Неточные совпадения
Тон «Записок одного молодого человека» до того был розен, что я не мог ничего взять из них; они принадлежат молодому времени, они должны остаться
сами по
себе.
Пить чай в трактире имеет другое значение для слуг. Дома ему чай не в чай; дома ему все напоминает, что он слуга; дома у него грязная людская, он должен
сам поставить самовар; дома у него чашка с отбитой ручкой и всякую минуту барин может позвонить. В трактире он вольный человек, он господин, для него накрыт стол, зажжены лампы, для него несется с подносом половой, чашки блестят, чайник блестит, он приказывает — его слушают, он радуется и весело требует
себе паюсной икры или расстегайчик к чаю.
Я был влюблен в Херубима и в графиню, и, сверх того, я
сам был Херубим; у меня замирало сердце при чтении, и, не давая
себе никакого отчета, я чувствовал какое-то новое ощущение.
Долго я
сам в
себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и
сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах этот восторг не был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес; все было так синё, синё, а на душе темно, темно».
Тогда только оценил я все безотрадное этой жизни; с сокрушенным сердцем смотрел я на грустный смысл этого одинокого, оставленного существования, потухавшего на сухом, жестком каменистом пустыре, который он
сам создал возле
себя, но который изменить было не в его воле; он знал это, видел приближающуюся смерть и, переламывая слабость и дряхлость, ревниво и упорно выдерживал
себя. Мне бывало ужасно жаль старика, но делать было нечего — он был неприступен.
— Помилуйте, зачем же это? Я вам советую дружески: и не говорите об Огареве, живите как можно тише, а то худо будет. Вы не знаете, как эти дела опасны — мой искренний совет: держите
себя в стороне; тормошитесь как хотите, Огареву не поможете, а
сами попадетесь. Вот оно, самовластье, — какие права, какая защита; есть, что ли, адвокаты, судьи?
После падения Франции я не раз встречал людей этого рода, людей, разлагаемых потребностью политической деятельности и не имеющих возможности найтиться в четырех стенах кабинета или в семейной жизни. Они не умеют быть одни; в одиночестве на них нападает хандра, они становятся капризны, ссорятся с последними друзьями, видят везде интриги против
себя и
сами интригуют, чтоб раскрыть все эти несуществующие козни.
Первый осужденный на кнут громким голосом сказал народу, что он клянется в своей невинности, что он
сам не знает, что отвечал под влиянием боли, при этом он снял с
себя рубашку и, повернувшись спиной к народу, прибавил: «Посмотрите, православные!»
Губернатор Корнилов должен был назначить от
себя двух чиновников при ревизии. Я был один из назначенных. Чего не пришлось мне тут прочесть! — и печального, и смешного, и гадкого.
Самые заголовки дел поражали меня удивлением.
Поехал я снова к председателю и советникам, снова стал им доказывать, что они
себе причиняют вред, наказывая так строго старосту; что они
сами очень хорошо знают, что ни одного дела без взяток не кончишь, что, наконец, им
самим нечего будет есть, если они, как истинные христиане, не будут находить, что всяк дар совершен и всякое даяние благо.
Простые линии, их гармоническое сочетание, ритм, числовые отношения представляют нечто таинственное и с тем вместе неполное, Здание, храм не заключают
сами в
себе своей цели, как статуя или картина, поэма или симфония; здание ищет обитателя, это — очерченное, расчищенное место, это — обстановка, броня черепахи, раковина моллюска, — именно в том-то и дело, чтоб содержащее так соответствовало духу, цели, жильцу, как панцирь черепахе.
Самое построение храмов было всегда так полно мистических обрядов, иносказаний, таинственных посвящений, что средневековые строители считали
себя чем-то особенным, каким-то духовенством, преемниками строителей Соломонова храма и составляли между
собой тайные артели каменщиков, перешедшие впоследствии в масонство.
Но такие обвинения легко поддерживать, сидя у
себя в комнате. Он именно потому и принял, что был молод, неопытен, артист; он принял потому, что после принятия его проекта ему казалось все легко; он принял потому, что
сам царь предлагал ему, ободрял его, поддерживал. У кого не закружилась бы голова?.. Где эти трезвые люди, умеренные, воздержные? Да если и есть, то они не делают колоссальных проектов и не заставляют «говорить каменья»!
Видеть
себя в печати — одна из
самых сильных искусственных страстей человека, испорченного книжным веком. Но тем не меньше решаться на публичную выставку своих произведений — нелегко без особого случая. Люди, которые не смели бы думать о печатании своих статей в «Московских ведомостях», в петербургских журналах, стали печататься у
себя дома. А между тем пагубная привычка иметь орган, привычка к гласности укоренилась. Да и совсем готовое орудие иметь недурно. Типографский станок тоже без костей!
