Неточные совпадения
Наконец-таки мы уложились, и коляска была готова; господа
сели завтракать, вдруг наш кухмист взошел в столовую такой бледный, да и докладывает: «Неприятель в Драгомиловскую заставу вступил», — так у нас у всех сердце и опустилось, сила, мол, крестная
с нами!
За домом, знаете, большой сад, мы туда, думаем, там останемся сохранны;
сели, пригорюнившись, на скамеечках, вдруг откуда ни возьмись ватага солдат, препьяных, один бросился
с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат выхватил тесак да по лицу его и хвать, так у них до кончины шрам и остался; другие принялись за нас, один солдат вырвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли-де каких ассигнаций или брильянтов, видит, что ничего нет, так нарочно, озорник, изодрал пеленки, да и бросил.
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди
с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка
с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой жил в губернаторском доме;
сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
Отрезанный сначала войной 1812 года от всякого сообщения, потом один, без денег, на пепелище выгорелого
села, он продал какие-то бревна, чтоб не умереть
с голоду.
Лошадей приводили, я
с внутренним удовольствием слушал их жеванье и фырканье на дворе и принимал большое участие в суете кучеров, в спорах людей о том, где кто
сядет, где кто положит свои пожитки; в людской огонь горел до самого утра, и все укладывались, таскали
с места на место мешки и мешочки и одевались по-дорожному (ехать всего было около восьмидесяти верст!).
Вид из него обнимал верст пятнадцать кругом; озера нив, колеблясь, стлались без конца; разные усадьбы и
села с белеющими церквами видны были там-сям; леса разных цветов делали полукруглую раму, и черезо все — голубая тесьма Москвы-реки.
Мы
сели на мулов; по дороге из Фраскати в Рим надобно было проезжать небольшою деревенькой; кой-где уже горели огоньки, все было тихо, копыта мулов звонко постукивали по камню, свежий и несколько сырой ветер подувал
с Апеннин.
После этого он
садился за свой письменный стол, писал отписки и приказания в деревни, сводил счеты, между делом журил меня, принимал доктора, а главное — ссорился
с своим камердинером.
Он знал это и потому, предчувствуя что-нибудь смешное, брал мало-помалу свои меры: вынимал носовой платок, смотрел на часы, застегивал фрак, закрывал обеими руками лицо и, когда наступал кризис, — вставал, оборачивался к стене, упирался в нее и мучился полчаса и больше, потом, усталый от пароксизма, красный, обтирая пот
с плешивой головы, он
садился, но еще долго потом его схватывало.
Когда они все бывали в сборе в Москве и
садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела на свою молодежь
с такою гордостью,
с таким счастием и потом поднимала на меня глаза, как будто спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Спешившиеся уланы сидели кучками около лошадей, другие
садились на коней; офицеры расхаживали,
с пренебрежением глядя на полицейских; плац-адъютанты приезжали
с озабоченным видом,
с желтым воротником и, ничего не сделавши, — уезжали.
Долго терпел народ; наконец какой-то тобольский мещанин решился довести до сведения государя о положении дел. Боясь обыкновенного пути, он отправился на Кяхту и оттуда пробрался
с караваном чаев через сибирскую границу. Он нашел случай в Царском
Селе подать Александру свою просьбу, умоляя его прочесть ее. Александр был удивлен, поражен страшными вещами, прочтенными им. Он позвал мещанина и, долго говоря
с ним, убедился в печальной истине его доноса. Огорченный и несколько смущенный, он сказал ему...
Нет, непременно
сядь тут, рядом
с попадьей, слушай, смотри, говори — а они только и говорят о Филарете да пересуживают тебя.
Утром я писал письма, когда я кончил, мы
сели обедать. Я не ел, мы молчали, мне было невыносимо тяжело, — это было часу в пятом, в семь должны были прийти лошади. Завтра после обеда он будет в Москве, а я… — и
с каждой минутой пульс у меня бился сильнее.
Мы
с ней
сели у окна, разговор не шел; мы были похожи на детей, посаженных за вину в пустую комнату.
Я его ни разу не видал — то есть порядочно; но однажды я сидел один в горнице (в комиссии), допрос кончился, из моего окна видны были освещенные сени; подали дрожки, я бросился инстинктивно к окну, отворил форточку и видел, как
сели плац-адъютант и
с ним Огарев, дрожки укатились, и ему нельзя было меня заметить.
