Неточные совпадения
Немчура попался пьяный, не занимался им,
да и, признаться, я больше его употреблял по хозяйству, — вот он жил в той комнате,
что вам отвели; я прогнал его.
—
Да для
чего это, maman,
вы мне приказываете одеваться? Разве будут гости?
— Как же
вы, милостивый государь, осмелились в моем доме заводить такие шашни?
Да что же
вы думаете об моем доме?
Да и я-то
что, болван,
что ли? Стыдно, молодой человек, и безнравственно совращать бедную девушку, у которой ни родителей, ни защитников, ни состояния… Вот нынешний век! Оттого
что всему учат вашего брата — грамматике, арифметике, а морали не учат… Ославить девушку, лишить доброго имени…
—
Да помилуйте, — отвечал Круциферский, у которого мало-помалу негодование победило сознание нелепого своего положения, —
что же я сделал? Я люблю Любовь Александровну (ее звали Александровной, вероятно, потому,
что отца звали Алексеем, а камердинера, мужа ее матери, Аксёном) и осмелился высказать это. Мне самому казалось,
что я никогда не скажу ни слова о моей любви, — я не знаю, как это случилось; но
что же
вы находите преступного? Почему
вы думаете,
что мои намерения порочны?
— Первый блин,
да комом. А
что, в этом первом письме
вы просите ее руки,
что ли?
— Вот то-то, любезнейший; с конца добрые люди не начинают. Прежде, нежели цидулки писать
да сбивать с толку, надобно бы подумать,
что вперед; если
вы в самом деле ее любите
да хотите руки просить, отчего же
вы не позаботились о будущем устройстве?
—
Что делать? Ведь
вы — классный чиновник
да еще, кажется, десятого класса. Арифметику-то
да стихи в сторону; попроситесь на службу царскую; полно баклуши бить — надобно быть полезным; подите-ка на службу в казенную палату: вице-губернатор нам свой человек; со временем будете советником, —
чего вам больше? И кусок хлеба обеспечен, и почетное место.
Беда в том,
что одни те и не думают,
что такое брак, которые вступают в него, то есть после-то и раздумают на досуге,
да поздненько: это все — febris erotica; где человеку обсудить такой шаг, когда у него пульс бьется, как у
вас, любезный друг мой?
— Конечно-с, сомнения нет. Признаюсь, дорого дал бы я, чтоб
вы его увидели: тогда бы тотчас узнали, в
чем дело. Я вчера после обеда прогуливался, — Семен Иванович для здоровья приказывает, — прошел так раза два мимо гостиницы; вдруг выходит в сени молодой человек, — я так и думал,
что это он, спросил полового, говорит: «Это — камердинер». Одет, как наш брат, нельзя узнать,
что человек… Ах, боже мой,
да у вашего подъезда остановилась карета!
Прощайте, прощайте, благороднейшая и глубоко уважаемая женщина!
Да будет благословение на доме вашем; впрочем,
чего желать
вам, имея такого сына? Желаю одного: чтоб
вы и он жили долго, очень долго. Вашу руку».
Вот моя хлеб-соль на дорогу; а то, я знаю,
вы к хозяйству люди не приобыкшие, где
вам ладить с вольными людьми;
да и вольный человек у нас бестия, знает,
что с ним ничего,
что возьмет паспорт,
да, как барин какой, и пойдет по передним искать другого места.
— Дети — большое счастие в жизни! — сказал Крупов. — Особенно нашему брату, старику, как-то отрадно ласкать кудрявые головки их и смотреть в эти светлые глазенки. Право, не так грубеешь, не так падаешь в ячность, глядя на эту молодую травку. Но, скажу
вам откровенно, я не жалею,
что у меня своих детей нет…
да и на
что? Вот дал же бог мне внучка, состареюсь, пойду к нему в няни.
— Как
вы злопамятны, не стыдно ли?
Да и этот болтун все рассказал, экой мужчина! Ну, слава богу, слава богу,
что я солгал; прошу забыть; кто старое помянет, тому глаз вон, хоть бы он был так удивительно хорош, как вот этот. — Он указал пальцем.
— Да-с, Варвара Карповна,
вы у меня на выборах извольте замуж выйти; я найду женихов, ну, а
вам поблажки больше не дам;
что ты о себе думаешь, красавица,
что ли, такая,
что тебя очень будут искать: ни лица, ни тела,
да и шагу не хочешь сделать, одеться не умеешь, слова молвить не умеешь, а еще училась в Москве; нет, голубушка, книжки в сторону, довольно начиталась, очень довольно, пора, матушка, за дело приниматься.
