Неточные совпадения
Многие из друзей советовали мне начать полное издание «Былого и дум», и в
этом затруднения нет, по крайней мере относительно двух первых частей. Но они говорят, что отрывки, помещенные в «Полярной звезде», рапсодичны, не имеют единства, прерываются случайно, забегают иногда, иногда отстают. Я чувствую, что
это правда, — но поправить не могу. Сделать дополнения, привести главы в хронологический порядок —
дело не трудное; но все переплавить, d'un jet, [сразу (фр.).] я не берусь.
Это было действительно самое блестящее время петербургского периода; сознание силы давало новую жизнь,
дела и заботы, казалось, были отложены на завтра, на будни, теперь хотелось попировать на радостях победы.
Отец мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил
дело, он сказал, обращаясь к моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему они не понравились, и он мне задал после его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я
этого не понимал.
В мучениях доживал я до торжественного
дня, в пять часов утра я уже просыпался и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь являлся он сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и с пустыми руками. «Когда же
это кончится? Не испортил ли он?» И время шло, и обычные подарки шли, и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил с завязанной в салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
При
этом, как следует, сплетни, переносы, лазутчики, фавориты и на
дне всего бедные крестьяне, не находившие ни расправы, ни защиты и которых тормошили в разные стороны, обременяли двойной работой и неустройством капризных требований.
Что было и как было, я не умею сказать; испуганные люди забились в углы, никто ничего не знал о происходившем, ни Сенатор, ни мой отец никогда при мне не говорили об
этой сцене. Шум мало-помалу утих, и
раздел имения был сделан, тогда или в другой
день — не помню.
Моя мать действительно имела много неприятностей. Женщина чрезвычайно добрая, но без твердой воли, она была совершенно подавлена моим отцом и, как всегда бывает с слабыми натурами, делала отчаянную оппозицию в мелочах и безделицах. По несчастью, именно в
этих мелочах отец мой был почти всегда прав, и
дело оканчивалось его торжеством.
Первое следствие
этих открытий было отдаление от моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что
это в совершенном порядке; я так привык, что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось моего отца, что он всем делал замечания, что не находил
этого странным. Теперь я стал иначе понимать
дело, и мысль, что доля всего выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
Он пьет через край — когда может, потому что не может пить всякий
день;
это заметил лет пятнадцать тому назад Сенковский в «Библиотеке для чтения».
Эти люди сломились в безвыходной и неравной борьбе с голодом и нищетой; как они ни бились, они везде встречали свинцовый свод и суровый отпор, отбрасывавший их на мрачное
дно общественной жизни и осуждавший на вечную работу без цели, снедавшую ум вместе с телом.
Взяв все в расчет, слуга обходился рублей в триста ассигнациями; если к
этому прибавить дивиденд на лекарства, лекаря и на съестные припасы, случайно привозимые из деревни и которые не знали, куда
деть, то мы и тогда не перейдем трехсот пятидесяти рублей.
На
деле я был далек от всякого женского общества в
эти лета.
Она, с своей стороны, вовсе не
делила этих предрассудков и на своей половине позволяла мне все то, что запрещалось на половине моего отца.
В самом
деле, большей частию в
это время немца при детях благодарят, дарят ему часы и отсылают; если он устал бродить с детьми по улицам и получать выговоры за насморк и пятны на платьях, то немец при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
Мне было около пятнадцати лет, когда мой отец пригласил священника давать мне уроки богословия, насколько
это было нужно для вступления в университет. Катехизис попался мне в руки после Вольтера. Нигде религия не играет такой скромной роли в
деле воспитания, как в России, и
это, разумеется, величайшее счастие. Священнику за уроки закона божия платят всегда полцены, и даже
это так, что тот же священник, если дает тоже уроки латинского языка, то он за них берет дороже, чем за катехизис.
По счастию, мне недолго пришлось ломать голову, догадываясь, в чем
дело. Дверь из передней немного приотворилась, и красное лицо, полузакрытое волчьим мехом ливрейной шубы, шепотом подзывало меня;
это был лакей Сенатора, я бросился к двери.
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как
это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем
дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.
Этот урок стоил всяких субжонктивов; [сослагательных наклонений (фр.).] для меня было довольно: ясное
дело, что поделом казнили короля.
Отец мой вовсе не раньше вставал на другой
день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей. За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо нее две телеги; все
это было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные, все было битком набито, так что никому нельзя было порядочно сидеть.
Село
это принадлежало сыну «старшего брата», о котором мы говорили при
разделе.
В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая, что
это богемские леса, читал сам себе вслух; тем не меньше еще плотина, которую я делал на небольшом ручье с помощью одного дворового мальчика, меня очень занимала, и я в
день десять раз бегал ее осматривать и поправлять.
— В самом
деле, уж какой вы, на вас и сердиться нельзя… лакомство какое! сливки-то я уже и без вашего спроса приготовила. А вот зарница… хорошо!
это к хлебу зарит.
Этих пределов с Ником не было, у него сердце так же билось, как у меня, он также отчалил от угрюмого консервативного берега, стоило дружнее отпихиваться, и мы, чуть ли не в первый
день, решились действовать в пользу цесаревича Константина!
Поездки
эти были нешуточными
делами.
Долго я сам в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах
этот восторг не был отягчен одиночеством, ты
разделял его со мной, и
эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес; все было так синё, синё, а на душе темно, темно».
