Неточные совпадения
Какие
же подарки могли стать рядом с
таким праздником, — я
же никогда не любил вещей, бугор собственности и стяжания не был у меня развит ни в какой возраст, — усталь от неизвестности, множество свечек, фольги и запах пороха!
Надобно
же было для последнего удара Федору Карловичу, чтоб он раз при Бушо, французском учителе, похвастался тем, что он был рекрутом под Ватерлоо и что немцы дали страшную таску французам. Бушо только посмотрел на него и
так страшно понюхал табаку, что победитель Наполеона несколько сконфузился. Бушо ушел, сердито опираясь на свою сучковатую палку, и никогда не называл его иначе, как le soldat de Vilainton. Я тогда еще не знал, что каламбур этот принадлежит Беранже, и не мог нарадоваться на выдумку Бушо.
Мне было около пятнадцати лет, когда мой отец пригласил священника давать мне уроки богословия, насколько это было нужно для вступления в университет. Катехизис попался мне в руки после Вольтера. Нигде религия не играет
такой скромной роли в деле воспитания, как в России, и это, разумеется, величайшее счастие. Священнику за уроки закона божия платят всегда полцены, и даже это
так, что тот
же священник, если дает тоже уроки латинского языка, то он за них берет дороже, чем за катехизис.
Я не знаю, почему дают какой-то монополь воспоминаниям первой любви над воспоминаниями молодой дружбы. Первая любовь потому
так благоуханна, что она забывает различие полов, что она — страстная дружба. С своей стороны, дружба между юношами имеет всю горячность любви и весь ее характер: та
же застенчивая боязнь касаться словом своих чувств, то
же недоверие к себе, безусловная преданность, та
же мучительная тоска разлуки и то
же ревнивое желание исключительности.
Что
же сказать о тех скороспелых altkluge Burschen [молодых старичках], которые
так хорошо знают недостатки его в семнадцать лет?..
Я
так долго возмущался против этой несправедливости, что наконец понял ее: он вперед был уверен, что всякий человек способен на все дурное и если не делает, то или не имеет нужды, или случай не подходит; в нарушении
же форм он видел личную обиду, неуважение к нему или «мещанское воспитание», которое, по его мнению, отлучало человека от всякого людского общества.
Камердинер обыкновенно при
таких проделках что-нибудь отвечал; но когда не находил ответа в глаза, то, выходя, бормотал сквозь зубы. Тогда барин, тем
же спокойным голосом, звал его и спрашивал, что он ему сказал?
Так, например, медицинское отделение, находившееся по другую сторону сада, не было с нами
так близко, как прочие факультеты; к тому
же его большинство состояло из семинаристов и немцев.
«Что
же он делал?» — «
Так, самое, то есть, пустое: травы наберет, песок смотрит, как-то в солончаках говорит мне через толмача: полезай в воду, достань, что на дне; ну, я достал, обыкновенно, что на дне бывает, а он спрашивает: что, внизу очень холодна вода?
Тут
же, по несчастью, прибавилась слава Листа как известного ловеласа; дамы толпились около него
так, как крестьянские мальчики на проселочных дорогах толпятся около проезжего, пока закладывают лошадей, любезно рассматривая его самого, его коляску, шапку…
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела на свою молодежь с
такою гордостью, с
таким счастием и потом поднимала на меня глаза, как будто спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей на шею, поцеловать ее руку. И к тому
же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Мне разом сделалось грустно и весело; выходя из-за университетских ворот, я чувствовал, что не
так выхожу, как вчера, как всякий день; я отчуждался от университета, от этого общего родительского дома, в котором провел
так юно-хорошо четыре года; а с другой стороны, меня тешило чувство признанного совершеннолетия, и отчего
же не признаться, и название кандидата, полученное сразу.
Тяжелый сон снова смыкает глаза; часа через два просыпаешься гораздо свежее. Что-то они делают там? Кетчер и Огарев остались ночевать. Досадно, что жженка
так на голову действует, надобно признаться, она была очень вкусна. Вольно
же пить жженку стаканом; я решительно отныне и до века буду пить небольшую чашку.
Этот анекдот, которого верность не подлежит ни малейшему сомнению, бросает большой свет на характер Николая. Как
же ему не пришло в голову, что если человек, которому он не отказывает в уважении, храбрый воин, заслуженный старец, —
так упирается и
так умоляет пощадить его честь, то, стало быть, дело не совсем чисто? Меньше нельзя было сделать, как потребовать налицо Голицына и велеть Стаалю при нем объяснить дело. Он этого не сделал, а велел нас строже содержать.
…Зачем
же воспоминание об этом дне и обо всех светлых днях моего былого напоминает
так много страшного?.. Могилу, венок из темно-красных роз, двух детей, которых я держал за руки, факелы, толпу изгнанников, месяц, теплое море под горой, речь, которую я не понимал и которая резала мое сердце… Все прошло!
— Я здешний городничий, — ответил незнакомец голосом, в котором звучало глубокое сознание высоты
такого общественного положения. — Прошу покорно, я с часу на час жду товарища министра, — а тут политические арестанты по улицам прогуливаются. Да что
же это за осел жандарм!
