Неточные совпадения
…А между
тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один человек, кроме меня, не знает ее и что с моей смертью
умрет истина.
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли Толочанова; тело лежало на столе в
том виде, как он
умер: во фраке, без галстука, с раскрытой грудью; черты его были страшно искажены и уже почернели. Это было первое мертвое тело, которое я видел; близкий к обмороку, я вышел вон. И игрушки, и картинки, подаренные мне на Новый год, не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами, и я слышал его «жжет — огонь!».
Около
того времени, как тверская кузина уехала в Корчеву,
умерла бабушка Ника, матери он лишился в первом детстве. В их доме была суета, и Зонненберг, которому нечего было делать, тоже хлопотал и представлял, что сбит с ног; он привел Ника с утра к нам и просил его на весь день оставить у нас. Ник был грустен, испуган; вероятно, он любил бабушку. Он так поэтически вспомнил ее потом...
Он в продолжение нескольких лет постоянно через воскресенье обедал у нас, и равно его аккуратность и неаккуратность, если он пропускал, сердили моего отца, и он теснил его. А добрый Пименов все-таки ходил и ходил пешком от Красных ворот в Старую Конюшенную до
тех пор, пока
умер, и притом совсем не смешно. Одинокий, холостой старик, после долгой хворости, умирающими глазами видел, как его экономка забирала его вещи, платья, даже белье с постели, оставляя его без всякого ухода.
Я его застал в 1839, а еще больше в 1842, слабым и уже действительно больным. Сенатор
умер, пустота около него была еще больше, даже и камердинер был другой, но он сам был
тот же, одни физические силы изменили,
тот же злой ум,
та же память, он так же всех теснил мелочами, и неизменный Зонненберг имел свое прежнее кочевье в старом доме и делал комиссии.
Кто хочет знать, как сильно действовала на молодое поколение весть июльского переворота, пусть
тот прочтет описание Гейне, услышавшего на Гельголанде, что «великий языческий Пан
умер». Тут нет поддельного жара: Гейне тридцати лет был так же увлечен, так же одушевлен до ребячества, как мы — восемнадцати.
Не вынес больше отец, с него было довольно, он
умер. Остались дети одни с матерью, кой-как перебиваясь с дня на день. Чем больше было нужд,
тем больше работали сыновья; трое блестящим образом окончили курс в университете и вышли кандидатами. Старшие уехали в Петербург, оба отличные математики, они, сверх службы (один во флоте, другой в инженерах), давали уроки и, отказывая себе во всем, посылали в семью вырученные деньги.
Старший брат Вадима
умер несколько месяцев спустя после
того, как Диомид был убит, он простудился, запустил болезнь, подточенный организм не вынес. Вряд было ли ему сорок лет, а он был старший.
После
того, как я писал это, я узнал, что Сунгуров
умер в Нерчинске.
Семью его разорили, впрочем, сперва позаботились и о
том, чтоб ее уменьшить: жена Сунгурова была схвачена с двумя детьми и месяцев шесть прожила в Пречистенской части; грудной ребенок там и
умер.
Я его видел с
тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел — и не видел выхода. Месяца через два он
умер; кровь свернулась в его жилах.
Этих более виновных нашлось шестеро: Огарев, Сатин, Лахтин, Оболенский, Сорокин и я. Я назначался в Пермь. В числе осужденных был Лахтин, который вовсе не был арестован. Когда его позвали в комиссию слушать сентенцию, он думал, что это для страха, для
того чтоб он казнился, глядя, как других наказывают. Рассказывали, что кто-то из близких князя Голицына, сердясь на его жену, удружил ему этим сюрпризом. Слабый здоровьем, он года через три
умер в ссылке.
Наш доктор знал Петровского и был его врачом. Спросили и его для формы. Он объявил инспектору, что Петровский вовсе не сумасшедший и что он предлагает переосвидетельствовать, иначе должен будет дело это вести дальше. Губернское правление было вовсе не прочь, но, по несчастию, Петровский
умер в сумасшедшем доме, не дождавшись дня, назначенного для вторичного свидетельства, и несмотря на
то что он был молодой, здоровый малый.
Витберг купил для работ рощу у купца Лобанова; прежде чем началась рубка, Витберг увидел другую рощу, тоже Лобанова, ближе к реке, и предложил ему променять проданную для храма на эту. Купец согласился. Роща была вырублена, лес сплавлен. Впоследствии занадобилась другая роща, и Витберг снова купил первую. Вот знаменитое обвинение в двойной покупке одной и
той же рощи. Бедный Лобанов был посажен в острог за это дело и
умер там.
Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил официально перед обедом, и оставляла его покойно играть целое утро с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и
то по его мнению), что он надул купца… и так продолжал свою полезную жизнь до
тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он упал навзничь и через два часа
умер.
