Неточные совпадения
Разумеется,
что при такой обстановке я был отчаянный патриот и собирался в полк; но исключительное чувство национальности никогда до
добра не доводит; меня оно довело до следующего. Между прочими у нас бывал граф Кенсона, французский эмигрант и генерал-лейтенант русской службы.
Сенатор был по характеру человек
добрый и любивший рассеяния; он провел всю жизнь в мире, освещенном лампами, в мире официально-дипломатическом и придворно-служебном, не догадываясь,
что есть другой мир, посерьезнее, — несмотря даже на то,
что все события с 1789 до 1815 не только прошли возле, но зацеплялись за него.
Разве придется говорить о небольших кражах… но тут понятия так сбиты положением,
что трудно судить: человек-собственность не церемонится с своим товарищем и поступает запанибрата с барским
добром.
Он был камердинером Сенатора и моего отца во время их службы в гвардии,
добрый, честный и трезвый человек, глядевший в глаза молодым господам и угадывавший, по их собственным словам, их волю,
что, думаю, было не легко.
Жизнь кузины шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец был отчаянный игрок и, как все игроки по крови, — десять раз был беден, десять раз был богат и кончил все-таки тем,
что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).] своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень
добрый юноша, шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.
Он находил,
что на человеке так же мало лежит ответственности за
добро и зло, как на звере;
что все — дело организации, обстоятельств и вообще устройства нервной системы, от которой больше ждут, нежели она в состоянии дать.
Если эти строки попадутся на глаза самому Химику, я попрошу его их прочесть, ложась спать в постель, когда нервы ослаблены, и уверен,
что он простит мне тогда дружескую болтовню, тем более
что я храню серьезную и
добрую память о нем.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то,
что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил,
что многие думали,
что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени
доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за
что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Добрые люди поняли,
что очистительное крещение плоти есть отходная христианства; религия жизни шла на смену религии смерти, религия красоты — на смену религии бичевания и худобы от поста и молитвы.
—
Что же!
доброе дело, послужите в военной; я все в военной службе был — видите, дослужился, и вы, может, будете фельдмаршалом…
Большая часть между ними были довольно
добрые люди, вовсе не шпионы, а люди, случайно занесенные в жандармский дивизион. Молодые дворяне, мало или ничему не учившиеся, без состояния, не зная, куда приклонить главы, они были жандармами потому,
что не нашли другого дела. Должность свою они исполняли со всею военной точностью, но я не замечал тени усердия — исключая, впрочем, адъютанта, — но зато он и был адъютантом.
…Приглашения Тюфяева на его жирные, сибирские обеды были для меня истинным наказанием. Столовая его была та же канцелярия, но в другой форме, менее грязной, но более пошлой, потому
что она имела вид
доброй воли, а не насилия.
Жаль,
что Сибирь так скверно управляется. Выбор генерал-губернаторов особенно несчастен. Не знаю, каков Муравьев; он известен умом и способностями; остальные были никуда не годны. Сибирь имеет большую будущность — на нее смотрят только как на подвал, в котором много золота, много меху и другого
добра, но который холоден, занесен снегом, беден средствами жизни, не изрезан дорогами, не населен. Это неверно.
— И полно, полно!
Что ты это? Я, грешный человек, иной раз беру благодарность. Жалованье у меня малое, поневоле возьмешь; но принять, так было бы за
что. Как я тебе помогу;
добро бы ребро или зуб, а то прямо в глаз! Возьмите денежки ваши назад.
Дивиться, стало быть, нечему,
что одним
добрым утром у крестьян Даровской волости Котельнического уезда отрезали землю вплоть до гуменников и домов и отдали в частное владение купцам, купившим аренду у какого-то родственника графа Канкрина.
Но откуда же было взять сто тысяч? Казенное
добро, говорят, ни на огне не горит, ни в воде не тонет, — оно только крадется, могли бы мы прибавить.
Чего тут задумываться — сейчас генерал-адъютанта на почтовых в Москву разбирать дело.
Тихо выпустила меня горничная, мимо которой я прошел, не смея взглянуть ей в лицо. Отяжелевший месяц садился огромным красным ядром — заря занималась. Было очень свежо, ветер дул мне прямо в лицо — я вдыхал его больше и больше, мне надобно было освежиться. Когда я подходил к дому — взошло солнце, и
добрые люди, встречавшиеся со мной, удивлялись,
что я так рано встал «воспользоваться хорошей погодой».
Но, как назло княгине, у меня память была хороша. Переписка со мной, долго скрываемая от княгини, была наконец открыта, и она строжайше запретила людям и горничным доставлять письма молодой девушке или отправлять ее письма на почту. Года через два стали поговаривать о моем возвращении. «Эдак, пожалуй, каким-нибудь
добрым утром несчастный сын брата отворит дверь и взойдет,
чего тут долго думать да откладывать, — мы ее выдадим замуж и спасем от государственного преступника, человека без религии и правил».
— Видишь, — сказал Парфений, вставая и потягиваясь, — прыткий какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы.
Что, я разве говорю,
что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну, только одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь с вами, в
добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.
