Неточные совпадения
В Лондоне не было ни
одного близкого мне
человека. Были
люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались
одними общими интересами, делами всего человечества, по крайней мере делами целого народа; знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни
одного слова о том, о чем хотелось поговорить.
Когда я начинал новый труд, я совершенно не помнил о существовании «Записок
одного молодого
человека» и как-то случайно попал на них в British Museum'e, [Британском музее (англ.).] перебирая русские журналы.
Тон «Записок
одного молодого
человека» до того был розен, что я не мог ничего взять из них; они принадлежат молодому времени, они должны остаться сами по себе.
Очень может быть, что я далеко переценил его, что в этих едва обозначенных очерках схоронено так много только для меня
одного; может, я гораздо больше читаю, чем написано; сказанное будит во мне сны, служит иероглифом, к которому у меня есть ключ. Может, я
один слышу, как под этими строками бьются духи… может, но оттого книга эта мне не меньше дорога. Она долго заменяла мне и
людей и утраченное. Пришло время и с нею расстаться.
Таков остался наш союз…
Опять
одни мы в грустный путь пойдем.
Об истине глася неутомимо, —
И пусть мечты и
люди идут мимо!
В сущности, скорее надобно дивиться — как Сенатор мог так долго жить под
одной крышей с моим отцом, чем тому, что они разъехались. Я редко видал двух
человек более противуположных, как они.
Я смотрел на старика: его лицо было так детски откровенно, сгорбленная фигура его, болезненно перекошенное лицо, потухшие глаза, слабый голос — все внушало доверие; он не лгал, он не льстил, ему действительно хотелось видеть прежде смерти в «кавалерии и регалиях»
человека, который лет пятнадцать не мог ему простить каких-то бревен. Что это: святой или безумный? Да не
одни ли безумные и достигают святости?
В этом отношении было у нас лицо чрезвычайно интересное — наш старый лакей Бакай.
Человек атлетического сложения и высокого роста, с крупными и важными чертами лица, с видом величайшего глубокомыслия, он дожил до преклонных лет, воображая, что положение лакея
одно из самых значительных.
[Органист и учитель музыки, о котором говорится в «Записках
одного молодого
человека», И. И. Экк давал только уроки музыки, не имев никакого влияния.
Мы с ужасом ждали разлуки, и вот
одним осенним днем приехала за ней бричка, и горничная ее понесла класть кузовки и картоны, наши
люди уложили всяких дорожных припасов на целую неделю, толпились у подъезда и прощались.
Одно из главных наслаждений состояло в разрешении моего отца каждый вечер раз выстрелить из фальконета, причем, само собою разумеется, вся дворня была занята и пятидесятилетние
люди с проседью так же тешились, как я.
У самой реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в
одной рубашке; он был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш приятель успел снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых гор, бросился в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным
человеком, у которого голова и руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он положил его на берег, говоря: «Еще отходится, стоит покачать».
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает, что у кого на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но с
человеком дурно воспитанным я в
одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире
человек, за то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
В десятом часу утра камердинер, сидевший в комнате возле спальной, уведомлял Веру Артамоновну, мою экс-нянюшку, что барин встает. Она отправлялась приготовлять кофей, который он пил
один в своем кабинете. Все в доме принимало иной вид,
люди начинали чистить комнаты, по крайней мере показывали вид, что делают что-нибудь. Передняя, до тех пор пустая, наполнялась, даже большая ньюфаундлендская собака Макбет садилась перед печью и, не мигая, смотрела в огонь.
— У Буйс, на Кузнецкой мост, — отрывисто отвечал Карл Иванович, несколько пикированный, и ставил
одну ногу на другую, как
человек, готовый постоять за себя.
Одним утром явился к моему отцу небольшой
человек в золотых очках, с большим носом, с полупотерянными волосами, с пальцами, обожженными химическими реагенциями. Отец мой встретил его холодно, колко; племянник отвечал той же монетой и не хуже чеканенной; померявшись, они стали говорить о посторонних предметах с наружным равнодушием и расстались учтиво, но с затаенной злобой друг против друга. Отец мой увидел, что боец ему не уступит.
Он не был ни консерватор, ни отсталый
человек, он просто не верил в
людей, то есть верил, что эгоизм — исключительное начало всех действий, и находил, что его сдерживает только безумие
одних и невежество других.
Впрочем,
одна теплая струйка в этом охлажденном
человеке еще оставалась, она была видна в его отношениях к старушке матери; они много страдали вместе от отца, бедствия сильно сплавили их; он трогательно окружал одинокую и болезненную старость ее, насколько умел, покоем и вниманием.
