Неточные совпадения
После обыкновенных фраз, отрывистых слов и лаконических отметок, которым лет тридцать пять приписывали глубокий смысл, пока не догадались, что смысл их очень часто был пошл, Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой любви к
миру, толковал, что его война в Англии, а не в России, хвастался
тем, что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его не известны императору.
Сенатор был по характеру человек добрый и любивший рассеяния; он провел всю жизнь в
мире, освещенном лампами, в
мире официально-дипломатическом и придворно-служебном, не догадываясь, что есть другой
мир, посерьезнее, — несмотря даже на
то, что все события с 1789 до 1815 не только прошли возле, но зацеплялись за него.
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый
мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с
той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.
Христианство сначала понимало, что с
тем понятием о браке, которое оно развивало, с
тем понятием о бессмертии души, которое оно проповедовало, второй брак — вообще нелепость; но, делая постоянно уступки
миру, церковь перехитрила и встретилась с неумолимой логикой жизни — с простым детским сердцем, практически восставшим против благочестивой нелепости считать подругу отца — своей матерью.
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает, что у кого на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в
мире человек, за
то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
А какие оригиналы были в их числе и какие чудеса — от Федора Ивановича Чумакова, подгонявшего формулы к
тем, которые были в курсе Пуансо, с совершеннейшей свободой помещичьего права, прибавляя, убавляя буквы, принимая квадраты за корни и х за известное, до Гавриила Мягкова, читавшего самую жесткую науку в
мире — тактику.
Все они без исключения глубоко и громко сознают, что их положение гораздо ниже их достоинства, что одна нужда может их держать в этом «чернильном
мире», что если б не бедность и не раны,
то они управляли бы корпусами армии или были бы генерал-адъютантами. Каждый прибавляет поразительный пример кого-нибудь из прежних товарищей и говорит...
«Межемерия, межемерия!» — говорят мужики с
тем видом, с которым в 12 году говорили: «Француз, француз!» Является староста поклониться с
миром.
Стремленье выйти в другой
мир становилось все сильнее и сильнее, и с
тем вместе росло презрение к моей темнице и к ее жестоким часовым, я повторяла беспрерывно стихи Чернеца...
А между
тем слова старика открывали перед молодым существом иной
мир, иначе симпатичный, нежели
тот, в котором сама религия делалась чем-то кухонным, сводилась на соблюдение постов да на хождение ночью в церковь, где изуверство, развитое страхом, шло рядом с обманом, где все было ограничено, поддельно, условно и жало душу своей узкостью.
Унылая, грустная дружба к увядающей Саше имела печальный, траурный отблеск. Она вместе с словами диакона и с отсутствием всякого развлечения удаляла молодую девушку от
мира, от людей. Третье лицо, живое, веселое, молодое и с
тем вместе сочувствовавшее всему мечтательному и романтическому, было очень на месте; оно стягивало на землю, на действительную, истинную почву.
Потом он позвал денщика, гусара же, и велел ему ни под каким предлогом никого не пускать в эту комнату. Я снова очутился под охраной солдата, с
той разницей, что в Крутицах жандарм меня караулил от всего
мира, а тут гусар караулил весь
мир от меня.
Бедные матери, скрывающие, как позор, следы любви, как грубо и безжалостно гонит их
мир и гонит в
то время, когда женщине так нужен покой и привет, дико отравляя ей
те незаменимые минуты полноты, в которые жизнь, слабея, склоняется под избытком счастия…
Внутренний
мир ее разрушен, ее уверили, что ее сын — сын божий, что она — богородица; она смотрит с какой-то нервной восторженностью, с магнетическим ясновидением, она будто говорит: «Возьмите его, он не мой». Но в
то же время прижимает его к себе так, что если б можно, она убежала бы с ним куда-нибудь вдаль и стала бы просто ласкать, кормить грудью не спасителя
мира, а своего сына. И все это оттого, что она женщина-мать и вовсе не сестра всем Изидам, Реям и прочим богам женского пола.
Как не понять такую простую мысль, как, например, что «душа бессмертна, а что умирает одна личность», — мысль, так успешно развитая берлинским Михелетом в его книге. Или еще более простую истину, что безусловный дух есть личность, сознающая себя через
мир, а между
тем имеющая и свое собственное самопознание.
Под этим большим светом безучастно молчал большой
мир народа; для него ничего не переменилось, — ему было скверно, но не сквернее прежнего, новые удары сыпались не на его избитую спину. Его время не пришло. Между этой крышей и этой основой дети первые приподняли голову, может, оттого, что они не подозревали, как это опасно; но, как бы
то ни было, этими детьми ошеломленная Россия начала приходить в себя.