Зато, оставшись наедине с благодетельницей и покровительницей, они вознаграждали
себя за молчание
самой предательской болтовней обо всех других благодетельницах, к которым их пускали, где их кормили и дарили.
Женщина эта играла очень не важную роль, пока княжна была жива, но потом так ловко умела приладиться к капризам княгини и к ее тревожному беспокойству о
себе, что вскоре заняла при ней точно то место, которое
сама княгиня имела при тетке.
Тюфяев, видя беспомощное состояние вдовы, молодой, красивой
собой и брошенной без всякой опоры в дальнем, ей чуждом городе, как настоящий «отец губернии», обратил на нее
самую нежную заботливость.
Одна эта сцена могла бы обратить на
себя внимание не только улицы, идущей от владимирских Золотых ворот, но и парижских бульваров или
самой Режент-стрит.
Я и
сам думал тогда, что эти тучи разнесутся; беззаботность свойственна всему молодому и не лишенному сил, в ней выражается доверие к жизни, к
себе.
О
себе много мне нечего говорить, я обжился, привык быть колодником;
самое грозное для меня — это разлука с Огаревым, он мне необходим.
К концу вечера магистр в синих очках, побранивши Кольцова за то, что он оставил народный костюм, вдруг стал говорить о знаменитом «Письме» Чаадаева и заключил пошлую речь, сказанную тем докторальным тоном, который
сам по
себе вызывает на насмешку, следующими словами...
В тридцатых годах убеждения наши были слишком юны, слишком страстны и горячи, чтоб не быть исключительными. Мы могли холодно уважать круг Станкевича, но сблизиться не могли. Они чертили философские системы, занимались анализом
себя и успокоивались в роскошном пантеизме, из которого не исключалось христианство. Мы мечтали о том, как начать в России новый союз по образцу декабристов, и
самую науку считали средством. Правительство постаралось закрепить нас в революционных тенденциях наших.
В 1835 году сослали нас; через пять лет мы возвратились, закаленные испытанным. Юношеские мечты сделались невозвратным решением совершеннолетних. Это было
самое блестящее время Станкевичева круга. Его
самого я уже не застал, — он был в Германии; но именно тогда статьи Белинского начинали обращать на
себя внимание всех.
Возвратившись, мы померились. Бой был неровен с обеих сторон; почва, оружие и язык — все было розное. После бесплодных прений мы увидели, что пришел наш черед серьезно заняться наукой, и
сами принялись за Гегеля и немецкую философию. Когда мы довольно усвоили ее
себе, оказалось, что между нами и кругом Станкевича спору нет.
Станкевич развивался стройно и широко; его художественная, музыкальная и вместе с тем сильно рефлектирующая и созерцающая натура заявила
себя с
самого начала университетского курса.
— «Ну, смотри же, учись хорошенько; а выучишься, прокладывай
себе дорогу, тебе неоткуда ждать наследства, нам тебе тоже нечего дать, устроивай
сам свою судьбу, да и об нас подумай».
Поль-Луи Курье уже заметил в свое время, что палачи и прокуроры становятся
самыми вежливыми людьми. «Любезнейший палач, — пишет прокурор, — вы меня дружески одолжите, приняв на
себя труд, если вас это не обеспокоит, отрубить завтра утром голову такому-то». И палач торопится отвечать, что «он считает
себя счастливым, что такой безделицей может сделать приятное г. прокурору, и остается всегда готовый к его услугам — палач». А тот — третий, остается преданным без головы.
Стало быть, задача
сама по
себе выразить весь этот сумбур была не легка.
Я считал, что
самая откровенность смягчит удар, но он поразил сильно и глубоко: она была сильно огорчена, ей казалось, что я пал и ее увлек с
собой в какое-то падение.
Только сила карающая должна на том остановиться; если она будет продолжать кару, если она будет поминать старое, человек возмутится и
сам начнет реабилитировать
себя…
Воспитанный аристократически, Галахов очень рано попал в Измайловский полк и так же рано оставил его, и тогда уже принялся
себя воспитывать в
самом деле.
В его любящей, покойной и снисходительной душе исчезали угловатые распри и смягчался крик себялюбивой обидчивости. Он был между нами звеном соединения многого и многих и часто примирял в симпатии к
себе целые круги, враждовавшие между
собой, и друзей, готовых разойтиться. Грановский и Белинский, вовсе не похожие друг на друга, принадлежали к
самым светлым и замечательным личностям нашего круга.
Идея народности,
сама по
себе, — идея консервативная: выгораживание своих прав, противуположение
себя другому; в ней есть и юдаическое понятие о превосходстве племени, и аристократические притязания на чистоту крови и на майорат.
