Неточные совпадения
…А
между тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один
человек, кроме меня, не знает ее и что с моей смертью умрет истина.
Действительно,
человеку бывает подчас пусто, сиротливо
между безличными всеобщностями, историческими стихиями и образами будущего, проходящими по их поверхности, как облачные тени.
Встарь бывала, как теперь в Турции, патриархальная, династическая любовь
между помещиками и дворовыми. Нынче нет больше на Руси усердных слуг, преданных роду и племени своих господ. И это понятно. Помещик не верит в свою власть, не думает, что он будет отвечать за своих
людей на Страшном судилище Христовом, а пользуется ею из выгоды. Слуга не верит в свою подчиненность и выносит насилие не как кару божию, не как искус, — а просто оттого, что он беззащитен; сила солому ломит.
Люди составляли
между собой артели и на недостаток не жаловались, что свидетельствует о чрезвычайной дешевизне съестных припасов.
Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть не удивлялась беспрестанно тому, что я вырос, не спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной так, как
люди вообще говорят
между собой, не оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.
Потом взошел полицмейстер, другой, не Федор Иванович, и позвал меня в комиссию. В большой, довольно красивой зале сидели за столом
человек пять, все в военных мундирах, за исключением одного чахлого старика. Они курили сигары, весело разговаривали
между собой, расстегнувши мундиры и развалясь на креслах. Обер-полицмейстер председательствовал.
Большая часть
между ними были довольно добрые
люди, вовсе не шпионы, а
люди, случайно занесенные в жандармский дивизион. Молодые дворяне, мало или ничему не учившиеся, без состояния, не зная, куда приклонить главы, они были жандармами потому, что не нашли другого дела. Должность свою они исполняли со всею военной точностью, но я не замечал тени усердия — исключая, впрочем, адъютанта, — но зато он и был адъютантом.
Один студент, окончивший курс, давал своим приятелям праздник 24 июня 1834 года. Из нас не только не было ни одного на пиру, но никто не был приглашен. Молодые
люди перепились, дурачились, танцевали мазурку и,
между прочим, спели хором известную песню Соколовского...
Но, на беду инквизиции, первым членом был назначен московский комендант Стааль. Стааль — прямодушный воин, старый, храбрый генерал, разобрал дело и нашел, что оно состоит из двух обстоятельств, не имеющих ничего общего
между собой: из дела о празднике, за который следует полицейски наказать, и из ареста
людей, захваченных бог знает почему, которых вся видимая вина в каких-то полувысказанных мнениях, за которые судить и трудно и смешно.
Сначала и мне было жутко, к тому же ветер с дождем прибавлял какой-то беспорядок, смятение. Но мысль, что это нелепо, чтоб я мог погибнуть, ничего не сделав, это юношеское «Quid timeas? Caesarem vehis!» [Чего ты боишься? Ты везешь Цезаря! (лат.)] взяло верх, и я спокойно ждал конца, уверенный, что не погибну
между Услоном и Казанью. Жизнь впоследствии отучает от гордой веры, наказывает за нее; оттого-то юность и отважна и полна героизма, а в летах
человек осторожен и редко увлекается.
Между моими знакомыми был один почтенный старец, исправник, отрешенный по сенаторской ревизии от дел. Он занимался составлением просьб и хождением по делам, что именно было ему запрещено.
Человек этот, начавший службу с незапамятных времен, воровал, подскабливал, наводил ложные справки в трех губерниях, два раза был под судом и проч. Этот ветеран земской полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о самом себе и своих сослуживцах, не скрывая своего презрения к выродившимся чиновникам нового поколения.
Видеть себя в печати — одна из самых сильных искусственных страстей
человека, испорченного книжным веком. Но тем не меньше решаться на публичную выставку своих произведений — нелегко без особого случая.