Но Белинский черпал столько же из самого источника; взгляд Станкевича на художество, на поэзию и ее отношение к жизни вырос в статьях Белинского в
ту новую мощную критику, в
то новое воззрение на
мир, на жизнь, которое поразило все мыслящее в России и заставило с ужасом отпрянуть от Белинского всех педантов и доктринеров.
С ним пришел, вероятно, его адъютант, тончайший корнет в
мире, с неслыханно длинными ногами, белокурый, с крошечным беличьим лицом и с
тем добродушным выражением, которое часто остается у матушкиных сынков, никогда ничему не учившихся или, по крайней мере, не выучившихся.
Вот этого-то общества, которое съезжалось со всех сторон Москвы и теснились около трибуны, на которой молодой воин науки вел серьезную речь и пророчил былым, этого общества не подозревала Жеребцова. Ольга Александровна была особенно добра и внимательна ко мне потому, что я был первый образчик
мира, неизвестного ей; ее удивил мой язык и мои понятия. Она во мне оценила возникающие всходы другой России, не
той, на которую весь свет падал из замерзших окон Зимнего дворца. Спасибо ей и за
то!
— Ах, помилуйте, я совсем не думал напоминать вам, я вас просто так спросил. Мы вас передали с рук на руки графу Строганову и не очень торопим, как видите, сверх
того, такая законная причина, как болезнь вашей супруги… (Учтивейший в
мире человек!)
Мужики презирали его и всю его семью; они даже раз жаловались на него
миром Сенатору и моему отцу, которые просили митрополита взойти в разбор. Крестьяне обвиняли его в очень больших запросах денег за требы, в
том, что он не хоронил более трех дней без платы вперед, а венчать вовсе отказывался. Митрополит или консистория нашли просьбу крестьян справедливой и послали отца Иоанна на два или на три месяца толочь воду. Поп возвратился после архипастырского исправления не только вдвое пьяницей, но и вором.
Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых я не встречал потом нигде, ни на высших вершинах политического
мира, ни на последних маковках литературного и артистического. А я много ездил, везде жил и со всеми жил; революцией меня прибило к
тем краям развития, далее которых ничего нет, и я по совести должен повторить
то же самое.
Ни вас, друзья мои, ни
того ясного, славного времени я не дам в обиду; я об нем вспоминаю более чем с любовью, — чуть ли не с завистью. Мы не были похожи на изнуренных монахов Зурбарана, мы не плакали о грехах
мира сего — мы только сочувствовали его страданиям и с улыбкой были готовы кой на что, не наводя тоски предвкушением своей будущей жертвы. Вечно угрюмые постники мне всегда подозрительны; если они не притворяются, у них или ум, или желудок расстроен.
Подавленность всех других сфер человеческой деятельности бросала образованную часть общества в книжный
мир, и в нем одном действительно совершался, глухо и полусловами, протест против николаевского гнета,
тот протест, который мы услышали открытее и громче на другой день после его смерти.
Один из последних опытов «гостиной» в прежнем смысле слова не удался и потух вместе с хозяйкой. Дельфина Гэ истощала все свои таланты, блестящий ум на
то, чтоб как-нибудь сохранить приличный
мир между гостями, подозревавшими, ненавидевшими друг друга. Может ли быть какое-нибудь удовольствие в этом натянутом, тревожном состоянии перемирия, в котором хозяин, оставшись один, усталый, бросается на софу и благодарит небо за
то, что вечер сошел с рук без неприятностей.
Много воды утекло с
тех пор, и мы встретили горный дух, остановивший наш бег, и они, вместо
мира мощей, натолкнулись на живые русские вопросы.
Сознание бессилия идеи, отсутствия обязательной силы истины над действительным
миром огорчает нас. Нового рода манихеизм овладевает нами, мы готовы, par dépit, [с досады (фр.).] верить в разумное (
то есть намеренное) зло, как верили в разумное добро — это последняя дань, которую мы платим идеализму.
Два врага, обезображенные голодом, умерли, их съели какие-нибудь ракообразные животные… корабль догнивает — смоленый канат качается себе по мутным волнам в темноте, холод страшный, звери вымирают, история уже умерла, и место расчищено для новой жизни: наша эпоха зачислится в четвертую формацию,
то есть если новый
мир дойдет до
того, что сумеет считать до четырех.