Если Ронге и последователи Бюше еще возможны после 1848 года, после Фейербаха и Прудона, после Пия IX и Ламенне, если одна из
самых энергических партий движения ставит мистическую формулу на своем знамени, если до сих пор есть люди, как Мицкевич, как Красинский, продолжающие быть мессианистами, — то дивиться нечему, что подобное учение привез с
собою Чаадаев из Европы двадцатых годов.
Представьте
себе оранжерейного юношу, хоть того, который описал
себя в «The Dream»; [«Сон» (англ.).] представьте его
себе лицом к лицу с
самым скучным, с
самым тяжелым обществом, лицом к лицу с уродливым минотавром английской жизни, неловко спаянным из двух животных: одного дряхлого, другого по колена в топком болоте, раздавленного, как Кариатида, постоянно натянутые мышцы которой не дают ни капли крови мозгу.
Во-первых, нам известен только один верхний, образованный слой Европы, который накрывает
собой тяжелый фундамент народной жизни, сложившийся веками, выведенный инстинктом, по законам, мало известным в
самой Европе.
Как рыцарь был первообраз мира феодального, так купец стал первообразом нового мира: господа заменились хозяевами. Купец
сам по
себе — лицо стертое, промежуточное; посредник между одним, который производит, и другим, который потребляет, он представляет нечто вроде дороги, повозки, средства.
Парламентское правление, не так, как оно истекает из народных основ англо-саксонского Common law, [Обычного права (англ.).] a так, как оно сложилось в государственный закон —
самое колоссальное беличье колесо в мире. Можно ли величественнее стоять на одном и том же месте, придавая
себе вид торжественного марша, как оба английские парламента?
Мы в
самой середине двух, мешающих друг другу, потоков; нас бросает и будет еще долго бросать то в ту, то в другую сторону до тех пор, пока тот или другой окончательно не сломит, и поток, еще беспокойный и бурный, но уже текущий в одну сторону, не облегчит пловца, то есть не унесет его с
собой.
В последний торг наш о цене и расходах хозяин дома сказал, что он делает уступку и возьмет на
себя весьма значительные расходы по купчей, если я немедленно заплачу ему
самому всю сумму; я не понял его, потому что с
самого начала объявил, что покупаю на чистые деньги.
При Людовике-Филиппе, при котором подкуп и нажива сделались одной из нравственных сил правительства, — половина мещанства сделалась его лазутчиками, полицейским хором, к чему особенно способствовала их служба,
сама по
себе полицейская, — в Национальной гвардии.
Самые серьезные люди ужасно легко увлекаются формализмом и уверяют
себя, что они делаютчто-нибудь, имея периодические собрания, кипы бумаг, протоколы, совещания, подавая голоса, принимая решения, печатая прокламации profession de foi [исповедания веры (фр.).] и проч.
Видя такое эксцентрическое любопытство цюрихской полиции, я отказался от предложения г. Авигдора послать новое свидетельство, которое он очень любезно предложил мне
сам взять. Я не хотел доставить этого удовольствия цюрихской полиции, потому что она, при всей важности своего положения, все же не имеет права ставить
себя полицией международной, и потому еще, что требование ее не только обидно для меня, но и для Пиэмонта.
Теоретически освобожденный, я не то что хранил разные непоследовательные верования, а они
сами остались — романтизм революции я пережил, мистическое верование в прогресс, в человечество оставалось дольше других теологических догматов; а когда я и их пережил, у меня еще оставалась религия личностей, вера в двух-трех, уверенность в
себя, в волю человеческую.
«Да это —
само по
себе рекомендация!» — отвечал ему кто-то, и все засмеялись.
Прудон сидит у кровати больного и говорит, что он очень плох потому и потому. Умирающему не поможешь, строя идеальную теорию о том, как он мог бы быть здоров, не будь он болен, или предлагая ему лекарства, превосходные
сами по
себе, но которых он принять не может или которых совсем нет налицо.
Сам Прудон попробовал было раз свою патологию и срезался на Народном банке, — несмотря на то, что
сама по
себе взятая, идея его верна.
Романская мысль, религиозная в
самом отрицании, суеверная в сомнении, отвергающая одни авторитеты во имя других, редко погружалась далее, глубже in medias res [В
самую сущность (лат.).] действительности, редко так диалектически смело и верно снимала с
себя все путы, как в этой книге.
«Разве она и теперь не
самая свободная страна в мире, разве ее язык — не лучший язык, ее литература — не лучшая литература, разве ее силлабический стих не звучнее греческого гексаметра?» К тому же ее всемирный гений усвоивает
себе и мысль, и творение всех времен и стран: «Шекспир и Кант, Гете и Гегель — разве не сделались своими во Франции?» И еще больше: Прудон забыл, что она их исправила и одела, как помещики одевают мужиков, когда их берут во двор.