Неточные совпадения
Вторая мысль, укоренившаяся во мне с того времени, состояла в том, что я гораздо меньше завишу от
моего отца, нежели вообще
дети. Эта самобытность, которую я сам себе выдумал, мне нравилась.
Результатом этого разговора было то, что я, мечтавший прежде, как все
дети, о военной службе и мундире, чуть не плакавший о том, что
мой отец хотел из меня сделать статского, вдруг охладел к военной службе и хотя не разом, но мало-помалу искоренил дотла любовь и нежность к эполетам, аксельбантам, лампасам.
Дома был постоянно нестерпимый жар от печей, все это должно было сделать из меня хилого и изнеженного
ребенка, если б я не наследовал от
моей матери непреодолимого здоровья.
В 1823 я еще совсем был
ребенком, со мной были детские книги, да и тех я не читал, а занимался всего больше зайцем и векшей, которые жили в чулане возле
моей комнаты.
В заключение упомяну, как в Новоселье пропало несколько сот десятин строевого леса. В сороковых годах М. Ф. Орлов, которому тогда, помнится, графиня Анна Алексеевна давала капитал для покупки именья его
детям, стал торговать тверское именье, доставшееся
моему отцу от Сенатора. Сошлись в цене, и дело казалось оконченным. Орлов поехал осмотреть и, осмотревши, написал
моему отцу, что он ему показывал на плане лес, но что этого леса вовсе нет.
…Тихо проходил я иногда мимо его кабинета, когда он, сидя в глубоких креслах, жестких и неловких, окруженный своими собачонками, один-одинехонек играл с
моим трехлетним сыном. Казалось, сжавшиеся руки и окоченевшие нервы старика распускались при виде
ребенка, и он отдыхал от беспрерывной тревоги, борьбы и досады, в которой поддерживал себя, дотрагиваясь умирающей рукой до колыбели.
Они никогда не сближались потом. Химик ездил очень редко к дядям; в последний раз он виделся с
моим отцом после смерти Сенатора, он приезжал просить у него тысяч тридцать рублей взаймы на покупку земли. Отец
мой не дал; Химик рассердился и, потирая рукою нос, с улыбкой ему заметил: «Какой же тут риск, у меня именье родовое, я беру деньги для его усовершенствования,
детей у меня нет, и мы друг после друга наследники». Старик семидесяти пяти лет никогда не прощал племяннику эту выходку.
…Зачем же воспоминание об этом дне и обо всех светлых днях
моего былого напоминает так много страшного?.. Могилу, венок из темно-красных роз, двух
детей, которых я держал за руки, факелы, толпу изгнанников, месяц, теплое море под горой, речь, которую я не понимал и которая резала
мое сердце… Все прошло!
В канцелярии было человек двадцать писцов. Большей частию люди без малейшего образования и без всякого нравственного понятия —
дети писцов и секретарей, с колыбели привыкнувшие считать службу средством приобретения, а крестьян — почвой, приносящей доход, они продавали справки, брали двугривенные и четвертаки, обманывали за стакан вина, унижались, делали всякие подлости.
Мой камердинер перестал ходить в «бильярдную», говоря, что чиновники плутуют хуже всякого, а проучить их нельзя, потому что они офицеры.
— Если бы не семья, не
дети, — говорил он мне, прощаясь, — я вырвался бы из России и пошел бы по миру; с
моим Владимирским крестом на шее спокойно протягивал бы я прохожим руку, которую жал император Александр, — рассказывая им
мой проект и судьбу художника в России.
Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила
ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы,
моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в руке.
Многие меня хвалили, находили во мне способности и с состраданием говорили: „Если б приложить руки к этому
ребенку!“ — „Он дивил бы свет“, — договаривала я мысленно, и щеки
мои горели, я спешила идти куда-то, мне виднелись
мои картины,
мои ученики — а мне не давали клочка бумаги, карандаша…
…Сбитый с толку, предчувствуя несчастия, недовольный собою, я жил в каком-то тревожном состоянии; снова кутил, искал рассеяния в шуме, досадовал за то, что находил его, досадовал за то, что не находил, и ждал, как чистую струю воздуха середь пыльного жара, несколько строк из Москвы от Natalie. Надо всем этим брожением страстей всходил светлее и светлее кроткий образ ребенка-женщины. Порыв любви к Р. уяснил мне
мое собственное сердце, раскрыл его тайну.
Я мог переносить разлуку, перенес бы и молчание, но, встретившись с другим ребенком-женщиной, в котором все было так непритворно просто, я не мог удержаться, чтоб не разболтать ей
мою тайну.
Долго толковали они, ни в чем не согласились и наконец потребовали арестанта. Молодая девушка взошла; но это была не та молчаливая, застенчивая сирота, которую они знали. Непоколебимая твердость и безвозвратное решение были видны в спокойном и гордом выражении лица; это было не
дитя, а женщина, которая шла защищать свою любовь —
мою любовь.
«
Моя жена, — сказал мне раз один французский буржуа, —
моя жена, — он осмотрелся и, видя, что ни дам, ни
детей нет, прибавил вполслуха: — беременна».
…Грустно сидели мы вечером того дня, в который я был в III Отделении, за небольшим столом — малютка играл на нем своими игрушками, мы говорили мало; вдруг кто-то так рванул звонок, что мы поневоле вздрогнули. Матвей бросился отворять дверь, и через секунду влетел в комнату жандармский офицер, гремя саблей, гремя шпорами, и начал отборными словами извиняться перед
моей женой: «Он не мог думать, не подозревал, не предполагал, что дама, что
дети, чрезвычайно неприятно…»
Мы встречали Новый год дома, уединенно; только А. Л. Витберг был у нас. Недоставало маленького Александра в кружке нашем, малютка покоился безмятежным сном, для него еще не существует ни прошедшего, ни будущего. Спи,
мой ангел, беззаботно, я молюсь о тебе — и о тебе,
дитя мое, еще не родившееся, но которого я уже люблю всей любовью матери, твое движение, твой трепет так много говорят
моему сердцу. Да будет твое пришествие в мир радостно и благословенно!»
Городская полиция вдруг потребовала паспорт
ребенка; я отвечал из Парижа, думая, что это простая формальность, — что Коля действительно
мой сын, что он означен на
моем паспорте, но что особого вида я не могу взять из русского посольства, находясь с ним не в самых лучших сношениях.
А с другой стороны, если б у
моей матери и у меня не было их, так
ребенка выслали бы (я спрашивал их об этом через «Насиональ»)?
Так как у нас не спрашивают ни у новорожденных, ни у
детей, ходящих в школу, паспортов, то сын
мой и не имел отдельного вида, а был помещен на
моем.
Моя мать, боясь, что
ребенка, навлекшего на себя столько опасливого подозрения со стороны цюрихской полиции, вышлют, — внесла его.
В августе 1850 года, желая оставить Швейцарию,
моя мать потребовала залог, но цюрихская полиция его не отдала; она хотела прежде узнать о действительном отъезде
ребенка из кантона.
Я снова писал к г. Шултгесу о получении денег и могу вас смело уверить, что ни
моя мать, ни я, ни подозрительный
ребенок не имеем ни малейшего желания, после всех полицейских неприятностей, возвращаться в Цюрих. С этой стороны нет ни тени опасности.