Люди, которые не смели бы думать о печатании своих статей в «Московских ведомостях», в петербургских журналах, стали печататься у себя дома. А
между тем пагубная привычка иметь орган, привычка к гласности укоренилась. Да и совсем готовое орудие иметь недурно. Типографский станок тоже без костей!
Когда я писал ее, Р. не собиралась в Москву, и один
человек, догадывавшийся о том, что что-то было
между мной и Р., был «вечный немец» К. И. Зонненберг.
Мне кажется, что Пий IX и конклав очень последовательно объявили неестественное или, по их, незапятнанное зачатие богородицы. Мария, рожденная, как мы с вами, естественно заступается за
людей, сочувствует нам; в ней прокралось живое примирение плоти и духа в религию. Если и она не по-людски родилась,
между ней и нами нет ничего общего, ей не будет нас жаль, плоть еще раз проклята; церковь еще нужнее для спасения.
А. И. Герцена.)] а
между тем это сущая правда, что я, как советник губернского правления, управляющий вторым отделением, свидетельствовал каждые три месяца рапорт полицмейстера о самом себе как о
человеке, находившемся под полицейским надзором.
Между тем из показаний его матери и дворовых
людей видно было, что
человек этот делал всевозможные неистовства.
По несчастию, «атрибут» зверства, разврата и неистовства с дворовыми и крестьянами является «беспременнее» правдивости и чести у нашего дворянства, Конечно, небольшая кучка образованных помещиков не дерутся с утра до ночи со своими
людьми, не секут всякий день, да и то
между ними бывают «Пеночкины», остальные недалеко ушли еще от Салтычихи и американских плантаторов.
«…Поймут ли, оценят ли грядущие
люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования? А
между тем наши страдания — почки, из которых разовьется их счастие. Поймут ли они, отчего мы лентяи, ищем всяких наслаждений, пьем вино и прочее? Отчего руки не подымаются на большой труд, отчего в минуту восторга не забываем тоски?.. Пусть же они остановятся с мыслью и с грустью перед камнями, под которыми мы уснем: мы заслужили их грусть!»
Иногда будто пахнёт им, после скошенного сена, при сирокко, перед грозой… и вспомнится небольшое местечко перед домом, на котором, к великому оскорблению старосты и дворовых
людей, я не велел косить траву под гребенку; на траве трехлетний мальчик, валяющийся в клевере и одуванчиках,
между кузнечиками, всякими жуками и божьими коровками, и мы сами, и молодость, и друзья!
Булгарин писал в «Северной пчеле», что
между прочими выгодами железной дороги
между Москвой и Петербургом он не может без умиления вздумать, что один и тот же
человек будет в возможности утром отслужить молебен о здравии государя императора в Казанском соборе, а вечером другой — в Кремле!
На этом Хомяков бил наголову
людей, остановившихся
между религией и наукой.
Она сделалась живым органом, местом встречи
между творцом и
людьми.
Когда все было схоронено, когда даже шум, долею вызванный мною, долею сам накликавшийся, улегся около меня и
люди разошлись по домам, я приподнял голову и посмотрел вокруг: живого, родного не было ничего, кроме детей. Побродивши
между посторонних, еще присмотревшись к ним, я перестал в них искать своих и отучился — не от
людей, а от близости с ними.
Он знал, что его считали за
человека мало экспансивного, и, услышав от Мишле о несчастии, постигшем мою мать и Колю, он написал мне из С.-Пелажи
между прочим: «Неужели судьба еще и с этой стороны должна добивать нас?
От Гарибальди я отправился к Ледрю-Роллену. В последние два года я его не видал. Не потому, чтоб
между нами были какие-нибудь счеты, но потому, что
между нами мало было общего. К тому же лондонская жизнь, и в особенности в его предместьях, разводит
людей как-то незаметно. Он держал себя в последнее время одиноко и тихо, хотя и верил с тем же ожесточением, с которым верил 14 июня 1849 в близкую революцию во Франции. Я не верил в нее почти так же долго и тоже оставался при моем неверии.