«У нас всё
так, — говаривал А. А., — кто первый даст острастку, начнет кричать, тот и одержит верх. Если, говоря с начальником, вы ему позволите поднять голос, вы пропали: услышав себя кричащим, он сделается дикий зверь. Если
же при первом грубом слове вы закричали, он непременно испугается и уступит, думая, что вы с характером и что
таких людей не надобно слишком дразнить».
Крестьянин подъехал на небольшой комяге с женой, спросил нас, в чем дело, и, заметив: «Ну, что
же? Ну, заткнуть дыру, да, благословясь, и в путь. Что тут киснуть? Ты вот для того что татарин,
так ничего и не умеешь сделать», — взошел на дощаник.
— Вы едете к страшному человеку. Остерегайтесь его и удаляйтесь как можно более. Если он вас полюбит, плохая вам рекомендация; если
же возненавидит,
так уж он вас доедет, клеветой, ябедой, не знаю чем, но доедет, ему это ни копейки не стоит.
— То есть, как перед богом, ума не приложу, где это достать
такую Палестину денег — четыреста рублев — время
же какое?
«Ну, говорит, куда
же ты их денешь, сам считай — лекарю два, военному приемщику два, письмоводителю, ну, там на всякое угощение все
же больше трех не выйдет, —
так ты уж остальные мне додай, а я постараюсь уладить дельце».
«Очень, — отвечал я, — все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как
же ты мог биться два часа говорить с этим человеком, не догадавшись с первого слова, что он дурак?» — «И в самом деле
так, — сказал, помирая со смеху, Белинский, — ну, брат, зарезал!
— Ну,
так ступай
же в станционную избу, там моя подорожная.
Верстах в восьмидесяти от Нижнего взошли мы, то есть я и мой камердинер Матвей, обогреться к станционному смотрителю. На дворе было очень морозно и к тому
же ветрено. Смотритель, худой, болезненный и жалкой наружности человек, записывал подорожную, сам себе диктуя каждую букву и все-таки ошибаясь. Я снял шубу и ходил по комнате в огромных меховых сапогах, Матвей грелся у каленой печи, смотритель бормотал, деревянные часы постукивали разбитым и слабым звуком…
Как
же не жить с этими мерами против собственного сердца — и
такого сговорчивого сердца — до восьмого, девятого десятка в полном здоровье и с несокрушимым пищеварением.
Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что
же это вы, моя барышня,
такие печальные?» Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в руке.
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где
же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой».
В доме княгини диакона принимали
так, как следует принимать беззащитного и к тому
же кроткого бедняка, — едва кивая ему головой, едва удостоивая его словом.
Одни сухие и недаровитые натуры не знают этого романтического периода; их столько
же жаль, как те слабые и хилые существа, у которых мистицизм переживает молодость и остается навсегда. В наш век с реальными натурами этого и не бывает; но откуда могло проникнуть в дом княгини светское влияние девятнадцатого столетия — он был
так хорошо законопачен?
Русские гувернанты у нас нипочем, по крайней мере
так еще было в тридцатых годах, а между тем при всех недостатках они все
же лучше большинства француженок из Швейцарии, бессрочно-отпускных лореток и отставных актрис, которые с отчаянья бросаются на воспитание как на последнее средство доставать насущный хлеб, — средство, для которого не нужно ни таланта, ни молодости, ничего — кроме произношения «гррра» и манер d'une dame de comptoir, [приказчицы (фр.).] которые часто у нас по провинциям принимаются за «хорошие» манеры.
— Приди
же — приди! — шептал я ей на ухо, первый раз
так обращаясь к ней.
В этой гостиной, на этом диване я ждал ее, прислушиваясь к стону больного и к брани пьяного слуги. Теперь все было
так черно… Мрачно и смутно вспоминались мне, в похоронной обстановке, в запахе ладана — слова, минуты, на которых я все
же не мог нe останавливаться без нежности.
Опасность могла только быть со стороны тайной полиции, но все было сделано
так быстро, что ей трудно было знать; да если она что-нибудь и проведала, то кому
же придет в голову, чтоб человек, тайно возвратившийся из ссылки, который увозит свою невесту, спокойно сидел в Перовом трактире, где народ толчется с утра до ночи.
Когда я предварительно просил у губернатора дозволение, я вовсе не представлял моего брака тайным, это было вернейшее средство, чтоб никто не говорил, и чего
же было естественнее приезда моей невесты во Владимир, когда я был лишен права из него выехать. Тоже естественно было и то, что в
таком случае мы желали венчаться как можно скромнее.
Дома мы выпили с шаферами и Матвеем две бутылки вина, шаферы посидели минут двадцать, и мы остались одни, и нам опять, как в Перове, это казалось
так естественно,
так просто, само собою понятно, что мы совсем не удивлялись, а потом месяцы целые не могли надивиться тому
же.
