Неточные совпадения
Я довольно нагляделся, как страшное сознание крепостного состояния убивает, отравляет существование дворовых, как оно гнетет, одуряет их
душу. Мужики, особенно оброчные, меньше чувствуют личную неволю, они как-то умеют не верить своему полному рабству. Но тут, сидя на грязном залавке передней
с утра до ночи или стоя
с тарелкой за столом, — нет места сомнению.
Разумеется, есть люди, которые живут в передней, как рыба в воде, — люди, которых
душа никогда не просыпалась, которые взошли во вкус и
с своего рода художеством исполняют свою должность.
Я не имел к нему никакого уважения и отравлял все минуты его жизни, особенно
с тех пор, как я убедился, что, несмотря на все мои усилия, он не может понять двух вещей: десятичных дробей и тройного правила. В
душе мальчиков вообще много беспощадного и даже жестокого; я
с свирепостию преследовал бедного вольфенбюттельского егеря пропорциями; меня это до того занимало, что я, мало вступавший в подобные разговоры
с моим отцом, торжественно сообщил ему о глупости Федора Карловича.
В первой молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтоб когда-нибудь я взял в руки Евангелие
с холодным чувством, это меня проводило через всю жизнь; во все возрасты, при разных событиях я возвращался к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир и кротость на
душу.
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не
с той стороны,
с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей
души.
Христианство сначала понимало, что
с тем понятием о браке, которое оно развивало,
с тем понятием о бессмертии
души, которое оно проповедовало, второй брак — вообще нелепость; но, делая постоянно уступки миру, церковь перехитрила и встретилась
с неумолимой логикой жизни —
с простым детским сердцем, практически восставшим против благочестивой нелепости считать подругу отца — своей матерью.
Вот и комнатка:
с другом, бывало,
Здесь мы жили умом и
душой.
Много дум золотых возникало
В этой комнатке прежней порой.
«
Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает, что у кого на
душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но
с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире человек, за то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
Мне случалось иной раз видеть во сне, что я студент и иду на экзамен, — я
с ужасом думал, сколько я забыл, срежешься, да и только, — и я просыпался, радуясь от
души, что море и паспорты, годы и визы отделяют меня от университета, никто меня не будет испытывать и не осмелится поставить отвратительную единицу.
Итак, скажи —
с некоторого времени я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание — быть поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я чувствую необходимость жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот огонь в
душе, эта полнота чувств дает мне надежду, что я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
— В таком случае… конечно… я не смею… — и взгляд городничего выразил муку любопытства. Он помолчал. — У меня был родственник дальний, он сидел
с год в Петропавловской крепости; знаете, тоже, сношения — позвольте, у меня это на
душе, вы, кажется, все еще сердитесь? Я человек военный, строгий, привык; по семнадцатому году поступил в полк, у меня нрав горячий, но через минуту все прошло. Я вашего жандарма оставлю в покое, черт
с ним совсем…
Свинцовая рука царя не только
задушила гениальное произведение в колыбели, не только уничтожила самое творчество художника, запутав его в судебные проделки и следственные полицейские уловки, но она попыталась
с последним куском хлеба вырвать у него честное имя, выдать его за взяточника, казнокрада.
С своей стороны, дикое, грубое, невежественное православие взяло верх. Его проповедовал новгородский архимандрит Фотий, живший в какой-то — разумеется, не телесной — близости
с графиней Орловой. Дочь знаменитого Алексея Григорьевича, задушившего Петра III, думала искупить
душу отца, отдавая Фотию и его обители большую часть несметного именья, насильственно отнятого у монастырей Екатериной, и предаваясь неистовому изуверству.
«Я не помню, — пишет она в 1837, — когда бы я свободно и от
души произнесла слово „маменька“, к кому бы, беспечно забывая все, склонилась на грудь.
С восьми лет чужая всем, я люблю мою мать… но мы не знаем друг друга».
Ребенок должен был быть
с утра зашнурован, причесан, навытяжке; это можно было бы допустить в ту меру, в которую оно не вредно здоровью; но княгиня шнуровала вместе
с талией и
душу, подавляя всякое откровенное, чистосердечное чувство, она требовала улыбку и веселый вид, когда ребенку было грустно, ласковое слово, когда ему хотелось плакать, вид участия к предметам безразличным, словом — постоянной лжи.
А между тем слова старика открывали перед молодым существом иной мир, иначе симпатичный, нежели тот, в котором сама религия делалась чем-то кухонным, сводилась на соблюдение постов да на хождение ночью в церковь, где изуверство, развитое страхом, шло рядом
с обманом, где все было ограничено, поддельно, условно и жало
душу своей узкостью.
Вещи, которые были для нас святыней, которые лечили наше тело и
душу,
с которыми мы беседовали и которые нам заменяли несколько друг друга в разлуке; все эти орудия, которыми мы оборонялись от людей, от ударов рока, от самих себя, что будут они после нас?
Часто вечером уходил я к Паулине, читал ей пустые повести, слушал ее звонкий смех, слушал, как она нарочно для меня пела — «Das Mädchen aus der Fremde», под которой я и она понимали другую деву чужбины, и облака рассеивались, на
душе мне становилось искренно весело, безмятежно спокойно, и я
с миром уходил домой, когда аптекарь, окончив последнюю микстуру и намазав последний пластырь, приходил надоедать мне вздорными политическими расспросами, — не прежде, впрочем, как выпивши его «лекарственной» и закусивши герингсалатом, [салатом
с селедкой (от нем.