Роль судьи, палача
с той минуты
поселяет в нем отвращение.
Гегель во время своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался в среде, где все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и
села с воздушного шара; он не любил зацепляться за эти проклятые практические вопросы,
с которыми трудно ладить и на которые надобно было отвечать положительно.
Жуковский, в белых форменных штанах
с золотым «позументом»,
сел наискось против него.
С этим эпиграфом к петербургской жизни
сел я в дилижанс первоначального заведения, то есть имеющего все недостатки, последовательно устраненные другими, и поехал.
—
Садитесь сюда на кресла, поближе ко мне, я ведь короткая приятельница
с вашим отцом и люблю его.
Тогда общество
с подобострастием толпилось в доме графа Орлова, дамы «в чужих брильянтах», кавалеры не смея
садиться без разрешения; перед ними графская дворня танцевала в маскарадных платьях.
Сорок лет спустя я видел то же общество, толпившееся около кафедры одной из аудиторий Московского университета; дочери дам в чужих каменьях, сыновья людей, не смевших
сесть,
с страстным сочувствием следили за энергической, глубокой речью Грановского, отвечая взрывами рукоплесканий на каждое слово, глубоко потрясавшее сердца смелостью и благородством.
Старика схватили, и император велел зажечь
с четырех концов
село, а жителей выслать в Сибирь на поселение.
Небольшое
село из каких-нибудь двадцати или двадцати пяти дворов стояло в некотором расстоянии от довольно большого господского дома.
С одной стороны был расчищенный и обнесенный решеткой полукруглый луг,
с другой — вид на запруженную речку для предполагаемой лет за пятнадцать тому назад мельницы и на покосившуюся, ветхую деревянную церковь, которую ежегодно собирались поправить, тоже лет пятнадцать, Сенатор и мой отец, владевшие этим имением сообща.
Тройка катит
селом, стучит по мосту, ушла за пригорок, тут одна дорога и есть — к нам. Пока мы бежим навстречу, тройка у подъезда; Михаил Семенович, как лавина, уже скатился
с нее, смеется, целуется и морит со смеха, в то время как Белинский, проклиная даль Покровского, устройство русских телег, русских дорог, еще слезает, расправляя поясницу. А Кетчер уже бранит их...
К полудню приехали становой и писарь,
с ними явился и наш сельский священник, горький пьяница и старый старик. Они освидетельствовали тело, взяли допросы и
сели в зале писать. Поп, ничего не писавший и ничего не читавший, надел на нос большие серебряные очки и сидел молча, вздыхая, зевая и крестя рот, потом вдруг обратился к старосте и, сделавши движение, как будто нестерпимо болит поясница, спросил его...
Расстаться
с честным иереем храма Покрова божией матери в
селе Покровском я никак не могу, не рассказав об нем следующее событие.
— Все в исправности, извольте отправляться в таможню. Я
сел, еду… только все кажется — за нами погоня. Оглядываюсь — казак
с пикой трях-трях…
Между тем заложили большую печальную и угловатую лошадь в крошечные санки. Я
сел с почтальоном в военной шинели и ботфортах, почтальон классически хлопнул классическим бичом — как вдруг ученый сержант выбежал в сени в одних панталонах и закричал...
— Мордини, я к вам и к Саффи
с просьбой: возьмите энзам [пролетку [то есть извозчика] (от англ. hansom).] и поезжайте сейчас на Ватерлооскую станцию, вы застанете train, а то вот этот господин заботится, что нам негде
сесть и нет времени послать за другой каретой.
С той минуты, как исчез подъезд Стаффорд Гауза
с фактотумами, лакеями и швейцаром сутерландского дюка и толпа приняла Гарибальди своим ура — на душе стало легко, все настроилось на свободный человеческий диапазон и так осталось до той минуты, когда Гарибальди, снова теснимый, сжимаемый народом, целуемый в плечо и в полы,
сел в карету и уехал в Лондон.
Его поймал какой-то господин, который привел сапожника — изобретателя обуви
с железным снарядом для Гарибальди. Гарибальди
сел самоотверженно на кресло — сапожник в поте лица надел на него свою колодку, потом заставил его потопать и походить; все оказалось хорошо.