Я воротилась к матери, она ничего,
добрая, простила меня, любит маленького, ласкает его; да вот пятый месяц как отнялись ноги;
что доктору переплатили и в аптеку, а тут, сами знаете, нынешний год уголь, хлеб — все дорого; приходится умирать с голоду.
Десять раз выбегал я в сени из спальни, чтоб прислушаться, не едет ли издали экипаж: все было тихо, едва-едва утренний ветер шелестил в саду, в теплом июньском воздухе; птицы начинали петь, алая заря слегка подкрашивала лист, и я снова торопился в спальню, теребил
добрую Прасковью Андреевну глупыми вопросами, судорожно жал руки Наташе, не знал,
что делать, дрожал и был в жару… но вот дрожки простучали по мосту через Лыбедь, — слава богу, вовремя!
Надобно было, чтоб для довершения беды подвернулся тут инспектор врачебной управы,
добрый человек, но один из самых смешных немцев, которых я когда-либо встречал; отчаянный поклонник Окена и Каруса, он рассуждал цитатами, имел на все готовый ответ, никогда ни в
чем не сомневался и воображал,
что совершенно согласен со мной.
Огареву моя ссора с Белинским была очень прискорбна, он понимал,
что нелепое воззрение у Белинского была переходная болезнь, да и я понимал, но Огарев был
добрее.
Дело было в том,
что я тогда только
что начал сближаться с петербургскими литераторами, печатать статьи, а главное, я был переведен из Владимира в Петербург графом Строгановым без всякого участия тайной полиции и, приехавши в Петербург, не пошел являться ни к Дубельту, ни в III Отделение, на
что мне намекали
добрые люди.
Вот этого-то общества, которое съезжалось со всех сторон Москвы и теснились около трибуны, на которой молодой воин науки вел серьезную речь и пророчил былым, этого общества не подозревала Жеребцова. Ольга Александровна была особенно
добра и внимательна ко мне потому,
что я был первый образчик мира, неизвестного ей; ее удивил мой язык и мои понятия. Она во мне оценила возникающие всходы другой России, не той, на которую весь свет падал из замерзших окон Зимнего дворца. Спасибо ей и за то!
Правда, подчас кажется,
что еще есть в груди чувства, слова, которых жаль не высказать, которые сделали бы много
добра, по крайней мере, отрады слушающему, и становится жаль, зачем все это должно заглохнуть и пропасть в душе, как взгляд рассеивается и пропадает в пустой дали… но и это — скорее догорающее зарево, отражение уходящего прошедшего.
Добрые люди винили меня за то,
что я замешался очертя голову в политические движения и предоставил на волю божью будущность семьи, — может, оно и было не совсем осторожно; но если б, живши в Риме в 1848 году, я сидел дома и придумывал средства, как спасти свое именье, в то время как вспрянувшая Италия кипела пред моими окнами, тогда я, вероятно, не остался бы в чужих краях, а поехал бы в Петербург, снова вступил бы на службу, мог бы быть «вице-губернатором», за «оберпрокурорским столом» и говорил бы своему секретарю «ты», а своему министру «ваше высокопревосходительство!».
Поглаживая листы, как
добрых коней, своей пухлой рукой: «Видите ли, — приговаривал он, — ваши связи, участие в неблагонамеренных журналах (почти слово в слово то же,
что мне говорил Сахтынский в 1840), наконец, значительные subventions, [субсидии (фр.).] которые вы давали самым вредным предприятиям, заставили нас прибегнуть к мере очень неприятной, но необходимой.
Когда
добрый гражданин увидел,
что, при всем уважении к законам своей родины, он может попасть на галеры за faux, [мошенничество (фр.).] тогда он предпочел им пароход и уехал в Геную.
Хотелось мне, во-вторых, поговорить с ним о здешних интригах и нелепостях, о
добрых людях, строивших одной рукой пьедестал ему и другой привязывавших Маццини к позорному столбу. Хотелось ему рассказать об охоте по Стансфильду и о тех нищих разумом либералах, которые вторили лаю готических свор, не понимая,
что те имели, по крайней мере, цель — сковырнуть на Стансфильде пегое и бесхарактерное министерство и заменить его своей подагрой, своей ветошью и своим линялым тряпьем с гербами.
Трудно людям, не видавшим ничего подобного, — людям, выросшим в канцеляриях, казармах и передней, понять подобные явления — «флибустьер», сын моряка из Ниццы, матрос, повстанец… и этот царский прием!
Что он сделал для английского народа?.. И
добрые люди ищут, ищут в голове объяснения, ищут тайную пружину. «В Англии удивительно, с каким плутовством умеет начальство устроивать демонстрации… Нас не проведешь — Wir, wissen, was wir wissen [Мы знаем,
что знаем (нем.).] — мы сами Гнейста читали!»
Главное,
что коробило народных пастырей в мирной агитации работников, это то,
что она выводила их из достодолжного строя, отвлекала их от
доброй, нравственной и притом безвыходной заботы о хлебе насущном, от пожизненного hard labour, на который не они его приговорили, а наш общий фабрикант, our Maker, [наш создатель (англ.).] бог Шефсбюри, бог Дерби, бог Сутерландов и Девонширов — в неисповедимой премудрости своей и нескончаемой благости.