продолжал: «о глиноземии…» У него были созданы неизменные рубрики для формулярных списков каждого минерала, от которых он никогда не отступал; случалось, что характеристика иных определялась отрицательно: «Кристаллизация — не кристаллизуется, употребление — никуда не употребляется, польза — вред, приносимый организму…»
Он говорил колодникам в пересыльном остроге на Воробьевых горах: «Гражданский закон вас осудил и гонит, а церковь гонится за вами, хочет
сказать еще слово, еще помолиться об вас и благословить на путь». Потом, утешая их, он прибавлял, что «они, наказанные, покончили с своим прошедшим, что им предстоит новая жизнь, в то время
как между другими (вероятно, других, кроме чиновников, не было налицо) есть ещё большие преступники», и он ставил в пример разбойника, распятого вместе с Христом.
Один раз, оскорбленный нелепостью его возражений, я ему заметил, что он такой же отсталый консерватор,
как те, против которых он всю жизнь сражался. Полевой глубоко обиделся моими словами и, качая головой,
сказал мне...
— Что
скажете? — спросил Николай по окончании чтения. — Я положу предел этому разврату, это все еще следы, последние остатки; я их искореню.
Какого он поведения?
Что тут винить с натянутой регуловской точки зрения человека, — надобно винить грустную среду, в которой всякое благородное чувство передается,
как контрабанда, под полой да затворивши двери; а
сказал слово громко — так день целый и думаешь, скоро ли придет полиция…
— Вот, —
сказал я, обращаясь к председателю, —
какая несправедливость! Я под следствием за сен-симонизм, а у вас, князь, томов двадцать его сочинений!
A propos к Сен-Симону. Когда полицмейстер брал бумаги и книги у Огарева, он отложил том истории французской революции Тьера, потом нашел другой… третий… восьмой. Наконец, он не вытерпел и
сказал: «Господи!
какое количество революционных книг… И вот еще», — прибавил он, отдавая квартальному речь Кювье «Sur les revolutions du globe terrestre».
—
Как будто вы не знаете, —
сказал Шубинский, начинавший бледнеть от злобы, — что ваша вина вдесятеро больше тех, которые были на празднике. Вот, — он указал пальцем на одного из прощенных, — вот он под пьяную руку спел мерзость, да после на коленках со слезами просил прощения. Ну, вы еще от всякого раскаяния далеки.
— Позвольте, не о том речь, — продолжал я, — велика ли моя вина или нет; но если я убийца, я не хочу, чтоб меня считали вором. Я не хочу, чтоб обо мне, даже оправдывая меня,
сказали, что я то-то наделал «под пьяную руку»,
как вы сейчас выразились.
— Нет, не то чтоб повальные, а так, мрут,
как мухи; жиденок, знаете, эдакой чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари — опять чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет, да и в Могилев. И
скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятишками делать?
Дело дошло до Петербурга. Петровскую арестовали (почему не Тюфяева?), началось секретное следствие. Ответы диктовал Тюфяев, он превзошел себя в этом деле. Чтоб разом остановить его и отклонить от себя опасность вторичного непроизвольного путешествия в Сибирь, Тюфяев научил Петровскую
сказать, что брат ее с тех пор с нею в ссоре,
как она, увлеченная молодостью и неопытностью, лишилась невинности при проезде императора Александра в Пермь, за что и получила через генерала Соломку пять тысяч рублей.
По несчастию, татарин-миссионер был не в ладах с муллою в Малмыже. Мулле совсем не нравилось, что правоверный сын Корана так успешно проповедует Евангелие. В рамазан исправник, отчаянно привязавши крест в петлицу, явился в мечети и, разумеется, стал впереди всех. Мулла только было начал читать в нос Коран,
как вдруг остановился и
сказал, что он не смеет продолжать в присутствии правоверного, пришедшего в мечеть с христианским знамением.
Довольно
сказать, что дело дошло до пушечной картечи и ружейных выстрелов. Мужики оставили домы, рассыпались по лесам; казаки их выгоняли из чащи,
как диких зверей; тут их хватали, ковали в цепи и отправляли в военно-судную комиссию в Козьмодемьянск.