— Ах, батюшка,
да он с ума сошел; стану я такие мерзости слушать!
Да с
чего вы это взяли! У меня в деревне своих баб круглым числом пятьдесят родят ежегодно,
да я не узнаю всех гадостей. — При этом она плюнула.
—
Да что, прокурор-то платит
вам,
что ли, так уж густо,
что вы не могли бабы его оставить на минуту, когда с моей дочерью чуть смерть не приключилась?
—
Да помилуйте, если в
вас нет искры человеколюбия, так
вы, по крайней мере, сообразите,
что я здесь инспектор врачебной управы, блюститель законов по медицинской части, и я-то брошу умирающую женщину для того, чтоб бежать к здоровой девушке, у которой мигрень, истерика или что-нибудь такое — домашняя сцена!
Да это противно законам, а
вы сердитесь!
—
Да человек-то каков?
Вам всё деньги дались, а богатство больше обуза,
чем счастие, — заботы
да хлопоты; это все издали кажется хорошо, одна рука в меду, другая в патоке; а посмотрите — богатство только здоровью перевод. Знаю я Софьи Алексеевны сына; тоже совался в знакомство с Карпом Кондратьевичем; мы, разумеется, приняли учтиво,
что ж нам его учить, — ну, а уж на лице написано: преразвращенный!
Что за манеры! В дворянском доме держит себя точно в ресторации.
Вы видели его?
— Помилуйте, Семен Иванович, неужели
вы думаете,
что, кроме голода, нет довольно сильного побуждения на труд?
Да просто желание обнаружиться, высказаться заставит трудиться. Я из одного хлеба, напротив, не стал бы работать, — работать целую жизнь, чтобы не умереть с голоду, и не умирать с голоду, чтоб работать, — умное и полезное препровождение времени!
—
Да что же
вы думаете, эти лионские работники, которые умирают голодной смертью с готовностью трудиться, за недостатком работы не умеют ничего делать или из ума шутят?
— Жарок есть, а впрочем, кажется, ничего;
да вы бы прилегли, Дмитрий Яковлевич, ну,
что пользы себя мучить.
—
Да не помешал ли я
вам?
Вы, кажется, по утрам занимаетесь политической экономией,
что ли?
— Владимир Петрович! — начал Крупов, и сколько он ни хотел казаться холодным и спокойным, не мог, — я пришел с
вами поговорить не сбрызгу, а очень подумавши о том,
что делаю. Больно мне
вам сказать горькие истины,
да ведь не легко и мне было, когда я их узнал. Я на старости лет остался в дураках; так ошибся в человеке,
что мальчику в шестнадцать лет надобно было бы краснеть.
Я уверен,
что вы не трус,
да еще более уверен в том,
что и меня
вы не считаете за труса, но мне бы очень было неприятно стать в необходимость доказывать это
вам, которого я искренно уважаю; я вижу,
вы раздражены, а потому,
что бы ни было, сделаемте условие не употреблять грубых выражений; они имеют странное свойство надо мной: они меня заставляют забыть все хорошее в том, кто унижается до ругательств.
— Позвольте мне
вас теперь спросить: кто
вам дал право так дерзко и так грубо дотрогиваться до святейшей тайны моей жизни? Почему
вы знаете,
что я не вдвое несчастнее других? Но я забываю ваш тон; извольте, я буду говорить.
Что вам от меня надобно знать? Люблю ли я эту женщину? Я люблю ее!
Да,
да! Тысячу раз повторяю
вам: я люблю всеми силами души моей эту женщину! Я ее люблю, слышите?
Я чувствую теперь потребность не оправдываться, — я не признаю над собою суда, кроме меня самого, — а говорить;
да сверх того,
вам нечего больше мне сказать: я понял
вас;
вы будете только пробовать те же вещи облекать в более и более оскорбительную форму; это наконец раздражит нас обоих, а, право, мне не хотелось бы поставить
вас на барьер, между прочим, потому,
что вы нужны, необходимы для этой женщины.
—
Да скажите, наконец, какая же у
вас цель? Ну,
что же дальше?
— Право, это дело мудреное! Ох, то-то недаром всегда говорил я,
что семейная жизнь — вещь преопасная,
да проповедовал, как Иоанн в пустыне; никто меня не слушал. Хоть бы
вы из сострадания просто…
— Как тростью? — спросил советник. —
Да кто
вы такой,
что смеете тростью угрожать?