«Вчера, — пишет она, — была у меня Эмилия, вот что она сказала: „Если б я услышала, что ты умерла, я бы
с радостью перекрестилась и поблагодарила бы бога“. Она права во многом, но не совсем,
душа ее, живущая одним горем, поняла вполне страдания моей
души, но блаженство, которым наполняет ее любовь, едва ли ей доступно».
Любезнейшая Наталья Александровна! Сегодня день вашего рождения,
с величайшим желанием хотелось бы мне поздравить вас лично, но, ей-богу, нет никакой возможности. Я виноват, что давно не был, но обстоятельства совершенно не позволили мне по желанию расположить временем. Надеюсь, что вы простите мне, и желаю вам полного развития всех ваших талантов и всего запаса счастья, которым наделяет судьба
души чистые.
Каждое слово об этом времени тяжело потрясает
душу, сжимает ее, как редкие и густые звуки погребального колокола, и между тем я хочу говорить об нем — не для того, чтоб от него отделаться, от моего прошедшего, чтоб покончить
с ним, — нет, я им не поступлюсь ни за что на свете: у меня нет ничего, кроме его.
— Вы совершенно правы, — сказал я ей, — и мне совестно, что я
с вами спорил; разумеется, что нет ни личного духа, ни бессмертия
души, оттого-то и было так трудно доказать, что она есть. Посмотрите, как все становится просто, естественно без этих вперед идущих предположений.
Раз воротился я домой поздно вечером; она была уже в постели; я взошел в спальную. На сердце у меня было скверно. Филиппович пригласил меня к себе, чтоб сообщить мне свое подозрение на одного из наших общих знакомых, что он в сношениях
с полицией. Такого рода вещи обыкновенно щемят
душу не столько возможной опасностью, сколько чувством нравственного отвращения.
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два года тому назад. В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное место этого пятилетия. Огарев был почти все время в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами того времени мы обязаны ему. Великая сила любви лежала в этой личности. Со многими я был согласнее в мнениях, но
с ним я был ближе — там где-то, в глубине
души.
Почти
с отчаянием заметил я, что вы прикреплены к моей
душе такими нитками, которых нельзя перерезать, не захватив живого мяса.
— Ну, вы, по крайней мере, последовательны; однако как человеку надобно свихнуть себе
душу, чтоб примириться
с этими печальными выводами вашей науки и привыкнуть к ним!
Так уж
с общими-то вопросами и подавно не стану кривить
душой!
Сначала меня принял какой-то шпионствующий юноша,
с бородкой, усиками и со всеми приемами недоношенного фельетониста и неудавшегося демократа; лицо его, взгляд носили печать того утонченного растления
души, того завистливого голода наслаждений, власти, приобретений, которые я очень хорошо научился читать на западных лицах и которого вовсе нет у англичан.
Скорее «нежные
души» упрекнут его в том, что он слишком прямо и слишком просто высказывает свою правду, находящуюся в прямом противоречии
с общепринятой ложью.
Против горсти ученых, натуралистов, медиков, двух-трех мыслителей, поэтов — весь мир, от Пия IX «
с незапятнанным зачатием» до Маццини
с «республиканским iddio»; [богом (ит.).] от московских православных кликуш славянизма до генерал-лейтенанта Радовица, который, умирая, завещал профессору физиологии Вагнеру то, чего еще никому не приходило в голову завещать, — бессмертие
души и ее защиту; от американских заклинателей, вызывающих покойников, до английских полковников-миссионеров, проповедующих верхом перед фронтом слово божие индийцам.
…Действительно, какая-то шекспировская фантазия пронеслась перед нашими глазами на сером фонде Англии,
с чисто шекспировской близостью великого и отвратительного, раздирающего
душу и скрипящего по тарелке. Святая простота человека, наивная простота масс и тайные окопы за стеной, интриги, ложь. Знакомые тени мелькают в других образах — от Гамлета до короля Лира, от Гонериль и Корделий до честного Яго. Яго — всё крошечные, но зато какое количество и какая у них честность!
Зато на другой день, когда я часов в шесть утра отворил окно, Англия напомнила о себе: вместо моря и неба, земли и дали была одна сплошная масса неровного серого цвета, из которой лился частый, мелкий дождь,
с той британской настойчивостью, которая вперед говорит: «Если ты думаешь, что я перестану, ты ошибаешься, я не перестану». В семь часов поехал я под этой
душей в Брук Гауз.
С той минуты, как исчез подъезд Стаффорд Гауза
с фактотумами, лакеями и швейцаром сутерландского дюка и толпа приняла Гарибальди своим ура — на
душе стало легко, все настроилось на свободный человеческий диапазон и так осталось до той минуты, когда Гарибальди, снова теснимый, сжимаемый народом, целуемый в плечо и в полы, сел в карету и уехал в Лондон.
Апостол-воин, готовый проповедовать крестовый поход и идти во главе его, готовый отдать за свой народ свою
душу, своих детей, нанести и вынести страшные удары, вырвать
душу врага, рассеять его прах… и, позабывши потом победу, бросить окровавленный меч свой вместе
с ножнами в глубину морскую…
Как искренно и глубоко жалел я, дети, что вас не было
с нами в этот день, такие дни хорошо помнить долгие годы, от них свежеет
душа и примиряется
с изнанкой жизни. Их очень мало…
В ней никого не было; на
душе было смутно и гадко; что все это за фарса, эта высылка
с позолотой и рядом эта комедия царского приема?