Ведь были
же и у нее минуты забвения, в которые она страстно любила своего будущего малютку, и тем больше, что его существование была тайна между ними двумя; было
же время, в которое она мечтала об его маленькой ножке, об его молочной улыбке, целовала его во сне, находила в нем сходство с кем-то, который был ей
так дорог…
Внутренний мир ее разрушен, ее уверили, что ее сын — сын божий, что она — богородица; она смотрит с какой-то нервной восторженностью, с магнетическим ясновидением, она будто говорит: «Возьмите его, он не мой». Но в то
же время прижимает его к себе
так, что если б можно, она убежала бы с ним куда-нибудь вдаль и стала бы просто ласкать, кормить грудью не спасителя мира, а своего сына. И все это оттого, что она женщина-мать и вовсе не сестра всем Изидам, Реям и прочим богам женского пола.
Никогда не возьму я на себя той ответственности, которую ты мне даешь, никогда! У тебя есть много своего, зачем
же ты
так отдаешься в волю мою? Я хочу, чтоб ты сделала из себя то, что можешь из себя сделать, с своей стороны, я берусь способствовать этому развитию, отнимать преграды.
Что касается до твоего положения, оно не
так дурно для твоего развития, как ты воображаешь. Ты имеешь большой шаг над многими; ты, когда начала понимать себя, очутилась одна, одна во всем свете. Другие знали любовь отца и нежность матери, — у тебя их не было. Никто не хотел тобою заняться, ты была оставлена себе. Что
же может быть лучше для развития? Благодари судьбу, что тобою никто не занимался, они тебе навеяли бы чужого, они согнули бы ребяческую душу, — теперь это поздно.
Все это
так, но ни Цезарь, ни Дон Карлос с Позой, ни мы с Вадимом не объяснили, для чего
же нужно что-нибудь делать для бессмертия?
Но одному из четырех вряд нужно ли было их обтирать. Жена Огарева с некоторым удивлением смотрела на происходившее; я думал тогда, что это retenue, [сдержанность (фр.).] но она сама сказала мне впоследствии, что сцена эта показалась ей натянутой, детской. Оно, пожалуй, и могло
так показаться со стороны, но зачем
же она смотрела со стороны, зачем она была
так трезва в этом упоении,
так совершеннолетня в этой молодости?
Так, как Франкер в Париже плакал от умиления, услышав, что в России его принимают за великого математика и что все юное поколение разрешает у нас уравнения разных степеней, употребляя те
же буквы, как он, —
так заплакали бы все эти забытые Вердеры, Маргейнеке, Михелеты, Отто, Ватке, Шаллеры, Розенкранцы и сам Арнольд Руге, которого Гейне
так удивительно хорошо назвал «привратником Гегелевой философии», — если б они знали, какие побоища и ратования возбудили они в Москве между Маросейкой и Моховой, как их читали и как их покупали.
Недаром Скобелев, комендант Петропавловской крепости, говорил шутя Белинскому, встречаясь на Невском проспекте: «Когда
же к нам, у меня совсем готов тепленький каземат,
так для вас его и берегу».
— Что за обидчивость
такая! Палками бьют — не обижаемся, в Сибирь посылают — не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь — не смей говорить; речь — дерзость, лакей никогда не должен говорить! Отчего
же в странах, больше образованных, где, кажется, чувствительность тоже должна быть развитее, чем в Костроме да Калуге, — не обижаются словами?
Так сложился, например, наш кружок и встретил в университете, уже готовым, кружок сунгуровский. Направление его было, как и наше, больше политическое, чем научное. Круг Станкевича, образовавшийся в то
же время, был равно близок и равно далек с обоими. Он шел другим путем, его интересы были чисто теоретические.
То
же самое в двух смежных кругах: в славянском и в нашем. Где, в каком углу современного Запада найдете вы
такие группы отшельников мысли, схимников науки, фанатиков убеждений, у которых седеют волосы, а стремленья вечно юны?
Но что
же доказывает все это? Многое, но на первый случай то, что немецкой работы китайские башмаки, в которых Россию водят полтораста лет, натерли много мозолей, но, видно, костей не повредили, если всякий раз, когда удается расправить члены, являются
такие свежие и молодые силы. Это нисколько не обеспечивает будущего, но делает его крайне возможным.
— Вы меня просто стращаете, — отвечал я. — Как
же это возможно за
такое ничтожное дело сослать семейного человека за тысячу верст, да и притом приговорить, осудить его, даже не спросив, правда или нет?
— Воюет с студентами, — заметила она, — все в голове одно — конспирации; ну, а те и рады подслуживаться; все пустяками занимаются. Людишки
такие дрянные около него — откуда это он их набрал? — без роду и племени.
Так, видите, mon cher conspirateur, [мой милый заговорщик (фр.).] что
же вам было тогда — лет шестнадцать?
— На что
же это по трактирам-то, дорого стоит, да и
так нехорошо женатому человеку. Если не скучно вам со старухой обедать — приходите-ка, а я, право, очень рада, что познакомилась с вами; спасибо вашему отцу, что прислал вас ко мне, вы очень интересный молодой человек, хорошо понимаете вещи, даром что молоды, вот мы с вами и потолкуем о том о сем, а то, знаете, с этими куртизанами [царедворцами (от фр. courtisan).] скучно — все одно: об дворе да кому орден дали — все пустое.