Неточные совпадения
Его превосходительство растерялся и сконфузился до высочайшей степени, и прежде нежели успел прийти в
себя, жена вынудила его дать позволение и поклясться могилой матери, прахом отца, счастьем их будущих детей, именем их любви, что не возьмет назад своего позволения и не будет доискиваться, как она
узнала.
Я полагаю, что ее поступок сам в
себе был величайшею необдуманностью, — по крайней мере, равною необдуманности выйти замуж за человека, о котором она только и
знала, что он мужчина и генерал.
Элиза Августовна
знала тысячи похождений и интриг о своих благодетелях (так она называла всех, у кого жила при детях); повествовала их она с значительными добавлениями и приписывая
себе во всяком рассказе главную роль, худшую или лучшую — все равно.
Она, может быть, бежала бы в полк или не
знаю куда, если б она была мужчиной; но девушкой она бежала в самое
себя; она годы выносила свое горе, свои обиды, свою праздность, свои мысли; когда мало-помалу часть бродившего в ее душе стала оседать, когда не было удовлетворения естественной, сильной потребности высказаться кому-нибудь, — она схватила перо, она стала писать, то есть высказывать, так сказать, самой
себе занимавшее ее и тем облегчить свою душу.
Снова поток слез оросил его пылающие щеки. Любонька жала его руку; он облил слезами ее руку и осыпал поцелуями. Она взяла письмо и спрятала на груди своей. Одушевление его росло, и не
знаю, как случилось, но уста его коснулись ее уст; первый поцелуй любви — горе тому, кто не испытал его! Любонька, увлеченная, сама запечатлела страстный, долгий, трепещущий поцелуй… Никогда Дмитрий Яковлевич не был так счастлив; он склонил голову
себе на руку, он плакал… и вдруг… подняв ее, вскрикнул...
Вы
знаете, по плоти я ей отец, так вы бы и пришли ко мне, да и попросили бы моего согласия и позволения; а вы задним крыльцом пошли, да и попались, — прошу на меня не пенять, я у
себя в доме таких романов не допущу; мудреное ли дело девке голову вскружить!
Отроду Круциферскому не приходило в голову идти на службу в казенную или в какую бы то ни было палату; ему было так же мудрено
себя представить советником, как птицей, ежом, шмелем или не
знаю чем. Однако он чувствовал, что в основе Негров прав; он так был непроницателен, что не сообразил оригинальной патриархальности Негрова, который уверял, что у Любоньки ничего нет и что ей ждать неоткуда, и вместе с тем распоряжался ее рукой, как отец.
Этого женевец не мог
знать: он сердце человеческое изучал по Плутарху, он
знал современность по Мальт-Брёну и статистикам; он в сорок лет без слез не умел читать «Дон-Карлоса», верил в полноту самоотвержения, не мог простить Наполеону, что он не освободил Корсики, и возил с
собой портрет Паоли.
Он имел рекомендательное письмо к одной старой девице с весом; старая девица, увидя прекрасного
собою юношу, решила, что он очень образован и
знает прекрасно языки.
Менялись главные начальники, менялись директоры, мелькали начальники отделения, а столоначальник четвертого стола оставался тот же, и все его любили, потому что он был необходим и потому что он тщательно скрывал это; все отличали его и отдавали ему справедливость, потому что он старался совершенно стереть
себя; он все
знал, все помнил по делам канцелярии; у него справлялись, как в архиве, и он не лез вперед; ему предлагал директор место начальника отделения — он остался верен четвертому столу; его хотели представить к кресту — он на два года отдалил от
себя крест, прося заменить его годовым окладом жалованья, единственно потому, что столоначальник третьего стола мог позавидовать ему.
С раннего утра передняя была полна аристократами Белого Поля; староста стоял впереди в синем кафтане и держал на огромном блюде страшной величины кулич, за которым он посылал десятского в уездный город; кулич этот издавал запах конопляного масла, готовый остановить всякое дерзновенное покушение на целость его; около него, по бортику блюда, лежали апельсины и куриные яйца; между красивыми и величавыми головами наших бородачей один только земский отличался костюмом и видом: он не только был обрит, но и порезан в нескольких местах, оттого что рука его (не
знаю, от многого ли письма или оттого, что он никогда не встречал прелестное сельское утро не выпивши, на мирской счет, в питейном доме кружечки сивухи) имела престранное обыкновение трястись, что ему значительно мешало отчетливо нюхать табак и бриться; на нем был длинный синий сюртук и плисовые панталоны в сапоги, то есть он напоминал
собою известного зверя в Австралии, орниторинха, в котором преотвратительно соединены зверь, птица и амфибий.
Они учредились просто, скромно, не
знали, как другие живут, и жили по крайнему разумению; они не тянулись за другими, не бросали последние тощие средства свои, чтоб оставить
себя в подозрении богатства, они не натягивали двадцать, тридцать ненужных знакомств; словом: часть искусственных вериг, взаимных ланкастерских гонений, называемых общежитием, над которым все смеются и выше которого никто не смеет стать, миновала домик скромного учителя гимназии; зато сам Семен Иванович Крупов мирился с семейной жизнию, глядя на «милых детей» своих.