Когда декан вызвал меня, публика была несколько утомлена; две математические лекции распространили уныние и грусть на
людей, не понявших ни
одного слова. Уваров требовал что-нибудь поживее и студента «с хорошо повешенным языком». Щепкин указал на меня.
А дома всех встретили вонючей хлористой известью, «уксусом четырех разбойников» и такой диетой, которая
одна без хлору и холеры могла свести
человека в постель.
Иная восторженность лучше всяких нравоучений хранит от истинных падений. Я помню юношеские оргии, разгульные минуты, хватавшие иногда через край; я не помню ни
одной безнравственной истории в нашем кругу, ничего такого, отчего
человек серьезно должен был краснеть, что старался бы забыть, скрыть. Все делалось открыто, открыто редко делается дурное. Половина, больше половины сердца была не туда направлена, где праздная страстность и болезненный эгоизм сосредоточиваются на нечистых помыслах и троят пороки.
Я считаю большим несчастием положение народа, которого молодое поколение не имеет юности; мы уже заметили, что
одной молодости на это недостаточно. Самый уродливый период немецкого студентства во сто раз лучше мещанского совершеннолетия молодежи во Франции и Англии; для меня американские пожилые
люди лет в пятнадцать от роду — просто противны.
Артистический период оставляет на дне души
одну страсть — жажду денег, и ей жертвуется вся будущая жизнь, других интересов нет; практические
люди эти смеются над общими вопросами, презирают женщин (следствие многочисленных побед над побежденными по ремеслу).
Соколовский предложил откупорить
одну бутылку, затем другую; нас было
человек пять, к концу вечера, то есть к началу утра следующего дня, оказалось, что ни вина больше нет, ни денег у Соколовского.
После падения Франции я не раз встречал
людей этого рода,
людей, разлагаемых потребностью политической деятельности и не имеющих возможности найтиться в четырех стенах кабинета или в семейной жизни. Они не умеют быть
одни; в одиночестве на них нападает хандра, они становятся капризны, ссорятся с последними друзьями, видят везде интриги против себя и сами интригуют, чтоб раскрыть все эти несуществующие козни.
Этот знаток вин привез меня в обер-полицмейстерский дом на Тверском бульваре, ввел в боковую залу и оставил
одного. Полчаса спустя из внутренних комнат вышел толстый
человек с ленивым и добродушным видом; он бросил портфель с бумагами на стул и послал куда-то жандарма, стоявшего в дверях.
Потом взошел полицмейстер, другой, не Федор Иванович, и позвал меня в комиссию. В большой, довольно красивой зале сидели за столом
человек пять, все в военных мундирах, за исключением
одного чахлого старика. Они курили сигары, весело разговаривали между собой, расстегнувши мундиры и развалясь на креслах. Обер-полицмейстер председательствовал.
Один студент, окончивший курс, давал своим приятелям праздник 24 июня 1834 года. Из нас не только не было ни
одного на пиру, но никто не был приглашен. Молодые
люди перепились, дурачились, танцевали мазурку и, между прочим, спели хором известную песню Соколовского...
— Ведь вот — Крейц или Ридигер — в
одном приказе в корнеты произведены были. Жили на
одной квартире, — Петруша, Алеша — ну, я, видите, не немец, да и поддержки не было никакой — вот и сиди будочником. Вы думаете, легко благородному
человеку с нашими понятиями занимать полицейскую должность?
Спустя несколько дней я гулял по пустынному бульвару, которым оканчивается в
одну сторону Пермь; это было во вторую половину мая, молодой лист развертывался, березы цвели (помнится, вся аллея была березовая), — и никем никого. Провинциалы наши не любят платонических гуляний. Долго бродя, я увидел наконец по другую сторону бульвара, то есть на поле, какого-то
человека, гербаризировавшего или просто рвавшего однообразные и скудные цветы того края. Когда он поднял голову, я узнал Цехановича и подошел к нему.
Не говоря уже о том, что эти
люди «за гордость» рано или поздно подставили бы мне ловушку, просто нет возможности проводить несколько часов дня с
одними и теми же
людьми, не перезнакомившись с ними.
Сначала, сгоряча, чтоб показать в
одну сторону усердие, в другую — власть, делаются всякие глупости и ненужности, потом мало-помалу
человека оставляют в покое.
Ни
одно письмо не переходило границы нераспечатанное, и горе
человеку, который осмелился бы написать что-нибудь о его управлении.
Между моими знакомыми был
один почтенный старец, исправник, отрешенный по сенаторской ревизии от дел. Он занимался составлением просьб и хождением по делам, что именно было ему запрещено.