Мы вообще знаем Европу школьно, литературно,
то есть мы не знаем ее, а судим à livre ouvert, [Здесь: с первого взгляда (фр.).] по книжкам и картинкам, так, как дети судят по «Orbis pictus» о настоящем
мире, воображая, что все женщины на Сандвичевых островах держат руки над головой с какими-то бубнами и что где есть голый негр, там непременно, в пяти шагах от него, стоит лев с растрепанной гривой или тигр с злыми глазами.
Все партии и оттенки мало-помалу разделились в
мире мещанском на два главные стана: с одной стороны, мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться своими монополиями, с другой — неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достояние, но не имеют силы,
то есть, с одной стороны, скупость, с другой — зависть.
Парламентское правление, не так, как оно истекает из народных основ англо-саксонского Common law, [Обычного права (англ.).] a так, как оно сложилось в государственный закон — самое колоссальное беличье колесо в
мире. Можно ли величественнее стоять на одном и
том же месте, придавая себе вид торжественного марша, как оба английские парламента?
Отрицание
мира рыцарского и католического было необходимо и сделалось не мещанами, а просто свободными людьми,
то есть людьми, отрешившимися от всяких гуртовых определений. Тут были рыцари, как Ульрих фон Гуттен, и дворяне, как Арует Вольтер, ученики часовщиков, как Руссо, полковые лекаря, как Шиллер, и купеческие дети, как Гете. Мещанство воспользовалось их работой и явилось освобожденным не только от царей, рабства, но и от всех общественных тяг, кроме складчины для найма охраняющего их правительства.
Реформация и революция были сами до
того испуганы пустотою
мира, в который они входили, что они искали спасения в двух монашествах: в холодном, скучном ханжестве пуританизма и в сухом, натянутом цивизме республиканского формализма. Квакерская и якобинская нетерпимость были основаны на страхе, что их почва не тверда; они видели, что им надобны были сильные средства, чтобы уверить одних, что это церковь, других — что это свобода.
Такова общая атмосфера европейской жизни. Она тяжелее и невыносимее там, где современное западное состояние наибольше развито, там, где оно вернее своим началам, где оно богаче, образованнее,
то есть промышленнее. И вот отчего где-нибудь в Италии или Испании не так невыносимо удушливо жить, как в Англии и во Франции… И вот отчего горная, бедная сельская Швейцария — единственный клочок Европы, в который можно удалиться с
миром.
К нему-то я и обернулся. Я оставил чужой мне
мир и воротился к вам; и вот мы с вами живем второй год, как бывало, видаемся каждый день, и ничего не переменилось, никто не отошел, не состарелся, никто не умер — и мне так дома с вами и так ясно, что у меня нет другой почвы — кроме нашей, другого призвания, кроме
того, на которое я себя обрекал с детских лет.
К
тому же правительство Бонапарта превосходно поставлено, чтоб пользоваться доносчиками всех партий. Оно представляет революцию и реакцию, войну и
мир, 89 год и католицизм, падение Бурбонов и 41/2 %. Ему служит и Фаллу-иезуит, и Бильо-социалист, и Ларошжаклен-легитимист, и бездна людей, облагодетельствованных Людовиком-Филиппом. Растленное всех партий и оттенков естественно стекает и бродит в тюльерийском дворце.
Я с ранних лет должен был бороться с воззрением всего, окружавшего меня, я делал оппозицию в детской, потому что старшие наши, наши деды были не Фоллены, а помещики и сенаторы. Выходя из нее, я с
той же запальчивостью бросился в другой бой и, только что кончил университетский курс, был уже в тюрьме, потом в ссылке. Наука на этом переломилась, тут представилось иное изучение — изучение
мира несчастного, с одной стороны, грязного — с другой.
Против горсти ученых, натуралистов, медиков, двух-трех мыслителей, поэтов — весь
мир, от Пия IX «с незапятнанным зачатием» до Маццини с «республиканским iddio»; [богом (ит.).] от московских православных кликуш славянизма до генерал-лейтенанта Радовица, который, умирая, завещал профессору физиологии Вагнеру
то, чего еще никому не приходило в голову завещать, — бессмертие души и ее защиту; от американских заклинателей, вызывающих покойников, до английских полковников-миссионеров, проповедующих верхом перед фронтом слово божие индийцам.
«Разве она и теперь не самая свободная страна в
мире, разве ее язык — не лучший язык, ее литература — не лучшая литература, разве ее силлабический стих не звучнее греческого гексаметра?» К
тому же ее всемирный гений усвоивает себе и мысль, и творение всех времен и стран: «Шекспир и Кант, Гете и Гегель — разве не сделались своими во Франции?» И еще больше: Прудон забыл, что она их исправила и одела, как помещики одевают мужиков, когда их берут во двор.