— Именно. Они шумят потому, что он богат, а дело в том, что он действительно замечательный человек, все на свете
знает, все видел, умница такой; избалован немножко, ну,
знаете, матушкин сынок; нужда не воспитывала его по-нашему, жил спустя рукава, а теперь умирает здесь от скуки, хандрит; можете
себе представить, каково после Парижа.
— Ты все лучше
знаешь. А вот этого убийцу Крупова в дом больше не пускай; вот масон-то, мерзавец! Два раза посылала, — ведь я не последняя персона в городе… Отчего? Оттого, что ты не умеешь
себя держать, ты
себя держишь хуже заседателя; я послала, а он изволит тешиться надо мной; видишь, у прокурорской кухарки на родинах; моя дочь умирает, а он у прокурорской кухарки… Якобинец!
За два дни до обеда начались репетиции и приготовления Вавы; мать наряжала ее с утра до ночи, хотела даже заставить ее явиться в каком-то красном бархатном платье, потому что оно будто бы было ей к лицу, но уступила совету своей кузины, ездившей запросто к губернаторше и которая думала, что она
знает все моды, потому что губернаторша обещала ее взять на будущее лето с
собой в Карлсбад.
— Да человек-то каков? Вам всё деньги дались, а богатство больше обуза, чем счастие, — заботы да хлопоты; это все издали кажется хорошо, одна рука в меду, другая в патоке; а посмотрите — богатство только здоровью перевод.
Знаю я Софьи Алексеевны сына; тоже совался в знакомство с Карпом Кондратьевичем; мы, разумеется, приняли учтиво, что ж нам его учить, — ну, а уж на лице написано: преразвращенный! Что за манеры! В дворянском доме держит
себя точно в ресторации. Вы видели его?
— Вот, матушка, вдовье положенье; ото всего терплю, от последнего мальчишки. Что сделаешь — дело женское; если б был покойник жив, что бы я сделала с эдаким негодяем…
себя бы не
узнал… Горькая участь, не суди вам бог испытать ее!
Дни два ему нездоровилось, на третий казалось лучше; едва переставляя ноги, он отправился в учебную залу; там он упал в обморок, его перенесли домой, пустили ему кровь, он пришел в
себя, был в полной памяти, простился с детьми, которые молча стояли, испуганные и растерянные, около его кровати, звал их гулять и прыгать на его могилу, потом спросил портрет Вольдемара, долго с любовью смотрел на него и сказал племяннику: «Какой бы человек мог из него выйти… да, видно, старик дядя лучше
знал…
Круциферская поняла его грусть, поняла ту острую закваску, которая бродила в нем и мучила его, она поняла и шире и лучше в тысячу раз, нежели Крупов, например, — понявши, она не могла более смотреть на него без участия, без симпатии, а глядя на него так, она его более и более
узнавала, с каждым днем раскрывались для нее новые и новые стороны этого человека, обреченного уморить в
себе страшное богатство сил и страшную ширь понимания.
Само
собою разумеется, что на другой или на третий день я уже справлялся у лонлакеев, у банкиров, везде, не
знает ли, не слыхал ли кто о господине Жозефе.
«Пусть она будет счастлива, пусть она
узнает мою самоотверженную любовь, лишь бы мне ее видеть, лишь бы
знать, что она существует; я буду ее братом, ее другом!» И он плакал от умиления, и ему стало легче, когда он решился на гигантский подвиг — на беспредельное пожертвование
собою, — и он тешился мыслию, что она будет тронута его жертвой; но это были минуты душевной натянутости: он менее нежели в две недели изнемог, пал под бременем такой ноши.
О женщине, которую он так любил, так уважал, которую должен бы был
знать — да не
знал; потом внутренняя тоска, снедавшая его сама по
себе, стала прорываться в словах, потому что слова облегчают грусть, это повело к объяснениям, в которых ни он не умел остановиться, ни Любовь Александровна не захотела бы.
— Я этого не говорю. Вероятно, ему следовало то делать, что он сделал; каждая натура очень верна
себе, особенно в критические минуты. А
знаете, чего ему не следовало делать? Сочетать свою жизнь с женщиной такой силы, как она.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Ну что ты? к чему? зачем? Что за ветреность такая! Вдруг вбежала, как угорелая кошка. Ну что ты нашла такого удивительного? Ну что тебе вздумалось? Право, как дитя какое-нибудь трехлетнее. Не похоже, не похоже, совершенно не похоже на то, чтобы ей было восемнадцать лет. Я не
знаю, когда ты будешь благоразумнее, когда ты будешь вести
себя, как прилично благовоспитанной девице; когда ты будешь
знать, что такое хорошие правила и солидность в поступках.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время говорит про
себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне
узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Я
узнал это от самых достоверных людей, хотя он представляет
себя частным лицом.
— дворянин учится наукам: его хоть и секут в школе, да за дело, чтоб он
знал полезное. А ты что? — начинаешь плутнями, тебя хозяин бьет за то, что не умеешь обманывать. Еще мальчишка, «Отче наша» не
знаешь, а уж обмериваешь; а как разопрет тебе брюхо да набьешь
себе карман, так и заважничал! Фу-ты, какая невидаль! Оттого, что ты шестнадцать самоваров выдуешь в день, так оттого и важничаешь? Да я плевать на твою голову и на твою важность!
О! я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня сам государственный совет боится. Да что в самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: «Я сам
себя знаю, сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)