В заключение упомяну, как в Новоселье пропало несколько сот десятин строевого леса. В сороковых годах М. Ф. Орлов, которому тогда, помнится, графиня Анна Алексеевна давала капитал для покупки именья его детям, стал торговать тверское именье, доставшееся моему отцу от Сенатора. Сошлись в цене, и
дело казалось оконченным. Орлов поехал осмотреть и, осмотревши, написал моему отцу, что он ему показывал на плане лес, но что
этого леса вовсе нет.
После
этого он садился за свой письменный стол, писал отписки и приказания в деревни, сводил счеты, между
делом журил меня, принимал доктора, а главное — ссорился с своим камердинером.
Сцены, повторявшиеся между ними всякий
день, могли бы наполнить любую комедию, а все
это было совершенно серьезно.
В последний
день масленицы все люди, по старинному обычаю, приходили вечером просить прощения к барину; в
этих торжественных случаях мой отец выходил в залу, сопровождаемый камердинером. Тут он делал вид, будто не всех узнает.
Изредка давались семейные обеды, на которых бывал Сенатор, Голохвастовы и прочие, и
эти обеды давались не из удовольствия и неспроста, а были основаны на глубоких экономико-политических соображениях. Так, 20 февраля, в
день Льва Катанского, то есть в именины Сенатора, обед был у нас, а 24 июня, то есть в Иванов
день, — у Сенатора, что, сверх морального примера братской любви, избавляло того и другого от гораздо большего обеда у себя.
— Дверь
эта делает свое
дело, она отворяется туда, а вы хотите ее отворить сюда и сердитесь.
В
этом кабинете, где теперь царил микроскоп Шевалье, пахло хлором и где совершались за несколько лет страшные, вопиющие
дела, — в
этом кабинете я родился.
Перед окончанием моего курса Химик уехал в Петербург, и я не видался с ним до возвращения из Вятки. Несколько месяцев после моей женитьбы я ездил полутайком на несколько
дней в подмосковную, где тогда жил мой отец. Цель
этой поездки состояла в окончательном примирении с ним, он все еще сердился на меня за мой брак.
Последнее обстоятельство было важно, на улице
дело получило совсем иной характер; но будто есть на свете молодые люди 17–18 лет, которые думают об
этом.
Итак, первые ночи, которые я не спал в родительском доме, были проведены в карцере. Вскоре мне приходилось испытать другую тюрьму, и там я просидел не восемь
дней, а девять месяцев, после которых поехал не домой, а в ссылку. Но до
этого далеко.
Он умел тоже трогательно повествовать, как мушки рассказывали, как они в прекрасный летний
день гуляли по дереву и были залиты смолой, сделавшейся янтарем, и всякий раз добавлял: «Господа,
это — прозопопея».
Нам объявили, что университет велено закрыть. В нашем отделении
этот приказ был прочтен профессором технологии Денисовым; он был грустен, может быть, испуган. На другой
день к вечеру умер и он.
Странное
дело,
это печальное время осталось каким-то торжественным в моих воспоминаниях.
В два года она лишилась трех старших сыновей. Один умер блестяще, окруженный признанием врагов, середь успехов, славы, хотя и не за свое
дело сложил голову.
Это был молодой генерал, убитый черкесами под Дарго. Лавры не лечат сердца матери… Другим даже не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская жизнь давила их, давила — пока продавила грудь.
Судьбе и
этого было мало. Зачем в самом
деле так долго зажилась старушка мать? Видела конец ссылки, видела своих детей во всей красоте юности, во всем блеске таланта, чего было жить еще! Кто дорожит счастием, тот должен искать ранней смерти. Хронического счастья так же нет, как нетающего льда.
Прошло с год,
дело взятых товарищей окончилось. Их обвинили (как впоследствии нас, потом петрашевцев) в намерении составить тайное общество, в преступных разговорах; за
это их отправляли в солдаты, в Оренбург. Одного из подсудимых Николай отличил — Сунгурова. Он уже кончил курс и был на службе, женат и имел детей; его приговорили к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь.
Мне разом сделалось грустно и весело; выходя из-за университетских ворот, я чувствовал, что не так выхожу, как вчера, как всякий
день; я отчуждался от университета, от
этого общего родительского дома, в котором провел так юно-хорошо четыре года; а с другой стороны, меня тешило чувство признанного совершеннолетия, и отчего же не признаться, и название кандидата, полученное сразу.
Артистический период оставляет на
дне души одну страсть — жажду денег, и ей жертвуется вся будущая жизнь, других интересов нет; практические люди
эти смеются над общими вопросами, презирают женщин (следствие многочисленных побед над побежденными по ремеслу).
—
Это все вздор, что такое на другой
день? Общий праздник, складку! Зато каков будет и пир!
На другой
день болит голова, тошно.
Это, очевидно, от жженки, — смесь! И тут искреннее решение впредь жженки никогда не пить,
это отрава.
Это был камердинер Огарева. Я не мог понять, какой повод выдумала полиция, в последнее время все было тихо. Огарев только за
день приехал… и отчего же его взяли, а меня нет?
Бродя по улицам, мне наконец пришел в голову один приятель, которого общественное положение ставило в возможность узнать, в чем
дело, а может, и помочь. Он жил страшно далеко, на даче за Воронцовским полем; я сел на первого извозчика и поскакал к нему.
Это был час седьмой утра.
Года за полтора перед тем познакомились мы с В.,
это был своего рода лев в Москве. Он воспитывался в Париже, был богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по
делу 14 декабря и был в числе выпущенных; ссылки он не испытал, но слава оставалась при нем. Он служил и имел большую силу у генерал-губернатора. Князь Голицын любил людей с свободным образом мыслей, особенно если они его хорошо выражали по-французски. В русском языке князь был не силен.