Когда впоследствии
умер Сенатор, ее любимый брат, она догадалась по нескольким словам племянника о
том, что случилось, и просила его не объявлять ей печальной новости, ни подробности кончины.
Я Сашу потом знал очень хорошо. Где и как умела она развиться, родившись между кучерской и кухней, не выходя из девичьей, я никогда не мог понять, но развита была она необыкновенно. Это была одна из
тех неповинных жертв, которые гибнут незаметно и чаще, чем мы думаем, в людских, раздавленные крепостным состоянием. Они гибнут не только без всякого вознаграждения, сострадания, без светлого дня, без радостного воспоминания, но не зная, не подозревая сами, что в них гибнет и сколько в них
умирает.
Барыня с досадой скажет: «Только начала было девчонка приучаться к службе, как вдруг слегла и
умерла…» Ключница семидесяти лет проворчит: «Какие нынче слуги, хуже всякой барышни», и отправится на кутью и поминки. Мать поплачет, поплачет и начнет попивать —
тем дело и кончено.
Как не понять такую простую мысль, как, например, что «душа бессмертна, а что
умирает одна личность», — мысль, так успешно развитая берлинским Михелетом в его книге. Или еще более простую истину, что безусловный дух есть личность, сознающая себя через мир, а между
тем имеющая и свое собственное самопознание.
В самой пасти чудовища выделяются дети, не похожие на других детей; они растут, развиваются и начинают жить совсем другой жизнью. Слабые, ничтожные, ничем не поддержанные, напротив, всем гонимые, они легко могут погибнуть без малейшего следа, но остаются, и если
умирают на полдороге,
то не всё
умирает с ними. Это начальные ячейки, зародыши истории, едва заметные, едва существующие, как все зародыши вообще.
Начальники отделений озабоченно бегали с портфелями, были недовольны столоначальниками, столоначальники писали, писали, действительно были завалены работой и имели перспективу
умереть за
теми же столами, — по крайней мере, просидеть без особенно счастливых обстоятельств лет двадцать.
Роясь в делах, я нашел переписку псковского губернского правления о какой-то помещице Ярыжкиной. Она засекла двух горничных до смерти, попалась под суд за третью и была почти совсем оправдана уголовной палатой, основавшей, между прочим, свое решение на
том, что третья горничная не
умерла. Женщина эта выдумывала удивительнейшие наказания — била утюгом, сучковатыми палками, вальком.
Там жил старик Кашенцов, разбитый параличом, в опале с 1813 года, и мечтал увидеть своего барина с кавалериями и регалиями; там жил и
умер потом, в холеру 1831, почтенный седой староста с брюшком, Василий Яковлев, которого я помню во все свои возрасты и во все цвета его бороды, сперва темно-русой, потом совершенно седой; там был молочный брат мой Никифор, гордившийся
тем, что для меня отняли молоко его матери, умершей впоследствии в доме умалишенных…
Если б он умел приладиться к
той жизни, он, вместо
того чтоб
умереть за тридцать лет в Греции, был бы теперь лордом Пальмерстоном или сиром Джоном Росселем.
Два врага, обезображенные голодом,
умерли, их съели какие-нибудь ракообразные животные… корабль догнивает — смоленый канат качается себе по мутным волнам в темноте, холод страшный, звери вымирают, история уже
умерла, и место расчищено для новой жизни: наша эпоха зачислится в четвертую формацию,
то есть если новый мир дойдет до
того, что сумеет считать до четырех.
К нему-то я и обернулся. Я оставил чужой мне мир и воротился к вам; и вот мы с вами живем второй год, как бывало, видаемся каждый день, и ничего не переменилось, никто не отошел, не состарелся, никто не
умер — и мне так дома с вами и так ясно, что у меня нет другой почвы — кроме нашей, другого призвания, кроме
того, на которое я себя обрекал с детских лет.
Будущее было темно, печально… я мог
умереть, и мысль, что
тот же краснеющий консул явится распоряжаться в доме, захватит бумаги, заставляла меня думать о получении где-нибудь прав гражданства. Само собою разумеется, что я выбрал Швейцарию, несмотря на
то что именно около этого времени в Швейцарии сделали мне полицейскую шалость.
Против горсти ученых, натуралистов, медиков, двух-трех мыслителей, поэтов — весь мир, от Пия IX «с незапятнанным зачатием» до Маццини с «республиканским iddio»; [богом (ит.).] от московских православных кликуш славянизма до генерал-лейтенанта Радовица, который,
умирая, завещал профессору физиологии Вагнеру
то, чего еще никому не приходило в голову завещать, — бессмертие души и ее защиту; от американских заклинателей, вызывающих покойников, до английских полковников-миссионеров, проповедующих верхом перед фронтом слово божие индийцам.