«Очень, — отвечал я, — все, что ты говоришь, превосходно, но
скажи, пожалуйста,
как же ты мог биться два часа говорить с этим человеком, не догадавшись с первого слова, что он дурак?» — «И в самом деле так, —
сказал, помирая со смеху, Белинский, — ну, брат, зарезал!
Ряд ловких мер своих для приема наследника губернатор послал к государю, — посмотрите, мол,
как сынка угощаем. Государь, прочитавши, взбесился и
сказал министру внутренних дел: «Губернатор и архиерей дураки, оставить праздник,
как был». Министр намылил голову губернатору, синод — архиерею, и Николай-гость остался при своих привычках.
Когда умер Иосиф II, секретарь, не зная,
как доложить Кауницу, решился
сказать: «Ныне царствующий император Леопольд».
Барыня с досадой
скажет: «Только начала было девчонка приучаться к службе,
как вдруг слегла и умерла…» Ключница семидесяти лет проворчит: «
Какие нынче слуги, хуже всякой барышни», и отправится на кутью и поминки. Мать поплачет, поплачет и начнет попивать — тем дело и кончено.
—
Какой вы вздор порете, —
сказал я ему, смеясь, однако вспыхнул в лице — мне захотелось ее видеть.
—
Как здесь душно! —
сказала она, быстро вставая из-за фортепьяно.
—
Какой вечер! —
сказал я. — И
как мне не хочется идти. Она подошла к окну.
— Фу,
какие вы сердитые! —
сказал Тюфяев, обращая дело в шутку.
Сначала она осмотрелась кругом, несколько дней она находила себе соперницу в молодой, милой, живой немке, которую я любил
как дитя, с которой мне было легко именно потому, что ни ей не приходило в голову кокетничать со мной, ни мне с ней. Через неделю она увидела, что Паулина вовсе не опасна. Но я не могу идти дальше, не
сказав несколько слов о ней.
Выражение счастия в ее глазах доходило до страдания. Должно быть, чувство радости, доведенное до высшей степени, смешивается с выражением боли, потому что и она мне
сказала: «
Какой у тебя измученный вид».
— Ну, вот видите, —
сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело по совести,
как на духу. Ну, я тогда прямо вам и
скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
— Видишь, —
сказал Парфений, вставая и потягиваясь, — прыткий
какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы. Что, я разве говорю, что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну, только одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь
какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь с вами, в добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.
— Вы совершенно правы, —
сказал я ей, — и мне совестно, что я с вами спорил; разумеется, что нет ни личного духа, ни бессмертия души, оттого-то и было так трудно доказать, что она есть. Посмотрите,
как все становится просто, естественно без этих вперед идущих предположений.
Вдруг мою речь подкосил Белинский. Он вскочил с своего дивана, подошел ко мне, уже бледный
как полотно, и, ударив меня по плечу,
сказал...
— С
какими же рассуждениями? Вот оно — наклонность к порицанию правительства.
Скажу вам откровенно, одно делает вам честь, это ваше искреннее сознание, и оно будет, наверно, принято графом в соображение.
— Помилуйте, —
сказал я, —
какое тут сознание, об этой истории говорил весь город, говорили в канцелярии министра внутренних дел, в лавках. Что же тут удивительного, что и я говорил об этом происшествии?
— Я вам, генерал,
скажу то, что
сказал г. Сахтынскому, я не могу себе представить, чтобы меня выслали только за то, что я повторил уличный слух, который, конечно, вы слышали прежде меня, а может, точно так же рассказывали,
как я.
— Видите, —
сказал я, улыбаясь, —
как я себя скромно вел.
— Ах, —
сказал он, меняя тон,
как будто встретил старого знакомого, — сделайте одолжение, не угодно ли сесть? Граф через четверть часа выйдет.
Может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей право мешаться во все, — я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, — но и добра он не сделал, на это у него недоставало энергии, воли, сердца. Робость
сказать слово в защиту гонимых стоит всякого преступления на службе такому холодному, беспощадному человеку,
как Николай.