Человек этот, начавший службу с незапамятных времен, воровал, подскабливал, наводил ложные справки в трех губерниях, два раза был под судом и проч. Этот ветеран земской полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о самом себе и своих сослуживцах, не скрывая своего презрения к выродившимся чиновникам нового поколения.
Они спокойно пели песни и крали кур, но вдруг губернатор получил высочайшее повеление, буде найдутся цыгане беспаспортные (ни у
одного цыгана никогда не бывало паспорта, и это очень хорошо знали и Николай, и его
люди), то дать им такой-то срок, чтоб они приписались там, где их застанет указ, к сельским, городским обществам.
Само собою разумеется, что Витберга окружила толпа плутов,
людей, принимающих Россию — за аферу, службу — за выгодную сделку, место — за счастливый случай нажиться. Не трудно было понять, что они под ногами Витберга выкопают яму. Но для того чтоб он, упавши в нее, не мог из нее выйти, для этого нужно было еще, чтоб к воровству прибавилась зависть
одних, оскорбленное честолюбие других.
— Вас спрашивал какой-то
человек сегодня утром; он, никак, дожидается в полпивной, — сказал мне, прочитав в подорожной мое имя, половой с тем ухарским пробором и отчаянным виском, которым отличались прежде
одни русские половые, а теперь — половые и Людовик-Наполеон. Я не мог понять, кто бы это мог быть.
Губернатор Курута, умный грек, хорошо знал
людей и давно успел охладеть к добру и злу. Мое положение он понял тотчас и не делал ни малейшего опыта меня притеснять. О канцелярии не было и помину, он поручил мне с
одним учителем гимназии заведовать «Губернскими ведомостями» — в этом состояла вся служба.
Видеть себя в печати —
одна из самых сильных искусственных страстей
человека, испорченного книжным веком. Но тем не меньше решаться на публичную выставку своих произведений — нелегко без особого случая.
Люди, которые не смели бы думать о печатании своих статей в «Московских ведомостях», в петербургских журналах, стали печататься у себя дома. А между тем пагубная привычка иметь орган, привычка к гласности укоренилась. Да и совсем готовое орудие иметь недурно. Типографский станок тоже без костей!
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне. Это не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она оставалась
одна с детьми в чужом городе, без денег, без близких
людей. Сверх того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная, как смерть, с холодным лицом и с закрытыми глазами, лежала она в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания в промежутках.
У
одной из ее знакомых был сын, офицер, только что возвратившийся с Кавказа; он был молод, образован и весьма порядочный
человек.
Человек, объятый сильной страстью, — страшный эгоист; я в отсутствии Кетчера видел
одну задержку… когда же пробило девять часов, раздался благовест к поздней обедне и прошло еще четверть часа, мною овладело лихорадочное беспокойство и малодушное отчаяние…
— Ну, вот видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку,
одна из его любимых игрушек. — Вы
человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
— Видишь, — сказал Парфений, вставая и потягиваясь, — прыткий какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы. Что, я разве говорю, что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну, только
одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь какие нынче, подумаешь,
люди стали! Ну, господь с вами, в добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.
Я понимаю Le ton d'exaltation [восторженный тон (фр.).] твоих записок — ты влюблена! Если ты мне напишешь, что любишь серьезно, я умолкну, — тут оканчивается власть брата. Но слова эти мне надобно, чтоб ты сказала. Знаешь ли ты, что такое обыкновенные
люди? они, правда, могут составить счастье, — но твое ли счастье, Наташа? ты слишком мало ценишь себя! Лучше в монастырь, чем в толпу. Помни
одно, что я говорю это, потому что я твой брат, потому что я горд за тебя и тобою!
Там соединили двадцать
человек, которые должны прямо оттуда быть разбросаны
одни по казематам крепостей, другие — по дальним городам, — все они провели девять месяцев в неволе.
Наконец смятение и тревога, окружавшие меня, вызванные мною, утихают;
людей становится меньше около меня, и так как нам не по дороге, я более и более остаюсь
один.
…На сколько ладов и как давно
люди знают и твердят, что «жизни май цветет
один раз и не больше», а все же июнь совершеннолетия, с своей страдной работой, с своим щебнем на дороге, берет
человека врасплох.
Жесток
человек, и
одни долгие испытания укрощают его; жесток в своем неведении ребенок, жесток юноша, гордый своей чистотой, жесток поп, гордый своей святостью, и доктринер, гордый своей наукой, — все мы беспощадны и всего беспощаднее, когда мы правы.
Сердце обыкновенно растворяется и становится мягким вслед за глубокими рубцами, за обожженными крыльями, за сознанными падениями; вслед за испугом, который обдает
человека холодом, когда он
один, без свидетелей начинает догадываться — какой он слабый и дрянной
человек.